355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 43)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 60 страниц)

Ингечек перебралась на подоконник. Малыши переносили из шкафчика на стол глиняные миски и деревянные расписные ложки, при этом горячо спорили: миски и ложки были различны по расцветке, некоторые с отбитыми и обкусанными краями, а каждому из малышей хотелось заполучить самое красивое.

Мать спросила Иртэн, была ли она у директора и что сказал он ей.

– Назначил агрономом.

– Агрономом? – недоверчиво переспросила мать.

Ингечек удивленно подняла склоненную голову.

И даже малыши прекратили спор и озадаченно повернулись к Иртэн. Никто не знал, как принять эту новость. Чтобы Иртэн стала агрономом, для всех было пределом желаний, верхом счастья. Почти все разговоры в доме и начинались и кончались одинаково: вот когда Иртэн станет агрономом… Надеждам и мечтаниям не было конца: Ингечек поступит учиться в коневодческий техникум, вместо козы заведут корову, малышам сделают покупки: кому – настоящую, из кожи, школьную сумку, кому – сапожки, кому – костюмчик…

Этого терпеливо ждали уже три года и твердо помнили, что надо ждать еще. И вдруг Иртэн говорит, что ее назначили агрономом. Наверно, шутит. Но шутить так не следовало бы.

– Чего так воззрились на меня? – спросила Иртэн. – Не верите? Вот Аннычах слышала.

От радости мать расцеловала дочь и расплакалась; лицо Ингечек залилось счастливым сиянием; малыши повисли на Иртэн и начали допытываться, когда же будут обещанные подарки.

– Да подождите вы! – прикрикнула на них мать. – Марш за стол и молчок! Ингечек, неси похлебку. А ты, Иртэн, садись. Вот сюда. – Она показала на передний угол – место главного работника в доме.

Аннычах, хотя ее усиленно приглашали, отказалась от обеда:

– Сыта. Я погляжу, чему теперь учат в школе. Ингечек, можно взять твои книжки?

Та подала ей свою школьную сумку. Аннычах углубилась в книжки и тетради. Учили, как и ее. Но сколько же перезабыла она за три года: ой-ой, особенно по математике – в алгебраические дроби, в уравнения будто и не заглядывала никогда. Сейчас ей не сдать экзамена и за шестой класс, разве кое-как вытянет за пятый. Она захлопнула книжки и встала.

– Куда? – удивилась Иртэн. – Ты хотела спросить что-то?

– Нет, ничего.

– Подожди минутку, пойдем вместе, – предложила Иртэн. Она догадывалась, что Аннычах зашла не просто повидаться, у нее есть дело и, может быть, она не хочет говорить о нем при свидетелях.

– Некогда, некогда. И так уж засиделась, скоро меня искать будут.

И Аннычах ушла: ей уже не учиться; упущено время – тогда незачем и спрашивать, как учатся другие.

После обеда Иртэн занялась планом весенних полевых работ. К этому времени в конторе уже сделали маленькую передвижку столов, и девушка получила отдельную комнату для работы. У Миши Кокова она взяла проект оросительной сети на Биже, у Софьи Александровны – все прежние дела, касающиеся полеводства.

Степан Прокофьевич высказал свои пожелания: поливную площадь распланировать так, чтобы разместить на ней поля с травопольным севооборотом, огород, бахчи и плодовый сад. Эту и без того сложную планировку затрудняли оросительные каналы и лесозащитные полосы. Единственным примером для Иртэн была Опытная станция. Но конный завод сильно отличался от нее по своим хозяйственным задачам, по природным условиям, и многое приходилось решать по-новому.

Нахмурившись, девушка то чертила схемы будущих полей, оросительных каналов, лесозащитных полос, то делала разные подсчеты. Скоро весь ее стол покрылся листами бумаги, чертежами и вычислениями.

Пришел комсорг Тохпан, окинул взглядом комнатку и спросил девушку про бумаги на столе:

– Что это?

– План.

– Уже готов?

– Да, готов, чтобы выбросить. – Иртэн печально вздохнула, потом сказала, что все это – только черновики, их придется переделывать и пересчитывать, может быть десяток раз.

– Могу помочь. В школе я не плохо решал задачки.

Иртэн освободила уголок стола. Тохпан подсел к столу, взял карандаш, лист бумаги и сделал глубокомысленное лицо. Девушка спросила, как полить в десять дней пятьсот гектаров, если поливальщик может обработать за смену один гектар?

– Это не задача, а насмешка. Вы думаете, что я круглый баран, не могу разделить пятьсот на десять. – И Тохпан отложил карандаш.

– Мне нужно не разделить, а полить.

– Поставьте полсотни поливальщиков.

– А где взять их? У нас пока нет ни одного.

– Обучить.

– Кого? – девушка подала Тохпану карандаш. – Запишите!

– Я не знаю. Это может только директор.

– Вот вам и незадача!

Иртэн подавала Тохпану свои чертежи и вычисления. При этом рассказывала, что полив – не главное дело. Надо еще вспахать и засеять, посадить огород, сад, лес. И везде нужны смышленые, знающие люди. Задача не в том, чтобы разделить, сложить, перемножить цифры, а в том, где найти людей.

Тохпан внимательно слушал. Когда девушка умолкла, он сказал:

– Идемте к директору и парторгу. Они теперь говорят об этом же. Все вместе лучше решим.

Павел Мироныч почти целый день ездил по холмам, котловинам и распадкам вокруг Главного стана, примеряя, как разместить скот, чтобы избежать тесноты и опасных столкновений. И все это время его терзала тревога, что пока он тут гадает, Застреха одним махом похоронит все новшества. Вернувшись в Главный стан, он промчался мимо конного двора прямо к конторе. У него уже не было сил оставаться в неведении даже те несколько минут, которые требовались для сдачи лошадей конюху.

– Как наши дела? – взволнованно спросил он, входя к Степану Прокофьевичу, у которого сидели Домна Борисовна, Иртэн и Тохпан.

– Дела валят напролом, как в половодье.

– Застреха что-нибудь? – И Орешков побагровел.

Застреха пока только щурится да хмыкает. Насчет дел и без него стараются, подгоняют. Дремать некогда. Хозяйствишко вроде гнилой сети: куда ни ткни – везде трык. Латать напрасный труд: старые ячеи лопнут, за ними расползутся и новые. Надо перевязывать всю сеть. Вот сижу с комсомолом – натягиваем ниточки. Помогайте!

Орешков попросил Ионыча отвести лошадей на конный двор. Затем продолжали советоваться.

Наконец собрались все, кого вызывали на совещание. Шумливые пареньки в брезентовых куртках и залихватски заломленных шляпах, степенные девушки, одетые пестро и ярко, как на праздник. Пожилых было немного: в степи работала главным образом молодежь. Клуб гудел звонкими, веселыми голосами. Табунщики, гуртоправы, чабаны по обстоятельствам своей жизни редко встречались друг с другом и теперь спешили наговориться.

Вот распахнулся занавес. Все затихли. На сцену вышла Домна Борисовна, приветливо покивала в зал:

– Здравствуйте! Здравствуйте! – Потом сказала: – Мы собрали вас по предложению нашего заводского комсомола.

Первое слово получил Орешков. Опираясь руками о коленки, медленно поднялся он по крутой лестничке на сцену, выбрал среди шатких скрипучих половиц такую, которая скрипела меньше других, остановился на ней и заговорил:

– Я работаю здесь пятнадцать лет. И когда оглядываюсь назад, мне стыдно и больно. У нас на заводе целое государство земли, а хлеб едим соседский, сено косим тоже у соседей. И, наконец, до того дошли, что и скот начали перегонять к соседям. Вместо того чтобы приложить к нашим богатствам настоящий умный труд, мы подбирали, что бог подаст. Крохоборствовали. Наша земля может кормить и людей и скота в несколько раз больше, чем теперь. Мы недодаем государству многие тысячи коней, сотни вагонов мяса, шерсти, миллионы литров молока. Теперь завод становится на правильный путь. Но… – Павел Мироныч оглядел сидящих, – отыскал взглядом Застреху и продолжал, кивая на него: – Есть люди, которые мешают, толкают назад. Надо твердо сказать им: «Прочь с дороги!»

И перешел со сцены в зал.

Затем заговорила Иртэн о влиянии искусственного орошения и лесных полос на урожай зерновых и трав. Опытная станция собирает по тридцать – сорок и даже по пятидесяти центнеров пшеницы с гектара. Там освоены многие новые для Хакассии культуры: сахарная свекла, кукуруза… Под защитой лесных полос появился сам собой клевер, никогда не виданный в этих степях.

После Иртэн на сцену вышел Тохпан.

– Я хочу сказать, что предлагает всей молодежи комсомол. Перегонять скот с одного места на другое, щелкать кнутом да ухать – этого мало. Давайте поможем строить оросительные каналы, сажать лес, научимся поливать, вырастим для нашей скотины вволю овса и сена, дадим ей полный уход, покой. Вот тогда будем настоящими животноводами. А сейчас мы только пастухи. Если наша молодежь всего на один выходной день откажется от гулянки, весь завод будет в садах. Два человека могут посадить тысячу деревьев в день.

– Почему два? – спросила Сурмес.

– Так удобней, – ответила Иртэн.

В зале началось движение, говор. Затем поднялось несколько рук. Олько Чудогашев встал и делал какие-то знаки Аннычах. Девушка наконец поняла его и сказала Тохпану:

– Запиши: мы с Олько Чудогашевым посадим тысячу деревьев.

Боргояков с напарником – тысячу, Иртэн и Тохпан – тысячу…

Смеляков тревожно озирался: он видел, что остается один. Но вот к нему подошла Сурмес и что-то шепнула.

– Мы – тысячу двести! – радостно крикнул Смеляков.

Все удивились, что Сурмес – сильная, неутомимая работница – выбрала такого маленького напарника.

– И мне можно сажать деревья? – спросила мать Иртэн, Хызырка.

– Можно, можно. Сколько ты хочешь?

– Да хоть бы одно дерево, чтобы поиграть под ним с внучатками.

– Мы посадим тебе вокруг всего дома, – пообещал Тохпан.

Степан Прокофьевич сказал, что скот будет переведен ближе к Главному стану, если табунщики, гуртоправы и чабаны согласятся помогать на строительстве. Договорились работать по два часа в день: одна смена утром, другая – вечером.

Застреха сидел молча с настороженным и удивленным лицом. После собрания он попросил Степана Прокофьевича задержаться и, когда все разошлись, сказал:

– Вы решили скормить покосы. Вслед за Биже думаете строить на Камышовке и нынче же получить там сено. Без-зу-мие! Какая там Камышовка, если вы сейчас, на первом шагу, уже сидите в луже.

– Строительство идет нормально, – возразил Степан Прокофьевич.

– А зачем суете туда пастухов?

– Тогда закончим досрочно.

– Не досрочно, а печально. Пятьсот га недосева уже есть. Стравите покосы. С Камышовкой ничего не выйдет. Скот останется без корма. Дальше – голод, падеж. В ямы, над которыми теперь мечтаете: «Ах, ах, пруд, канал», – будете сваливать трупы. Вот конец вашим фокусам.

Особенно подозрительным казалось Застрехе то, что ради небольшой помощи, какую могли дать пастухи, скармливались покосы. Если дело идет так гладко, как расписано на бумаге, в этом нет нужды. Если приходится рисковать – значит, дело плохо. Об истинной причине этого шага Застреха сам не догадывался, а Степан Прокофьевич скрывал ее, так как боялся, что Застреха, узнав, в чем дело, пойдет на решительные действия.

11

– Где ты бродишь? – с ноткой упрека сказала Нина Григорьевна, когда Степан Прокофьевич наконец вернулся домой.

Она стояла перед окном и задумчиво глядела на степной простор, где в тучах пыли шло большое передвижение лошадей, коров и овец. Ее не радовал этот простор: весна, а травешка, едва поднявшись над землей, уже начала увядать. Вспомнилось родное Черноводье, Украина, Поволжье, сады в белом, легком, как дым, цвету. На поемных лугах еще не пересохли оставленные половодьем теплые ласковые лужи, а над водой уже поднялись крупные золотистые лютики. Дни – звон кукушек. Ночи – соловьиная песня.

– Что там? – спросил Степан Прокофьевич, кивая на окно.

– Ничего. Привыкаю… – отозвалась Нина Григорьевна.

И продолжала думать, что последний переезд неудачен: май похож на ноябрь, когда все отцвело и побито заморозками. А что будет осенью, зимой? Мысленно представила те многодневные злые бураны, какие подуют здесь в феврале и марте: не выйди на улицу. Вспомнила про своих ребятишек. «Как, наверно, будет тоскливо им в этой пустыне».

– Ты чем-то расстроена? – спросил Степан Прокофьевич.

– А ты счастлив? – ее опечаленные глаза стали сердитыми. – Почему нас послали сюда? В эту… в эту овечью смерть.

– Сте-епь, – поправил он.

– Сме-ерть, – упрямо повторила она. – Я не оговорилась. Вряд ли сладко живется тут бедным коняшкам и овечкам.

– Здесь не так уж плохо. Осень, говорят, замечательная. Да и сейчас мне нравится кое-что.

– Тебе все нравится, ты во всем найдешь…

– В самом деле, есть. Ты погляди получше… Вон туда, на холмы. Погляди, как они переходят один в другой, какие они плавные, ласковые.

– Тоскливые, скучные, мертвые. Травинка у травинки не видит вершинки, а скотинка скотинке за пять верст голос подает.

– Есть-есть… – Степан Прокофьевич повертел пальцами около своего лба. – Как бы назвать это? Нетронутое, детское, чистое.

– Не мудруй: ничего нет. Почему нас именно сюда?

– Надо кого-то.

– А Застреха?

– Говорят, нужен в другом месте, в аппарате.

– Развалил дело в одном, стал нужен в другом. За развал – легкое местечко. Он не старше тебя. На фронте не был. Сидел здесь, пил молоко, растил живот и рассуждал: это не выйдет, это не нужно. Тряхнуть бы его как следует. Не трясли. Почему одни тянут все: и фронт и тыл, всякие прорывы, подъемы, а другие ничего?

– Ты хочешь, чтобы я, как Застреха, пил молоко, набирал животик? Потерял доверие партии? Чтобы меня выгнали отсюда в шею? – Степан Прокофьевич очень выразительно показал, как следует это сделать.

– Говорить с тобой… – Нина Григорьевна безнадежно махнула рукой. – Лучше не говорить.

– Опять не так?

– А что хорошего сказал ты? Буду, как Застреха… Решил, что я хочу променять доверие партии на… – и обрисовала около мужа воображаемый живот. – Какой тебе нужен? Довольно? Побольше? Говори, не стесняйся, я не скупая, – потом брезгливо фыркнула: – Бр-р… гадость. Я знаю, чего стоит доверие партии. Не такая уж дурочка.

– Тогда, женушка, мы зря спорим, вхолостую. Давай-ка скажем партии спасибо, что она послала нас сюда, наградила таким доверием, – и засучив рукава работать!

– Одно дело – партия и совсем другое – Застреха. Если бы он был не лентяй, не летун, доверие партии сказалось бы не в этой… – Нина Григорьевна пробормотала что-то нелестное про степь. – Что ни говори, а мы здесь по милости Застрехи. Трясти таких надо. Трясут плохо.

Людей чаще всего украшают радость, счастье, а Нина Григорьевна, наоборот расстроившись, становится красивей.

И теперь ее сорокалетнее, уж сильно поблекшее лицо залилось молодым румянцем, серые мелковатые глаза стали синими и глубокими, в складке губ появилась гордая, воинственная черточка.

– Зачем он околачивается здесь? – продолжала она, раскладывая на столе цветную бумагу; она работала в детском саду воспитательницей и сейчас хотела нарезать флажков, наклеить фонариков и цепей для украшения комнат.

– Решил посмотреть, как хозяйствуем, – ответил уклончиво Степан Прокофьевич. Он не был скрытен и не держал Нину Григорьевну в неведении относительно своих дел, но некоторые заботы, тревоги таил про себя. Помочь ему порой она бессильна, а переживаний при ее горячности не оберешься.

– Ревизия? – допытывалась она. – Нечего сказать, веселое начало: человек проработал всего с гулькин нос – и уже ревизия. Вот ему, Застрехе, надо бы устроить ревизию.

Разговор был прерван стуком в дверь. Пришел Застреха.

– Извините, что врываюсь, может быть не вовремя. Нарушаю семейный покой, – сказал он в сторону Нины Григорьевны.

– Действительно, не вовремя. Мы уходим гулять. Еще ни разу не бывали в парке, – отозвалась она. – Говорят, замечательный: аллея березовая, аллея тополевая… Вы же и говорили – помните? На Белом.

– Вы не поняли меня. Парк был когда-то, – пробормотал Застреха, глядя в недоумении на Нину Григорьевну, которая сидела у стола, разрезая на дольки листы цветной бумаги, очевидно и не думая никуда уходить.

– Все равно пойдем, в бывший парк.

– Ни-на… – сказал многозначительно Лутонин.

– А почему бы и в самом деле не пойти, что тут грешного? Вот недавно встретились две девушки, как раз перед нашими окнами, и слышу разговор: «Вечером приходи в парк, будут танцы». – Нина Григорьевна встала, шагнула к Застрехе. – Где же гулять, если вы сожгли парк? – Потом взглянула на мужа так воинственно, что он понял: ее теперь не остановишь никакой силой, и решил не вмешиваться в разговор.

– Я не жег. Сожгли другие. – Застреха неловко, как больной ногами, попятился к выходу. – Почему этот гнев на меня?

– На кого же еще? На парк… зачем подвернулся вам под руку? Вы не младенец. Хотя по этой части – сваливать вину – есть директора хуже младенцев. Сожгли при вас, и виноваты вы, – наступала Нина Григорьевна.

– Ладно. Пусть. Но парк не вернешь. Как же быть?

– Так и придется: нам без парка, вам без оправданья. И не ждите! Я здесь не только домашняя хозяйка. Я работаю в детском саду. А вы так обездолили моих малюток. Могу ли я молчать? Я прощу – они не простят.

Она вернулась к столу продолжать работу.

Застреха стоял, как припаянный, из-под нахмуренных бровей глядел на светлые длинные ножницы в руках Нины Григорьевны, необыкновенно быстро, сердито кромсающие бумагу, и раздумывал: «Вот она какая! Вон куда повернула. Сегодня она, завтра другой, потом все и долго-долго, пока не вырастет новый парк, будут говорить: „Ах, какой парк загубил у нас Застреха!“ И когда умру я, вспоминать меня будут не иначе: „Тот самый Застреха, который сжег парк“».

Чтобы прервать тягостное для всех молчание, Степан Прокофьевич взял Застреху под руку и сказал:

– Идемте ко мне в кабинет, обсудим наши дела.

– Можно и завтра, срочного ничего нет, – уклонился от разговора Застреха.

Наскок Нины Григорьевны перепутал все намерения, с какими он пришел. Перед этим его вызывал Рубцевич к телефону и отчитывал за волокиту: двое суток мямлит с Лутониным, когда нужно без оглядки сеять. Застреха явился к Лутонину, чтобы в последний раз предъявить ультиматум: либо не своевольничает, либо освобождает директорский кабинет. Но, придя судить, сам очутился в подсудимых. Одно обвинение – сгубил парк – уже предъявлено. Если уволить Лутонина, могут предъявить новое, посерьезней: развалил завод, а теперь для прикрытия своей лености, бездарности мешает другому исправлять дело. Ударив по Лутонину, не убить бы самого себя.

Извинившись еще раз за несвоевременный визит, Застреха ушел.

– Нина, это слишком, – начал выговаривать Степан Прокофьевич. – Какое тебе дело до парка? Ты лицо не официальное.

– Официальное не меньше, чем ты. Я говорила не от себя. Слышал? Странный взгляд: на весь завод говорить официально может один директор.

– Все-таки парк – больше мое дело.

– Могу уступить, – охотно согласилась она, затаив какую-то мысль.

Степан Прокофьевич продолжал говорить о парке:

– Жив, от пенышков, от корней отросли новые деревца. Я мимоходом нашел больше десятка. Надо внимательно осмотреть всю луговину. Деревца, правда, крохотные, как былинки. Ждать, пока вырастут, придется очень долго. Может быть, лучше посадить другие. Но у этих малюток есть и преимущество перед саженцами: они идут от старых, сильных корней, уже привыкших к земле. А саженцы будут болеть, многие, возможно, не приживутся. Малютки в конечном счете обгонят их. И потом… выбрасывать этих крошек у меня не хватит духу. Ты посмотри, какие они… Маленькие, беспомощные, нежные, как детишки.

Нина Григорьевна делала равнодушный вид и никак не отзывалась. Тогда Степан Прокофьевич сказал:

– После стольких волнений вдруг тебя перестал интересовать парк? Странно.

– Мне еще странней – то говорил: «Какое тебе дело до парка, ты – лицо не официальное», то спрашиваешь: «Как быть с парком?» У тебя не поймешь, где мое дело, а где не мое. Что ни скажу – все не по тебе. Ладно, буду молчать. – Она подала на стол два стакана молока, хлеб, забрала бумагу, ножницы, клей и ушла в свою комнату.

Он сидел, не касаясь еды: поданная с равнодушием чужого человека, она не лезла ему в горло, и ждал, что будет дальше. Прежде у Нины Григорьевны не было обычая наказывать его молчанием. Случалось: плакала, упрекала, однажды решила разойтись и начала укладывать свои вещи, но, укладывая, все твердила: «Посмотрим, посмотрим, как будешь плавать один», – даже в тот момент крайней обиды и горячности он не стал для нее безразличным. Теперь же произошло непонятное: обижаться вроде не на что, и вдруг почему-то стала как чужая. Война. Разлука. Переменилась.

Время шло. В комнате Нины Григорьевны было совершенно тихо: ни слез, ни вздохов, ни шагов. Тишина придавала случившемуся особенно печальный смысл.

Степан Прокофьевич заставил себя поужинать, затем перешел к Нине Григорьевне и сказал, как обычно после еды:

– Спасибо!

– На здоровье, – равнодушно, ради формы, отозвалась она, не отрываясь от работы.

Он ходил из угла в угол и рассказывал.

Хакасочка, которая ехала с нами в завод, оказалась толковой работницей. Он назначил ее агрономом. Комсомол начал очень важное движение: каждый работник завода должен участвовать в строительстве оросительных каналов, в посадке лесов и освоить поливное дело. Узкая специализация в таком хозяйстве, как завод, вредна. К примеру, поливальщики нужны только летом, зимой они должны делать что-то другое. Сейчас было совещание пастухов. Они решили помогать на стройке и, кроме того, посадить тридцать тысяч деревьев.

Нина Григорьевна не отзывалась ни словом, ни движением. Степан Прокофьевич ласково взял ее за плечи и спросил:

– Ну, как там у тебя, в детском саду?

– Что может быть у нас, у маленьких? Тебе это неинтересно, – она досадливо повела плечами, чтобы он снял с них руки, не мешал ей.

– Напрасно так думаешь. Я люблю детские дела. – Он принес стул, сел рядом с женой и продолжал спрашивать, перебирая цветные квадратики, треугольнички, кружки, ленточки. – Это потом склеивать? Или так?

– И так и склеивать. Не все ли тебе равно?

– Ты, кажется, опять разобиделась на меня?

– А разве ты сделал что-нибудь обидное? – спросила она с удивлением. – Я не заметила.

– Не делал будто.

– С чего же тогда взял, что обиделась?

– Ужин сунула, как надоевшему прихлебателю. Сидишь ежом-недотрогой. Говоришь, будто лекарство развешиваешь в аптеке.

– У меня не одно дело – разговаривать с тобой, есть и другие.

Он не знал, как понять ее: то ли обиделась, то ли действительно так занята своими делами, что не до него. Подождем – посмотрим. Он отвернул рукав кителя, поглядел на часы.

– Время-то как шагает, уже час сижу дома.

– Ах, какой убыток! – сказала, засмеявшись, Нина Григорьевна. – Беги скорей, наверстывай! А еще спрашиваешь: «Как в садике?» До садика ли тебе!

– Что все-таки с тобой? Ты сегодня какая-то ершистая, занозистая.

– Не нравится? Неуютно? – она отложила работу и перешла на диванчик. – Садись рядом. Я не обиделась.

– Все же есть что-то, минуту назад была как чужая.

– Правильно, чужая. Но ты сам хотел этого. Кто вдалбливал, что парк, Застреха – не мое дело? Ну, я и решила не соваться в твои дела, занялась своими. Но тебе не понравилось, стало одиноко, неуютно. Я не звала тебя, не тянула рассказывать. Сам пришел.

– Мы же не постояльцы в гостинице, а жена и муж, не можем разгородиться стенкой – вот твое, а вот мое. Если даже сами вздумаем разгородиться, нам не дадут другие. Как ни делись, а пока мы вместе, ты для всех не просто Нина Григорьевна, а жена директора. И от тебя требуется соответствующее поведение.

– Наконец-то договорился до истины. – Нина Григорьевна вздохнула. – С каким бы удовольствием вернулась я назад, когда ты был трактористом: ничего вокруг нас не крутили. А теперь, что ни шаг – задача, ищи соответствующее поведение. Ты думаешь, легко найти его, просто быть женой директора? Да с одним тобой голова идет кругом. То ворчишь: «Не суйся, это служебное дело», то просишь: «Посоветуй!» Ты не знаешь, как приходится мне. Вот сегодня вышла на колодец, а там – шпильку: «Хорошая водичка. Вспоминать будете». Я, конечно, удивилась: «Почему вспоминать?» А мне: «Народ толкует, что ваш муж не поглянулся кому-то. Увольняют».

– Кто сказал? – спросил Степан Прокофьевич.

– Старушонка какая-то.

– И что же ты?

– А что ответил бы ты?

– Сразу и не найдешься.

– То-то. А мне еще трудней, я ведь не знаю, поглянулся ты или не поглянулся. Меня зло взяло. «Не муж, говорю, не поглянулся, а ему не глянется, что разводят всякие сплетни. И если они будут продолжаться, он, конечно, уйдет». Опять будешь ругаться?

– Не буду. Правильно ответила.

И долго еще разговаривали они, как должна вести себя жена директора, но никакого общего рецепта, на все случаи жизни, не нашли.

Надвигался вечер. Стало тише. Ветер уже не поднимал пыль с дорог, с пашен, а поднятая раньше постепенно улеглась, и перед закатом ярко, лучисто засияло солнце.

– По-твоему, все плохо. А солнце-то какое… – И Степан Прокофьевич начал открывать окна, глядевшие в сторону заката.

– Солнце… да, оно везде хорошее.

Самой безопасной для себя Застреха счел позицию равнодушного наблюдателя-регистратора: особо не обвинять Лутонина и не брать под защиту, не удерживать и никуда не толкать. На следующий день он решил уехать. Но перед отъездом все-таки спросил, намерен ли Степан Прокофьевич вернуться к утвержденному плану.

– Это все равно, что воскрешать мертвого. От вашего плана остались рожки да ножки. Скоро и того не будет. У меня уже язык устал мусолить: не на-мерен! – вспылил Степан Прокофьевич.

– И не надо мусолить. Либо «да», либо «нет», и только. – Застреха покачал ладонями, как чашками весов, в том смысле, что для него и «да» и «нет» совершенно одинаковы, и благодушно, по-приятельски затараторил: – Уже всё, всё. Наше дело законстатировать – и конец. Можете отдыхать. Я отплываю. Прошу не сердиться, что попортил вам немножко кровь. Такая служба.

…Доклад Рубцевичу Застреха сделал в том же духе констатирования, старательно избегая каких-либо оценок, выводов, предложений: Лутонин по-прежнему отказывается выполнять утвержденный план сева, кроме того, пустил под выпаса большую часть сенокосов, девчонку-недоучку назначил агрономом, многих работников из конторы, складов, конной части снял с прямого дела и поставил копать землю.

– А построил что-нибудь? – спросил Рубцевич.

– Пока ничего. Пока только развел грязь.

– Как же быть с ним?

– Прокатитесь, посмотрите сами. Говоря откровенно, я запутался в этом тумане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю