355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 22)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 60 страниц)

– Понял. Печи-то я в один сезон переложу. А вот дома скоро ли перестроят?

– Не скоро. С домами промаемся года два-три.

– Стало быть, меня еще три года клясть будут, – опечалился Кулагин.

– Вместе будут, и меня и тебя, – утешал его Коровин. – Меня больше будут.

В открытое окно было слышно, как в Мерзлотном домике напевал Конев:

 
Елки-палки, лес густой,
Ходит папка холостой,
Когда папка женится,
Куда мамка денется?
 

А Борденков досадливо ворчал на него:

– Мишка, замолчи! Дай послушать!

– Не много радости слушать, что плавать тебе со своими домиками еще два-три года. Я для тебя стараюсь, тебя веселю. «Елки-палки, лес густой…»

– Я незнамо приехал, – продолжал Кулагин, – за свою дурость расплачиваюсь. А тебя какая нужда принудила?

– Почему обязательно нужда? Приехал Борденков и говорит: «Так и так, с мерзлотой замучились. Один ты можешь выручить, больше никого не знаем». Я и в самом деле немножко понимаю. Как тут устоишь, когда такое доверие.

– И со мной так же, не Борденков только, а сам наш дядя вызвал: «Поедем. Лучше тебя никого не знаю». Я и загорелся, как молодой: «Как, думаю, пройдет такое дело мимо меня. Не может пройти». Говоришь, года два-три промаемся?

– На всякий случай накинь еще с годок.

– Но конец-то будет все-таки, или надвое?

– Будет, будет.

– Ну, спасибо!

Кулагин написал старухе, чтобы прощалась с родными и ехала в Игарку. Он решил, чего бы ни стоило это, вернуть себе прежнюю славу первого мастера.

Кулагина сменили на лавочке уже отработавшие Борденков и Конев, неожиданно пришел Чухломин Сашка.

– Тебя каким ветром принесло? – спросил Сашку Конев.

– О!.. – Сашка повесил на пенек широкополую соломенную шляпу. – Я в бегах. Был у меня друг, тоже Сашка и тоже Чухломин, и выпивали мы одинаково, по литру в день. Царство ему небесное! Рано, бедняга, умер, а доживать и допивать меня благословил. Вот и пью теперь по два литра, не хочу, а пью. Боюсь сбавить: бог накажет. Работали мы с ним грузчиками, надоело нам мешки таскать и перешли на пароход лоцманами, чтобы, значит, не мы возили, а нас возили. Тезке первому выпало стоять на вахте. Была ночь, укачало его, заснул бедняга. Очнулся, протер глаза, а кругом песок. Что делать, не знает. Побежал к капитану, стучит в каюту:

– Эй, капитан, вставай!

– Чаво стряслось?

– Вода кончался, земля начался.

– Вот и хорошо. – И ссадили нас, голубчиков, на песок, не стали разбирать, кто виноват: говорят, все Сашки одинаково шальные, сегодня не напрокудил, завтра напрокудит.

Решили мы после этого учиться, поступили в университет техминимума. Сашка день учится, день гуляет. Вот вызывает Сашку директор.

– Вам, товарищ Чухломин, больше не придется учиться.

– А вам, товарищ директор, больше не увидеть такого студента. Ну, кто в убытке? – и ушел. А меня выгнали; и тут говорят, все Сашки одинаковы.

Приходит раз Сашка на пристань. Пальто на нем новое драповое, шапка каракулевая, зубы золотые. Сбежалась вся пристань.

– Сашка, дьявол, где разбогател?

– Вот глупые, догадаться не могут… женился.

Через неделю приходит весь рваный-рваный, ни пальто на нем, ни шапки, одни зубы.

– Сашка, что случилось?

– Ну и глупые… развелся…

– А зубы?

– Зубы в барыше остались. Пробовала снять, не вышло: крепко привинчены.

Вскоре этот Сашка умер, а меня и благословил своими зубами. Вот они, – Сашка Чухломин сверкнул двумя золотыми клыками. – Теперь бегать приходится, спасать их. Эта самая тезки моего жена сюда приехала, в Игарку. И тоже говорит: «Все Сашки одинаковы. Первый муж у меня был Сашка и второго хочу Сашку. Бери меня замуж!» А я боюсь: думаю, что врет баба про любовь, зубы вывинчивать приехала.

Коровин громко смеялся, хлопал ладошами и просил повеселить еще. На «бис» Сашка и Конев решили показать спектакль, который сочинили минувшей зимой, когда пурга на целую неделю заперла всех по баракам. Спектакль назывался «Смеяться вовсе не грешно». Он состоял из самостоятельных картин, на этот раз играли картину «Авдоня идет в Игарку». Конев представлял Авдоню, Сашка – артель.

Сашка развалился на лавочке и начал сипеть, бормотать, храпеть и свистеть носом. Вдруг вбежал растрепанный Конев-Авдоня.

– Эй, дурманы, слухайте! Неча гудеть носом, айдате звенеть пилами.

Сашка лениво поднимался, за целую артель зевал, потягивался, чесал спину и повторял:

– Чао, Авдоня? Пошто, Авдоня? Дай выспашша, Авдоня!

Конев топтался, кривя по-авдониному ноги, тормошил Сашку и шумел:

– Коли ты проснешша, паря? От пеленок спишь, будя! Зовут, паря, в Игарку. Работы на сто лет и на сто пил.

– В Игарку? А где-ка она, лешачья, не слыхивал.

– В Сябири, паря. Сябирь богатая, там и сосна, и кедр, и лыко. Работа будет, и лапти будут.

– Далеко ли шлендать-то, Авдоня?

– Не надо шлендать, пароходы бегают, паря.

– Лешак с ними, с пароходами, там деньги любят. Мы так добежим, даром. Вот стерпят ли лапти, Авдоня?

– Стерпят, паря. А не стерпят – на пятках добежим, паря.

– А стерпят ли пилы?

– И пилы стерпят.

– А стерпишь ли ты, Авдоня?

– Я? Да я всех вас перетерплю, будь по одиночке, будь артелью.

– Ну, тогда баять неча. Побежим.

Сашка Чухломин взмахнул шляпой: «До свиданья! И мы побежим». И ушел медленной грузчицкой походкой, слегка опустив голову. Тут, в этой походке, сказывался и труд и обычай грузчиков ходить с таким видом, будто они гуляют, и спешить им незачем, потому что все равно без них ничто совершиться не может: как бы не трепыхались все прочие – все это зря, значение имеют одни грузчики.

Сашка, кроме того, не любил уступать дорогу, старался столкнуться грудь с грудью, а потом взять человека под мышки и осторожно отставить в сторону. Это был «его номер», повторять его Сашка не разрешал никому другому. Конев и Борденков ушли за Сашкой.

Идя от дяди Васи, завернул к Коровину старший конюх и спросил насчет колодца:

– Так-таки и немыслим?

– Какие тут колодцы, когда на пятьдесят семь метров вглубь все мерзлое.

Коровин посоветовал заводить бочки.

– Велено уж, велено. Оттого и пришел. Думаю, не выручишь ли, думаю, не торопится ли наш дядя с бочками.

– Здесь не выручу. Чего не могу, того не могу.

– Велено двух лошадей отрядить к бочкам, а у меня лес подвозить не хватает. – Конюх вдруг озлился: – Какой только сукин сын выдумал на дороги кругляки сваливать. Валят, а гвоздем пришить лень. Бывает, и назло не пришивают: кулачье дороги-то строит. Гвозди домой тащат. Недавно двоих накрыли, ходят спрашивают водку в обмен на гвозди. Мальчишки, молоко на губах не успело обсохнуть, а они уж водку лопают. Отцы видят, знают, и нет того, чтобы одернуть, наоборот, подстрекают: у Советской, мол, власти украсть не зазорно, а похвально. Ты – инженер, подумай о дорогах! На кругляках скоро всех коней искалечим. Ступить нельзя: кругляк вертится под ногами. Вчера опять один мерин ногу вывихнул.

За вечер на скамеечке перебывало человек десять.

Завод прогудел полуночь, следом за ним пропел единственный в Игарке петух, умолкла ливенка, на которой каждый вечер тосковал кто-то из трудпереселенцев, раза три переоделись облака: из серого в красное, потом в сиреневое и опять в серое. Вернулся Конев и удивился, что Коровин все еще на лавочке.

– Вы не ложились?

– А ты где полуношничал?

– Гулял.

– Ну, а я привыкаю. Жизнь, по всей вероятности, придется заканчивать ночным сторожем.

– С чего такая мрачность?

– И ты будешь, придет время. Это ведь почти неизбежная для старика планида. Как только заикнется старик о работе, сейчас же с величайшей радостью открываются объятия: «О, пожалуйста! Мы давно ищем ночного сторожа». Ты день бродишь, ночь бродишь, а на старости лет сторожем сядешь. Когда же спать? Иди отсыпайся, пока не поздно! Иди, иди: я будить не стану, завтра ты меня будишь.

Миша лег спать, а Коровин сел писать сыну.

«Дорогой Ваня! Ты просишь писать обстоятельней, подробней, сегодня я охотно выполняю твою просьбу. К тому, что было писано, могу добавить, что второй месяц хожу в чесучовом пиджачке. Лето и здесь, как везде, – лето. Иногда мне приходило в голову, что все в жизни я уже испытал, знаю и теперь начинаю повторять пройденное. Оказывается, ошибался: круг чувств неисчерпаем, в Игарке я обрел еще одно новое чувство. Не успел, как говорят, приехать, а меня уже обступили со всякими нуждами, и все идут-идут: у кого шалят дома, у кого – печи, у кого – дороги. Идут в контору и домой, идут днем и вечером. Со мной обращаются как с богатырем. Никого не только не смущает мой возраст, – его даже не замечают. Никто не интересуется, был ли я женат, и сколько раз, много ли имел детей, хворал ли я скарлатиной, дизентерией и т. д. Я для них начал существовать с того момента, как приехал, а весь былой Коровин им неведом и не нужен. И сам я постепенно забываю себя былого и начинаю жить заново. У меня такое чувство, что все шестьдесят лет жизни, со всеми огорчениями, болезнями, с друзьями и врагами (причем неизвестно, кто из них надоел больше) я погрузил на пароход и отправил в далекое путешествие, где они неизбежно потерпят крушение, сам же высадился на незнакомый берег и могу снова выбирать друзей, заводить врагов, устанавливать обычаи и привычки. Не испытав, трудно представить, какое это счастье, как радостно и свободно дышится».

V

Отправляя Ивана Черных на розыски пастбищ и сенокосов, Василий наказывал ему искать только в южной стороне, – в северной сплошной мох, – и не ходить далеко по притокам, а держаться около Енисея, где лучше обдувает ветром, – на притоках в глухих лесистых местах даже если и найдется что-нибудь, все равно этим не воспользуешься: скот замучат комары и гнус.

Иван Черных, живя в безводном Казахстане, не привык к лодкам и все время шел берегом, а лодку волочил за веревку. Лодка была у него вместо торбы, в ней лежали продукты и постель, туда же складывал траву для показа, по снопику с каждого пастбища. Шел и работал мужик не торопясь; хоть и решил послушаться сына, сделать все на совесть, но прежнего азарта не было. Одолевали думы, и были они такие странные, дикие, что мужик и сам пугался их. «Младенца отрабатываю. А подрастет младенец, спросит: „Кто жизнь дал мне, кто сберег?“, и проклянет, а то и нож под ребро сунет».

Постоянно вспоминался ему Казахстан, и каждый раз все краше и краше, скоро стал представляться раем, где никогда не отцветают цветы, а травы стоят вечно изумрудные. Казахстанские суховеи, песчаные ураганы и солончаки позабылись.

Однажды Иван Черных увидел этот новый Казахстан во сне, видел, что ехал на бричке, кругом бродил огромный, на всю степь, табун, его табун. И когда въехал он в середину табуна, весь табун поднял головы и радостно заржал в один голос. Земля дрогнула от этого ржанья, а с неба пролился ливень.

Когда Иван Черных проснулся, от всего сна остался один ливень, вместо брички на мягких рессорах была лодка, в которой он спал, вместо табуна – перелесок корявых сухостойных кедров, вместо степи – узенькая береговая каемка.

После этого Иван Черных бросил поиски. На берегу речки, звать которую не знал как, он выбрал сухую травянистую поляну и решил провести на ней остаток указанного срока. «Отдохну. Они моего немало разграбили. Больше мне терять нечего, пора зачинать сводить счеты». И он все время, когда и не надо было, палил костер, со злой радостью ел рыбные консервы, грыз ржаные сухари.

Кругом было пусто, тихо, о людях напоминали иногда лишь дымки костров, но вздымались они всегда так далеко, что невозможно было разобрать и того, на каком они берегу.

Прожитая так неделя показалась мужику годом, он начал подумывать: «Набрел бы, что ли, кто-нибудь».

И когда человек набрел, Иван встретил его приветливо, сказал: «Милости просим», – и тотчас повесил над костром чайник.

Долговязый, узловатый и костлявый, как отощавший верблюд, пришелец молча мотнул головой, медленно, тоже по-верблюжьи, согнул ноги, встал на коленки перед костром, взял обгорелый сучок и закурил приготовленную заранее цигарку. Курил медленно, подолгу задерживая дым, раза два цигарка потухала недокуренная, он снова брал сучок и прижигал. Накурившись, густо крякнул, сплюнул в костер и сказал, обращаясь не то к Ивану, не то сам к себе: «Отдохнем, что ли?»

– Вот чай готовлю. – Иван приоткрыл чайник. – Вода зачинает волниться. Далече идешь, дорога?

– В Игарку. – Гость, ничего не снимая, кроме ружья, – и одежда и снаряжение были у него охотничьи, – вытянулся на спине. – Охо-хо! Старость – не радость.

– Какая старость? – удивился Иван. – Такому старику не грех жениться.

– Мы все, здешние, рано стареем, к пятидесяти годам вполне готовы, – начал объяснять гость и спохватился: – Да чего я толкую, и сам знаешь.

– Я нездешний, я тут совсем недавно. Всего второй месяц.

– Тогда рано знать, верно. Через год, через два начнется и у тебя, узнаешь. Нас тут ревматизмы да простуды губят. Век по болоту бродим. Не приглядывался, какие все мы колченогие? Все кости ноют, ворохнуться страшно; ворохнешься – пойдет колотье по всему телу. – Гость окинул взглядом окрестность, потом остановил его на Иване. – Не здешний… Какой же?

Иван сказал, что приехал в Игарку, ведает там конным двором и вот разыскивает сенокосные угодья. Гость заинтересовался Игаркой.

– Я хоть и здешний, а не бывал в ней. Первый раз иду. Мы тут просторно живем, невесту надо – за сто верст идешь, к соседу покалякать – тоже за сто. Сторонка!..

– Да уж, сторонка! – поддакнул Иван. Гость так и не понял: с похвалой или с насмешкой.

Рассказывая про Игарку, Иван мямлил, выдумывал. Заводы, вечную мерзлоту, совхоз он не успел узнать и не интересовался ими, а рассказывать про высланных и про себя опасался: «Смолчать выгодней: впервой вижу человека; кто его знает, какой он». Заметил Иван, что слушает гость плохо, больше глядит по сторонам, и умолк на полуслове.

– Все? – удивился гость. – А у нас по станкам об Игарке молва – там и то и се, одних высланных тысяч десять.

– Ну, уж и десять, – вдруг обиделся Иван. – Тыщи не наберется. Они все видны как на ладошке. Ну, от силы с тыщу.

– А ты какой, – тысячный, тысяча первый?

– Без нумеров пока, слава богу, ходим.

– Недолго ждать, поставят и нумера.

– Да неужто?!

– Определенно. Накалят подкову и на лоб. Как лошадей.

Иван вздохнул и пошел собирать валежник. Когда вернулся с охапкой, гость лежал с закрытыми глазами. Иван подумал: «Спит. Вот что значит вольный-то, ни опасаться, ни торопиться не надо», – и взял ружье: решил подстрелить какую-нибудь пичугу.

– Ты куда? – окликнул Ивана гость. – Поехал?

– Обед добывать. Ехать мне покамест рано. И срок не вышел, и сенца подыскал маловато.

Гость приподнялся.

– Сенцо… Было время и про сенцо подумать. Проиграл время-то с кострами. Играть, знаешь, не мальчишка. – Он повысил голос: – Где твое сенцо, показывай!

«Ну, влопался», – подумал Иван, мигом приволок высохшие щупленькие снопики и поставил перед гостем. Гость отшвырнул их.

– Довольно и этого.

– Да нет, маловато, – сказал Иван. Он подумал, что гость, может быть, не случайный человек, а соглядатай, посланный из Игарки. «Расскажет, как я покосы искал, – вот будет мне баня. – Боялся он не так сильно начальства, как Алешки. – Начальство в другой раз не выпустит, и все. Начальство ничего больше не может. А парень исхлещет всю харю, и жаловаться после такого дела не пойдешь!»

– Довольно, – пробурчал гость и снова заговорил о раскулаченных, кого знает Иван, с кем ведет приятельство.

Иван Черных назвал человек десять, из них приятелем одного Ширяева Павла. Гость заинтересовался Павлом, расспросил, кто, откуда он, потом сказал:

– Тогда и я его знаю. Тоже приятелями были. Ты вот что, поезжай-ка в Игарку! Приедешь – прямо к Павлу. Слышишь, прямо к Павлу, а к бабе уже потом, от Павла! Павлу скажешь, что пришел пароход «Север», ждет его вот у этой речки. Да пусть поторапливается Павел, не манежит, долго ждать пароход не будет, пойдет без Павла в Игарку. Понял?

Иван Черных раскинул руки: ничего, мол, не понял.

– Скажи, ждет пароход «Север», встречал бы. Скажи, и все!

Отчалив от берега, Иван Черных поплевал на ладони и во всю мочь заработал веслами, сразу стал ловок и силен.

А в городе сделал как было велено.

Павел, про которого Иван думал, что он ничего не боится и не щадит, услышав про пароход «Север», побледнел, потом выпятил задрожавшие губы и сжал их большим и указательным пальцами. Иван тряхнул головой: «Понимаю, сватушка, замок…» – и, снижая шепот, спросил, кто же такой пожаловал к нему. Павел отмахнулся.

– Потом… Ты вот что, забирай-ка сено, а я немножко поработаю на твоей лодчонке.

– Сдать, сватушка, должен я. Не сдам – хватятся: видели, ехал. Пешком, по-за кустами, вернее будет.

Вечером Павел пошел на указанную речку и встретил там, как и ожидал, Власа Потапыча Талдыкина.

– Зачем приехал? – спросил Павел, шумно вздыхая.

– Я здесь хозяин, я дома. Ты вот скажи, зачем приехал! – Талдыкин рассмеялся. – Приехал, а хозяину не показался. Нехорошо! Помнишь, как расставались?..

Ни Павел, ни Ландур никогда не забывали ту, прощальную ночь.

Пароход «Север» с капитаном «Сарынь на кичку» стоял у Большого порога. Был уговор, что Павел проведет его за половину спрятанной пушнины, но почему-то медлил, и Талдыкин съехал на берег поторопить лоцмана.

Павел отказался наотрез:

– Не важивал я ночью. Посажу пароход на камни. Тебе убыток, мне тюрьма верная.

– Сказать всегда можно: я, мол, ничего не знаю, сами ушли, – уговаривал Павла Талдыкин, сулил еще сто золотых рублей. – Последние! – Потом начал пугать: – В затоне, пожалуй, хватились. Скоро нагрянет погоня. На суд и тебя выведут! Молчать я не буду.

Павла трясла необоримая дрожь, точно стоял на морозе голенький.

– Ты-то уйдешь, а я тут останусь. С меня за пароход спросят. И кончил я, кончил. Это пойми!

– Большевикам продался. Много ли заплатили?

– Влас Потапыч!.. – Павел распахнул ворота. – Вот тебе бог и порог! – И почти силой вытащил Ландура на улицу, потом оглядел реку: где же там «Север»? Пароход, уже освещенный, уходил к затону.

– Влас Потапыч, спасайся!

Талдыкин отмахнулся, нашарил у ворот скамейку и сел.

– Влас Потапыч… Себя не жалко – меня пожалей!

– Тебя?

– Детей моих!

– Не дорого стоят.

– Пойдем, спрячу.

– В баню? Под огонек?.. – Талдыкин встал, положил на плечо Павлу тяжелую вялую руку. – Никуда я не пойду: устал.

– А туда, Влас Потапыч? – Павел махнул на порог, где в волнах и пене прыгал красный свет береговой мигалки. – Бог милостив.

– Дураков только не любит. Проморгали «Север»-то. Иди собирайся! Я здесь побуду. – И опять сел на скамейку.

А ночь была туманная, черная, сквозь туман сочился холодный дождь. Ни звезды, ни огонька вокруг. «Север» уже скрылся. Уходя из дому, потушил свет и Павел. И только береговой сигнал торопливо, тревожно подмаргивал красным глазом, точно чиркал спичками кто-то на ветру.

Лодка со все возрастающей быстротой шла к порогу. Талдыкину представлялось, что мчит ее с крутой горы в бездонную черную пропасть. В ушах уже посвистывал ветер, и, как на горе, в груди что-то поднималось к горлу. Впереди нарастал шум, похожий на шум приближающегося поезда. Лодку резко толкнуло вправо.

– Держись! – крикнул Павел. Талдыкин соскользнул со скамейки на дно лодки, ухватился за борта, наклонил голову. Лодка, все время катившаяся вниз, вдруг подпрыгнула, и пошло: в гору, в пропасть, вправо, влево. И снизу в лицо, и сверху по затылку било холодной водой, больно и резко, как мокрым полотенцем. Талдыкин никогда не думал, что вода может быть такой тугой. Одинокий огонек мигалки разбился в дико пляшущей воде на тысячу красных искр, и все они прыгали, кружились, подобно снежинкам в пургу.

– Жив? – крикнул Павел. Талдыкин крепче схватился за борта, ниже склонил голову. Ему послышалось: «Держись!» Но вместо нового удара почувствовал ласковое прикосновение ветра. Шум остался позади. Лодка забирала влево. Там стояло что-то более темное, чем туман. И когда подошли к этому темному вплотную, Талдыкин разглядел высокий каменный берег.

– Ну, Влас Потапыч, благодари бога! – Павел остановил лодку, сошел на берег. – Баба тут на дорогу кой-чего сунула. Подбери… размокнет. Да слышь, слышь-ко, ты умер… – И вдогонку – с угрозой: – Воскресать не вздумай!..

Лодка шла сама собой. Талдыкин вычерпывал шапкой воду. Когда начался рассвет, он определил, что пройдено верст семьдесят, и решил посушиться. «Место пустынное, жилье далеко, погоня если и выйдет, то при полном рассвете. Ночью не пойдет порогом».

Талдыкин выбрал густой прибрежный тальник, но только ступил на берег, расслышал тоскливый звон, похожий на отзвук далекого колокола. Над тальником вздымались белые столбы недавно проведенного телеграфа.

«Чего это распелись в такую рань… Но обо мне ли? Не донес ли Павел? Может, мало ему половины, всю пушнинку-то захотелось?!» – подумал Талдыкин, взял камень и швырнул в проволоку. Камень пролетел мимо. Талдыкин швырнул еще и еще, задел наконец проволоку, но она только взвизгнула, качнулась и потом вновь загудела по-прежнему, настойчиво и деловито. Талдыкин пошел к столбу, покачал его плечом. Столб не ворохнулся, крепко схваченный в глубине мерзлой еще землей. А проволоки все гудели, иногда почему-то повышая голос, точно напоминая о чем-то безотлагательном. Тогда Талдыкин открыл дорожный сундучок, где хранил золотые червонцы, долговую книгу и спички. Спички были сухие. Он покосился на столб, сказал:

– Пой, пой! Скоро заткнем глотку. – И начал грудить к столбу валежник.

Столб был толстый и новый, в середине не успел еще просохнуть, горел медленно. И, охваченный огнем, долго не переставал гудеть. Это всю дорогу тревожило Талдыкина: «Успел, наверно, рассказать, окаянный».

По мере того как приближался к Туруханску, Ландур зорче и зорче оглядывал берега. У Подкаменной он нашел то, что было нужно: на острове Кораблик стоял одинокий остяцкий шалаш. Влас Потапыч хотел миновать его, но устал сильно, больше недели изо дня в день махал, не разгибаясь, веслами и оголодал до крайности. Степановна – шкура! – сунула ему на дорогу совсем маленький узелок. Здесь у рыбака Оськи он разжился рыбой и заодно переменил свой купеческий вид на остяцкий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю