355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 28)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 60 страниц)

– Я.

– Хорошо. Можно идти дальше. А это? – показал на изуродованный барак.

– Я.

– А это?

– Борденков.

– Но по вашему проекту?

Тиховоинов остановился и сказал раздраженно:

– Чего вы хотите от меня? Я не мальчишка, чтобы вот так, носом…

Василий поднял руку:

– Шш… Дайте сказать. Хочу я на ваши домики, – кто-то уже высказал эту идею, – прибить фанерки с надписью: «Строил Тиховоинов».

– Это хулиганство. Я… Я… – Тиховоинов не знал, какими словами выразить свое возмущение.

– Я не закончил, не перебивайте! – резко сказал Василий. – А как назвать то, что вы настряпали? Да, вспомнил, идею о фанерках «Строил Тиховоинов» высказал Конев. Разумная идея. У нас теперь главный инженер – Коровин. И всяк думает, что Коровин наворочал этих уродов, что это он испакостил город. Каково ему – посудите сами! Вот я и хочу восстановить истину.

– А я больше не хочу оставаться здесь ни дня, ни часа. – Тиховоинов выхватил из кармана блокнот, черкнул в нем что-то, оторвал лист и подал Василию. – Сию же минуту резолюцию.

– Не требуется. – Василий вернул бумажку. – Идите в контору. Там печатается приказ о вашем увольнении. Наверно, готов уже.

– А мотивы, какие мотивы?

– Ваши домики, бараки, клеветнические акты и заявления. Вы удовлетворены?

Тиховоинов не ответил. Василий приподнял фуражку: до свиданья! – и сказал:

– Пароход на юг отчаливает завтра в двенадцать. Не проспите!

Три телеги чемоданов, корзин, лакированных коробок, мешков и свертков увезли Тиховоиновы на пристань. Тут были и мануфактура, и обувь, и мука, и сахар, и прочее, и прочее, одних только неразрезанных носовых платков с голубыми и красными аэропланчиками по углам – сто сорок четыре штуки. Около телег с одной стороны шла Анна Павловна, с другой – должен был идти Тиховоинов, но ему было неловко за такое обилие добра, и он шел по тротуару с таким видом, будто не имеет никакого отношения к телегам.

XVI

Провожая Николая Ивановича в Игарку, сын надеялся, что он вернется, как говорил Борденков, либо в первую же осень, в крайнем случае – через год. Год давно прошел, сын в каждом письме убеждал отца вернуться домой, а Коровин и не заикался о возвращении. В свою очередь, он тянул сына в Игарку, хотя бы на неделю, повидаться, расписывал ему летнее незакатное солнце, Енисей, какие там удобные пароходы; не дожидаясь согласия, послал на дорогу денег.

Иван Николаевич подумал-подумал и отпустил жену с дочуркой; у него, как всегда летом, была самая горячая работа. Жене наказал все обстоятельней узнать и, если в Игарке плохо, вывезти упрямого старика.

Агния Михайловна нашла, что Коровин сильно постарел и ослаб.

– Это твое воображение, – сказал Коровин.

– А тросточка, тросточка? Прямая улика.

– Никакая не улика. Это – музей, чудо, а не тросточка. – Николай Иванович начал перечислять достоинства своей тросточки. – Она пряма, как стрелка, обойди весь игарский лес, другую такую прямую не найдешь. У нее прелестная рогатая головка, точь-в-точь как голова оленя. Тросточке – сто тринадцать лет жизни. Не сруби ее Коровин, она прожила бы еще столько же. Кроме того, она отлично служит: уж какая нескладная была осень, – днем дожди, ночью заморозки, на мостовых скользко, как на ледяной горке, – а Николай Иванович не просидел дома ни одного лишнего часу, ежедневно ходил на заводы, на стройку, ходил, как при солнце. – Ну как можно оставить такую, держать где-нибудь в темном углу? – Коровин помахал тросточкой. – Ее надо обязательно носить и показывать всем. И ты бы пошла с такой. Только, извините, я никому не отдам эту прелесть.

– А мне, дедушка Николя? – сказала внучка Аленка.

– Тебе одной. – Он протянул тросточку. – Носи и знай: лучше этой нету.

Но девочка и дня не проходила с чудесной тросточкой, вернула дедушке.

– Ну ее! Смеются, говорят – я старая. – Аленка убежала к Коневу в Мерзлотный музей, там были вещи гораздо интересней тросточки: целая груда кружков, мамонтовый зуб-бивень, ростом в два раза выше Аленки, чучела разных птиц, сушеные живые цветы, много книжек с картинками.

Агния Михайловна присмотрелась, как живет и работает Коровин, и решила, что работает слишком много, а живет плохо, и сказала:

– Мы ведь за вами, мы без вас не уедем.

Николай Иванович отложил работу, – он правил какой-то чертеж, и вместе с креслом повернулся к снохе. Она перебирала его белье; ей казалось, что оно и плохо выстирано и плохо выглажено.

– Мы не оставим вас. Я нагляделась, я убедилась… Молодого в гроб вогнать можно, не то что старого. С мерзлотой – к вам, с заводами – к вам, с домами – к вам.

– А к кому же? На то и сижу здесь.

– Со всякой мелочью к вам. Видят, безропотный человек, все везет, и валят, валят.

– Ты перебарщиваешь. – Коровин поморщился. – Я не прочь поговорить, только без преувеличений.

– Преувеличить трудно. – Агния Михайловна порылась в стопке белья, выбрала одну из рубашек, развернула. – Полюбуйтесь! Это, по-вашему, белье? Все в потеках, пуговицы оборваны, расколоты. А комната… – Она провела пальцем по книжной полке, по непокрытой тумбочке, по груде папок на столе. – Пыль, везде пыль. Что только делает эта ваша уборщица, деньги получать ходит?

– Ты пожури ее, – попросил Коровин, – пристыди. У тебя лучше выйдет.

– Мало толку. Я на пароход, она снова за свое.

– А столовая: на завтрак – рыба, на обед – рыба, на ужин – рыба. И во сне, наверно, все видится рыба…

Лесопильный завод прогудел на обед. Коровин спросил:

– Ты что, окончательно разошлась с нашей столовой?

– Не заводить же на два дня свою, – ответила сноха.

После обеда они пошли гулять. Коровин нарочно выбирал такие улицы, где что-нибудь строилось. Провел Агнию Михайловну мимо незаконченного здания городского Совета, сказал, что это первое трехэтажное здание.

– Тебе, пожалуй, чудно: эка доблесть – строят трехэтажный домишко. Но ты не забывай: на вечной мерзлоте. Это все равно что первый небоскреб.

Потом показал театр, который уже подводили под крышу. Театр будет вмещать сразу тысячу человек. Затем повернул на причалы, где грузились четыре «иностранца».

– Нынче отправляем двадцать пять таких пароходов. А заработает третий лесопильный завод, будем грузить по пятидесяти.

От причалов свернул на лесную биржу и заметил, что здесь Агнии Михайловне нравится, она начинает добреть. Она никогда не думала, что за лесом ухаживают так внимательно, что лесной склад может быть так красив. Стандарты пиленого леса, как дома в благоустроенном городе, стояли прямыми улицами, каждая улица имела свое имя, каждый стандарт – свой номер. На улицах – ровные белые полы; накатанные колесами лесовозов, они блестели, как зеркало, в них можно было глядеться.

Желтоватый чистый лес в тот солнечный день и сам казался сгустками солнца. Закрыв глаза, можно было обмануться, что кругом не склад, а живой сосновый бор: такой был здесь аромат. Шли не торопясь – как ищут грибы, землянику. Аленка куковала кукушкой. Николай Иванович показывал на стандарты и говорил: «Это для Англии. Вот – Голландия. Здесь – Африка».

– Африка? Оттуда сюда за лесом? Неужели нет поближе?

– Есть, да не тот. Наша сибирская сосна по всему миру первая. Через три океана, по пятидесяти суток хлопают за ней пароходы. Из Африки, от мыса Доброй Надежды. Раньше славилась канадская красная. Теперь наша забивает ее.

Забрались в самый дальний угол склада, куда не достигал шум погрузки. Там было совсем уж как в лесу, на Аленкино кукованье начало откликаться эхо.

– Я не удивлюсь, если вдруг защелкают соловьи, – сказала Агния Михайловна. – Николай Иванович, если вам некогда, вы идите. Мы побродим одни.

Николай Иванович ушел и домой вернулся поздно; для внучки была уже разобрана постель. Шла перепалка – мать гнала девочку спать, а та не хотела ложиться до дедушки. Она нарисовала картинку, трудилась над ней целый вечер и хотела показать ее, не дожидаясь утра. Картинка изображала что-то похожее на омет старой почерневшей соломы.

Коровин повертел картинку, поглядел на нее и в очках и без очков и все-таки не понял, что на ней.

– Это мамонт, мамонт. Дядя Миша рассказывает про него, – объяснила Аленка.

– А где же у твоего мамонта хобот и бивни?

Аленка взяла картинку, пририсовала хобот и бивни.

– А ноги?

– Ноги есть. Они в земле, их не видно. Ножки у него примерзли.

– Как примерзли?

– Так и примерзли. Вот стоит. Потом умрет. Потом будут косточки. Потом их найдет дядя Миша. Понял?

– Понял, понял. – Николай Иванович поерошил Аленке волосы. – Все понял. Ложись спать.

Утром он спросил внучку, куда же думает она девать своего мамонта.

– Дяде Мише в музей.

– Может, мне отдашь? Я повешу его на стенку, сюда вот, над кроватью. А дяде Мише нарисуешь другого.

Аленка согласилась, потребовала бумаги и села рисовать. Коровин начал пришпиливать своего мамонта к стенке.

– Спасибо, внучка, спасибо, – ворчал он. – Вот и будем жить-поживать, два мамонта. Хе-хе. – Оглянулся на сноху. – У меня ведь тоже примерзли ножки.

С пароходом, что привез Агнию Михайловну, Мише Коневу пришло письмо из родного городка, от товарищей по техникуму и комсомолу.

«Мишка! Рыжий дьявол! Где ты? Ау-у!

Уж не влюбился ли ты в какую-нибудь белую медведицу, обложился медвежатами и сосешь лапу. У нас есть такие: Тишка Рябов женился, Борька Шумков женился.

У нас, понимаешь, беда: флаг на колокольне полинял, теперь белым-белый и разорвался в ленточки. А новый поднять некому. Пробовали, ничего не вышло. У кого голова кружится, кому с жизнью расставаться жалко. Приезжай, поспевай к Октябрьскому празднику!»

Миша ответил тоже шутливо, в тон письму:

«И за что только держат вас в комсомоле, когда вы трусите выше колоколов подниматься. В звонари надо, чертей, передвинуть. И девкам удивляюсь, идут за таких замуж. Флаг, говорите, побелел. Наверно, от стыда за вас, за героев. Скоро меня не ждите. Флаг, как хотите, поднимайте сами. Кто полезет, скажите ему: не глядел бы на землю».

С тем же пароходом пришли два пакета Куковкину. Один был из Москвы с решением: Куковкину возвращали все – и право голоса, и дом, и корову, и коня. Несколько раз прочел Куковкин решение, проверял – о нем ли это, и, когда убедился, что о нем, велел девчонкам бросить игру, сесть на лавку и прочел вслух. Читал медленно, по слогам.

Молитвенно опустив головы, девочки повторяли за отцом: «Ан-то-на Ге-ра-си-мо-ви-ча Ку-ков-ки-на вос-ста-но-вить… Дом, корову, лошадь вернуть», – как недавно повторяли они: «Бо-го-ро-ди-це де-во ра-дуй-ся».

Другой пакет был из починкá.

«Любезный сосед наш Антон Герасимович! – писали Куковкину починцы. – Кланяемся тебе все от мала до велика. Все мы живы и здоровы, все мы – колхозники. Сообщаем тебе, Антон Герасимович, что недавно к нам приезжали из волости и сделали нам такое разъяснение, что в нашем уезде бесчинствовала шайка врагов, которая приторочилась к Советской власти. Заводилой в этой шайке был Степка, сын лавочника. Он и раскулачил тебя вместо своего отца. А теперь, Антон Герасимович, все объяснилось. Шайку эту открыли и посажали. Всех невинно раскулаченных отпускают домой. Сказывали нам, что и насчет тебя послано решенье. Ждем тебя к осеннему севу. К тому времю постараемся собрать твое добришко. Твой мерин-сиванка, ходит слух, жив, работает в колхозе верст за двадцать от починка. Когда поедешь, гляди по дороге. Если повстречаешь сукина сына Степку, – его куда-то в те места угнали, – не побрезгуй и дай ему, окаянному, в морду!»

Девочки занялись игрой. Куковкин положил решение на стол, склонился над ним, задумался. Вернуть… легко написать – вернуть. А где найдешь его? Вряд ли сидели над моим добром, ждали: «А вдруг вернется Антон Куковкин». Насуют чего-нибудь с бору, с сосенки. Эхо-хо! – поглядел на девчонок, прислушался к ним: они играли «в школу», старшая изображала учительницу – она ходила уже в первый класс и знала три буквы, младшая – ученицу; вспомнил, что в починке школа была за четыре версты.

«Нет, Антон, сиди здесь! Комнатка у тебя теплая, школа рядом. Махни рукой на починок». – Он махнул рукой и начал доделывать младшей дочери кровать, до того девочки спали в одной. На другой день Куковкин пришел к Василию, спросил: нельзя ли получить за добро деньгами.

– Думаю, что можно.

– Тогда, будь милостив, похлопочи! Пришлют маленько, и бог с ними!

С тем же пароходом следователь получил последние справки о Талдыкине. Все стало ясно, и следователь передал обвинительный материал в суд.

Суд шел в театре. Зрительный зал на тысячу мест оказался тесен, столько собралось народу. Одних только свидетелей было около пятидесяти человек. Все народы, живущие между Туруханском и морем, – остяки, долганы, юраки, русские, – свидетельствовали против Ландура. Тут были люди с Енисея, с Нижней Тунгуски, с Дудинки, с Пясины, с безыменных речек и озер, – отовсюду, где торговал Талдыкин.

За все пять дней суда Влас Потапыч только однажды взглянул на этот зал, когда вошел в него первый раз. Ему показалось, что зал наполнен не людьми, а серым туманом, этот туман внимательно разглядывал его множеством неподвижных человеческих глаз.

Влас Потапыч не выдержал этого взгляда, опустил голову и больше уже не поднимал ее. Он сидел, крепко стиснув руками колени, руки становились белыми от напряжения, на висках, на лбу выступал пот. На все вопросы судьи он отвечал коротко – да, нет; говорить «последнее слово» отказался.

Совершенно непонятно для всех держался Павел. Будто не обвиняемый, а обвинитель, он все время заботился, чтобы не позабыть чего-нибудь, не упустить, с явным удовольствием слушал, как удлиняется список Ландуровых преступлений, – забывая, что увеличивается и его список. Он думал только о том, чтобы как угодно, любой ценой, но избавиться от Ландура. Перечислив его дела, начал вспоминать замыслы, разговоры, мечтания: собирался уехать за границу, потопить иностранный пароход – закупорить Игаркину протоку, разозлить Англию и Германию, самыми страшными угрозами вынуждал Павла поджечь Игарку…

– Поджечь… нашу Игарку?! – Как порыв ветра по тайге, промчался по театру ропот. А дочь Павла Секлетка, будто подхваченная ветром, выбежала из рядов к судейскому столу и зазвеневшим голосом сказала в зал:

– Если тут, среди вас, граждане, есть такие, вроде Талдыкина и моего грешного тятеньки, запомните: тронуть Игарку никто и не думай! Игарка наша, нам она роднее родительского дома стала. Мы здесь свет жизни увидели и тронуть ее никому не дадим. Окажется мало слез, мало поту, который пролили мы на Игаркину мерзлоть, кровь прольем за Игарку, не пожалеем.

И снова вихрем пестрого ситца перебежала обратно в ряды.

– Правильно! Не дадим! – закричали по всему театру.

В «последнем слове подсудимого» Павел сказал:

– Я никогда не просил милостыню. И здесь не прошу. Учтите только, что я вверх пошел, в люди. И не дело будет, если меня, старого лоцмана, упрячут за решетку, когда у штурвалов сопливые мальчишки.

Иван Черных поминутно озирался, вздрагивал, что-то шептал, иногда начинал бормотать: «Сам – в Англию, нас с ребятишками – в полымя…»

Когда ему дали «последнее слово», он встал на колени, протянул руки к народу, выкрикнул: «Пощадите! Смилуйтесь! Дайте перед ребятишками оправдаться!» – и разревелся.

Приговорили: Талдыкина к высшей мере наказания – расстрелу, Павла – условно к двум годам исправительно-трудовой колонии, Ивана Черных – тоже условно, к одному году колонии.

Ландура увезли в верховья реки, где есть крепкие каменные тюрьмы, Ивана оставили, как и был, сторожем при лодках, Павла назначили штурманом небольшого катеришки, работавшего в самой Игарке с плотами.

Судебное разбирательство сильно повлияло еще на одного человека, на Оську-Ландура. Он понял наконец, какую страшную личину напялил на себя, прекратил «говорки», выбросил Ландурову шубу с шапкой и поступил рыбаком в хозяйство Большого Сеня. Когда случаем называли его Ландуром или Менкό, он страшно злился, выхватывал из кармана свой паспорт, совал его обидчику и требовал:

– Читай! Читай!

– Что же не навестишь меня, сестрица, не поглядишь мой крейсер?! – уже несколько раз упрекал Маришу Павел.

– Все некогда. Сам видишь, как прибывает народ в Игарке, и в больнице прибавляется дела, – оправдывалась она и обещала: – Обязательно навещу.

И вот наконец появилась у протоки. Увидев ее среди пустого причала, Павел подкатил к нему на своем чумазом катеришке.

– Здравствуй, сестрица! Куда подбросить!

– Тебя проведать пришла и поглядеть твой линкор. – Мариша спрыгнула на катерок. – Ну, хвались!

– Было бы чем. – Павел тяжело вздохнул. – Старая заплатанная скорлупка.

Катерок действительно был маленький, дряхлый, скрипучий, облезлый. Показывая его, Павел говорил:

– Но я, знаешь ли, не унываю. Я так думаю: наша ширяевская судьба шире порога, она по всей реке. И раньше Ширяевы хаживали от порога до моря, к примеру, отец наш, брат Егор, я. И еще пойдут, всенепременно пойдут.

– Это кто же? – спросила Мариша.

– Я пойду.

– Смотря по тому, к какому морю поплывешь, – отозвалась Мариша, нахмурив брови. Она заметила, что от Павла потягивает спиртным.

– Извини, сестрица, хлебнул. Но я в меру, с оглядкой. Якорь – мертвая штука, и тот вытаскивают не рывком, не хватком, а выбирают помаленьку. – Павел сделал руками перебор. – Так и пьющему надо отрезвляться постепенно.

– Ты пореже бросай свой якорь в кабаке! Зачастишь и перепутаешь моря, попадешь не в то. – Мариша пошла к борту, чтобы перескочить обратно на причал. Но Павел схватил ее и удержал.

– Не тужи, сестрица, больше я не подведу нашу фамилию, – жарко зашептал он в лицо ей. – Не подведу. Веньямин с Петром, значит, будут у порога действовать, а я – у моря.

– Не бахвалься!

– Увидишь скоро. Буду. – Павел ближе придвинулся к сестре и зашептал тише, только для двоих: – У Феоктистова кокнул пароход, Ландура спровадил через порог ночью, в лодчонке – и целехонек. Это уметь надо.

– Нашел чем похваляться. Замолчи! – Мариша зажала уши ладонями. А Павел продолжал:

– Это, может быть, и подло, но это уметь надо. Это и Ширяев не всякий может. Теперь я пошел на доброе. Вот увидишь, чудо сделаю.

– Счастливого пути! – Мариша перешла с катерка на причал и оттуда добавила: – Моря только не перепутай!

XVII

И на этот раз пароход заметили тотчас же, как только показался дым. Такого, чтобы пароход появился незаметно, еще не случалось. В городе было немало людей, которые постоянно оглядывали реку. По верхушке трубы, по отзвуку сирены они без ошибки узнавали любой пароход.

Ивану Черных и того не надо было, за годы сторόжи при лодках он научился узнавать пароходы по дыму.

До прибытия оставалось больше часа, а к пристани уже грудился народ. Люди прерывали сон, обед, многие бросали работу; наряду с теми, кто спешил встречать или провожать, сбегались и такие, кто никого не ждал и не отправлял. Это были завсегдатаи, они не пропускали ни одного парохода, когда какой-либо приваливал к берегу, они радовались наравне со всеми, у них было то же чувство, что и они встретили милое, необходимое, а когда отваливал, они грустили, долго махали платками и шапками, случалось, плакали: милое побыло и уехало.

И когда на повороте из главного Енисея в протоку пароход дал гудок, сзывать было уже некого: последние замешкавшиеся – Коровин, Авдоня, Василий – подходили к пристани.

Коровин шел, опираясь на тросточку, поглядывал то на Борденкова, то на Конева, которые несли его чемоданы, сам Николай Иванович нес Кикимору и говорил:

– А вы пишите. Чуть что, так и пишите. Сейчас всего не предусмотришь. И вообще пишите, обо всем пишите!

Николай Иванович уезжал на пенсию, заменять его оставались Конев и Борденков, один – по вечной мерзлоте, другой – по строительству.

Василий с Маришей, Большой Сень и Нельма провожали свою молодежь учиться: Наташа и Яртагин уезжали в речной техникум, Кояр – в Институт народов Севера, в Ленинград.

Молодежь, схватившись за руки, бродила по берегу около пристани и пела:

 
Игарочка, Игарочка, большие корабли.
Ты стоишь, моя Игарочка, на краешке земли.
Игарочка, Игарочка – портовый городок,
От тебя, моя Игарочка, отходят пять дорог!
 

Авдоня и сам не знал, как уезжает – совсем или на побывку. Дело было так. В городе пустили четвертый лесопильный завод, ручная пилка стала не нужна, и Авдонина артель разошлась по другим работам: в плотники, на завод, в гараж, на биржу. Авдоня решил сперва отгулять отпуск, – у него накопилось три месяца, – и потом уже думать, становиться ли еще на работу или остаться в деревне, сесть у ворот на лавочку взамен умершего деда Андрюши и рассказывать про Игарку.

Пароход отошел весело. Молодежь перекликалась песнями:

«Мы Игарку очень любим, очень уважаем, – запевали на пароходе, а на берегу подхватывали: – Каждый день по кораблю лесом нагружаем».

– Вы не переженитесь без меня, погодите! – вдруг закричал своим парням Авдоня. – Я приеду сватать.

Коровин писал тросточкой по воздуху: «Жду в гости!»

Проводив пароход, Василий с Маришей пошли к лодкам. Домой не хотелось, и они решили съездить за протоку на остров, куда давно звала Христина, за гвоздикой и астрами.

Иван Черных задумчиво глядел в даль реки, где и пароходный дым уже давно скрылся.

– Ты кого выглядываешь? – спросил Ивана Василий.

– Никого, на Енисей гляжу. Все волнится, и в ветер волнится, и ветру нету – все равно волнится.

Они съездили на остров, а Иван все стоял. Принимая лодку, он сказал, как бы между прочим:

– У меня вчерась внук родился. – И прибавил, помедлив: – Будет милость – зайдите! Секлетинья Павловна обрадуется.

Мариша разделила цветы на два букета, один передала Василию, с другим ушла в дом, где жила Секлетка.

Василий остался на улице.

 
…портовый городок.
От тебя, моя Игарочка, отходят пять дорог!
 

«Почему же пять? Не больше, не меньше, а пять? – думал Василий и считал: – В Северный Ледовитый океан, в Атлантический… Верно, пять».

Москва-Игарка
1932–1938

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю