355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 40)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 60 страниц)

…День, когда был пойман и оседлан человеком первый конь, равен тому, когда взлетел первый самолет.

Пеший человек, ютившийся до того вблизи рек и озер, где ловил рыбу и подстерегал зверей на тропах к водопою, в коне получил крылья и двинулся в недоступные прежде леса, горы и степи междуречий. Из охотника и рыболова он сделался скотоводом, из жителя, знающего только свой маленький угол, – открывателем новых далеких земель.

Озера и даже моря перестали быть неодолимой преградой – конный человек объезжал вокруг них; перед ним открылись все земли, какие не разделены меж собой океанами.

Племена, народы, ранее и не подозревавшие друг о друге, завели обмен продуктами, открытиями, изобретениями, мыслями; начались великие передвижения, переселения, войны, смешение народов и образование новых.

Можно сказать, что половину, если не больше, длинного и трудного пути из первобытного состояния в современное люди проделали на коне.

Конь – первый двигатель. Он переносил тяжести, вертел машины, перевозил целые народы. Он – и пастух, и пахарь, и охотник, и воин. Ни одно из животных не имеет такого трудового – «человеческого» – опыта, через какой прошел конь.

Хакасы овладели конем в глубокой древности. Тысячи лет назад благодаря коню они уже наладили общение со всеми соседними народами. Хакасские товары были известны уже по всему простору среднеазиатских, сибирских, волжских и черноморских степей. А в Хакассию шли товары из тех мест.

В курганах рядом с местными изделиями – посудой, оружием, украшениями – нередко встречаются изделия, привезенные за много тысяч километров.

С давних пор и поныне среди всех животных – помощников и друзей человека – своим лучшим другом, первым любимцем хакасы считают коня.

В «писаницах» самые частые изображения – солнце и конь.

В легендах, сказаниях, песнях вслед за словом о вождях, мудрецах и богатырях народа идет слово о коне.

В пору древних представлений, что и после смерти человек будет где-то жить, хакасы зарывали вместе с покойником самое необходимое, без чего не представляли себе жизни: пищу, оружие и нередко коня.

Все рассказы Конгарова, даже малопонятные археологические записи, которые он ей читал, Аннычах слушала с поощряющим, радостно-жадным лицом: говорите, говорите, читайте!

– Дай человеку отдохнуть! – частенько пожуривала ее Тойза. – Возьму вот ремень и выпорю на глазах у него. Каково будет?

Но девушка не видела за собой вины.

– Он набивается сам: «Посмотри-ка, что я нашел! Хочешь – научу фотографии?» Если я надоела, не набивался бы.

– Когда сам – ладно. А ты не приставай. Нехорошо. От тебя не только человек – камень устать может.

Журит-журит, а потом вспомнит себя маленькой и махнет рукой: «Такая же была любопытная. Спать – хоть кнутом укладывай». И теперь порой увидит, что Конгаров вернулся с тем особенным светлым лицом, какое бывает у него при удаче, и тоже, как Аннычах:

– Ну-ка, ну-ка… покажи! Расскажи!

6

– А что, если мы прогуляемся?.. – сказал после ужина Степан Прокофьевич.

– Вот дожили – погулять за грех считаем, – отозвалась Нина Григорьевна, ушла в свою комнату, а погодя немного вернулась переодетой.

– Ишь ты как… – удивился он, оглядывая ее серый праздничный костюм и зеленый, красиво повязанный шарф. – С чего?

Вместо ответа Нина Григорьевна спросила, играя концами шарфа:

– Помнишь?

– Нет. Чем знаменит?

Она взяла один конец шарфа так, что получилось вроде крыла птицы, и обняла этим крылом мужа за плечи.

– Тоже не помнишь?

– Там… в Черноводье под тополем? – сказал он не очень уверенно и удивился: – Все жив?

– Берегу: он у нас обручальный. – Она многозначительно вздохнула. – Как-то поживает наш тополь?..

…Шли округ поселка, чтобы не было никаких встреч, и вспоминали родное село Черноводье под Курском.

В детстве Степан Прокофьевич работал у кулака батрачонком. Перед окнами хозяйского дома росли тополя. Каждый год поздней осенью либо ранней весной их подрезали. Маленький Степа с болью глядел на эти деревья: много лет изо всех сил рвутся они к солнцу, к небу, в вольный ветер, который летает над крышами домов, – и все напрасно. Они представлялись ему узниками с обритыми головами.

Однажды, когда опять начали подрезать тополя, Степа взял маленький прутик и посадил перед окнами своей хатенки: он решил вырастить вольный тополь. С тополем в горькую жизнь батрачонка пришла радость. Прежде было пыткой вставать с восходом солнца, и мать по нескольку раз будила мальчишку, а теперь он просыпался сам и сразу же бежал поливать тополь. Вечером, приходя домой, поливал снова, иногда прибегал полить и среди дня. А тополь в ответ на эту заботу быстро рос и хорошел, через месяц поднялся на полметра, развернул одиннадцать листиков и дал четыре боковых побега. Шелест его листьев день ото дня становился громче, уверенней и, как казалось Степе, человечней.

После долгого весеннего затишья разразилась сильная буря, ветер срывал с домов крыши, ломал деревья; тонкий, гибкий тополь то склонялся до земли, то, напрягая все силы, судорожно выпрямлялся, то припадал к окну; листья нетерпеливо, точно прося защиты, барабанили в стекла.

Степа был дома. Увидев, как мучится тополь, он выбежал на улицу и заслонил собой деревцо от свирепо хлеставшего дождя и ветра.

– Степка, ты куда? – крикнула мать.

– Я никуда. Я здесь.

– Простудишься. Иди домой! – Она выглянула в окно. – Ничего с твоим тополем не станет. Гроза в радость ему, а ты, дурень, прячешь.

Но упрямый парнишка всю грозу простоял около тополя. Гроза прошла, снова стало тихо, засверкало солнце. Степа переменил мокрую одежонку и лег в постель отогреваться. Через окно ему был виден тополь: политый дождем, он светился, как зеркальный.

Вдруг окно во весь проем заслонило широкое тулово хозяина.

– Матрена Филипповна, Степка, стрикулист твой, дома? А ну, где он? – хозяин вошел в хатенку, схватил парнишку за ухо, вывел на улицу к тополю и спросил грозно: – Где взял? У меня украл?

У него перед этим исчезло несколько таких тополей. Он выдернул деревцо и отхлестал им парнишку по голой спине.

Тополь, казалось, был окончательно загублен: много раз надломлен, отбиты все листья, но Степа все же снова посадил его, и он, политый горькими детскими слезами, быстро ожил.

После революции Степа уехал в город. Поливать тополь стала соседская дочь Нина. Поливая, приговаривала:

– Расти быстрей да погляди, где наш Лутоня, что он там делает!

Как бы понимая ее и стараясь угодить, тополь каждое лето поднимался метра на два и перерос все другие деревья, какие были в селе. Он перестал нуждаться в человеческой заботе, в нем появился даже избыток сил – кругом от корней выросло целое тополевое семейство, – но девушка Нина не оставила своей привычки навещать его и говорить:

– Погляди-ка, погляди, где он! Помнит ли нас?..

Он наконец вспомнил Черноводье. Теперь это был уже взрослый человек, коммунист, механик по тракторному делу. Он получил назначение в далекую область и заехал в Черноводье повидаться с родными, с друзьями, с товарищами детства перед новой долгой разлукой.

Время было весеннее, ночи зоревые, в ракитках по реке Черноводке распевали соловьи, в улице – гармонь, молодежные гулянки тянулись далеко за полночь. После гулянок Степа и Нина еще немножко стояли под тополем; возьмутся за руки, примолкнут и слушают, как лопочет он. Обоим почему-то казалось, что им говорить нет нужды, все за них и гораздо лучше скажет тополь. А дерево то шумело всей многолистной кроной, как вода у мельницы, то шептало еле слышно отдельными немногими листочками, то умолкало совсем, то снова начинало нашептывать, лопотать, в чем-то уговаривать тысячами голосов, вздыхать и вздрагивать, – и к тему дню, когда пришло время Степе и Нине прощаться, втолковало обоим, что расставаться им не следует. И они уехали вместе.

Жить довелось им во многих местах – среди вишен, яблонь, дубов, берез, сосен, кедров, но любимцами остались тополя. Везде вспоминали они вольный тополь своего детства: «Жив ли? Видит ли нас? Доволен ли нами?» И пусть тополь не мог ни осудить, ни похвалить, ни посоветовать, и была с ним только игра, но для них она значила как бы разговор с другом.

Обогнув поселок, направились вокруг котловины, которую предполагалось затопить. Шли, придерживаясь будущей береговой линии. Тут было сильно перекопано, и ноги то оступались, то спотыкались, к ним налипала глина, но это ничуть не мешало, а даже помогало воображать прихотливо изогнутый берег будущего пруда с мысками, заливами, тополями, березами, ракитками, в которых распевают соловьи.

– Доживем ли?.. – в раздумье сказала Нина Григорьевна.

– Доживем, – уверенно отозвался Степан Прокофьевич.

– Я не про это. Дадут ли довести до конца? Вдруг скажут: Лутонин нужен в другом месте.

– Тогда, по-твоему, не стоит и начинать?

– Какой ты: только и знаешь – либо так, либо не так, – упрекнула его Нина Григорьевна. – Я хочу сказать, что… если уж нас послали сюда, пусть лучше не трогают.

– Я тоже хочу этого.

Потом долго бродили вдоль реки, прислушиваясь к бегущей воде. Было удивительно и радостно: так похоже, что за ними бродит и шумит тополь их детства.

Вернувшись домой, они застали на своем крыльце Ионыча.

– Телефонтят из города. Софью Александровну вдрызг измаяли, – сказал он сердито, как выговор. По его представлению, директор сделал что-то неладное, а чтобы не отвечать, убрался подальше.

Софья Александровна Хмелева, секретарь дирекции, женщина лет пятидесяти, деловитого, уверенного характера, в тот момент, когда пришел Лутонин, имела самый жалкий, растерянный вид. Она разговаривала по телефону. Руки, губы сильно дрожали, отчего телефонная трубка колотила ее по уху, речь стала невнятна, как у заики, лицо рдело пятнами.

Увидев директора, она таким рывком протянула ему трубку, что телефонный аппарат переехал с одного края стола на другой. Степан Прокофьевич повесил трубку, сел напротив Софьи Александровны и спросил:

– Кто звонит? О чем?

– О посевной. И наделали же вы! – Она схватилась за голову и зажмурилась.

– Рассказывайте!..

Вечером ее вызвали к телефону. Редакция одной из областных газет просила сведения о ходе посевной. Софья Александровна ответила, что посевная приостановлена. Тут и началось: «Почему? Когда? Велик ли недосев? Кто разрешил?»

Тотчас, как только она повесила трубку, раздался новый звонок и злой голос:

– Кто у вас удавился на телефоне? Почему маринуете сведения о посевной? Что, что… остановлена? – Ответ Софьи Александровны, что строят оросительную сеть и поэтому сев остановлен, только увеличил недоумение говорившего: – Строят, когда же будут сеять? – Он спросил, кто отвечает ему, и закончил: – Скажите директору, чтобы не допускал вас к телефону, вы рехнулись.

Вскоре новость дошла до Рубцевича. Он приказал поднять на ноги хоть весь завод, но отыскать немедленно директора, а тем временем, пока Ионыч бродил в поисках, то расспрашивал Софью Александровну, то принимался отчитывать, какой же она секретарь: у нее на глазах происходит вопиющее нарушение плана, и она не бьет тревоги. Советский ли она человек?

Во время рассказа Софьи Александровны постоянно раздавались телефонные звонки. Тогда Степан Прокофьевич приподнимал и опускал трубку, прерывая связь. Выслушав, он сказал Софье Александровне, что завтра на все запросы о посевной – ответ один: «Я ничего не знаю. Говорите с директором». И отпустил ее домой.

Лутонин решил сам позвонить Рубцевичу. Разговор был короткий. Рубцевич только спросил, верно ли, что сев остановлен, и приказал возобновить его, а Степану Прокофьевичу явиться для объяснений.

Когда Степан Прокофьевич явился к Рубцевичу, тот как раз просматривал сводки о посевной и злился, что в графе Белозерского завода пусто. Сев по всей группе конных заводов шел трудно, на каждом шагу сказывались еще последствия недавней войны: не хватало людей, машин. Белозерский завод все время был самым светлым местом: оттуда не жаловались, ничего не просили, а план выполняли, с приездом нового директора начали даже перевыполнять. Рубцевич ставил Лутонина в пример всем прочим: учитесь, подражайте! И вдруг такой подвох…

– Сеете? – спросил он, едва Степан Прокофьевич открыл дверь.

– Нет. Строим.

– Вчера вы слышали мой приказ?

– Слышал.

– Почему не исполняете?

– Потому что он неразумный, вредный.

– Вот так мудрец… – Рубцевич захохотал, вскочил, сильно перегнулся через стол к Степану Прокофьевичу и, оборвав смех, прохрипел: – Сеять хлеб неразумно, вредно… Вы подумали, что говорите?

– Я этого не говорил. Я сказал про ваш приказ.

– Но приказ – тот же хлеб.

– Ошибаетесь. С вашим приказом мы останемся без хлеба. Сеять на богаре поздно, бесполезно. Проведем сначала орошение.

Рубцевич отмахнулся:

– Довольно, слышали! – сел в кресло и задумался, глядя на Степана Прокофьевича, который стоял перед ним навытяжку, по-военному, казалось – готовый по первому слову лететь пулей и в то же время такой невозможно упрямый; потом сказал, отделяя слово от слова и увесисто хлопая при каждой паузе ладонью по столу, будто ставя печать: – Разводить пустопорожнюю дискуссию не время. Все свои премудрости вон, немедленно на завод и сеять!

– Не буду, пока не закончу строительство.

– Вы напрашиваетесь на увольнение? – спросил Рубцевич, вдруг подумав, что всю историю с орошением Лутонин затеял, чтобы освободиться от конного завода, который не понравился ему чем-то.

– Не думаю. Даже напротив: если уволите, не уйду.

– Чего же ты хочешь, нелепый человече? – Рубцевич впервые видел такого строптивого подчиненного.

– Чтобы вы не мешали нам строить, не мешали выполнять указания ЦК.

– Такого указания, чтобы конные заводы все делали сами, нет. У нас свое дело. «Водстрой» обязан делать свое. Я не против орошения. Но против того, чтобы работать за ленивого соседа. Против того, чтобы строить сейчас, ставить под удар посевную. Сначала посейте, а потом стройте на здоровье! Вы же всю мою группу конных заводов толкаете по выполнению посевной на последнее место. Ломаете весь наш план.

– Зато хлеб дам. Я не знаю, какие планы у других заводов, но у моего не план, а разоренье. Я не утверждаю, что его составляли вредительски, может быть, только по глупости. Но вред не становится от этого пользой. – Степан Прокофьевич развернул перед Рубцевичем мрачные страницы отчетов и актов о падеже скота от недокорма и перегонов. – Глядите! Вам мало? Хотите еще оставить без хлеба, без корма?.. Хотите променять верный хлеб на голодный план?.. Я на это не пойду!

– Не пойду… не уйду… Вы кто – помещик? Конный завод – ваше имение? Не забывайтесь! – длинный костлявый палец Рубцевича быстро замелькал перед Лутониным.

– Не забывайте и вы, что меня послал обком. Он и разбираться будет, кто мы. – Степан Прокофьевич начал укладывать в портфель свои бумаги.

– Подождите, – Рубцевич схватил его за руку. – А если вы не уложитесь в намеченные сроки, не построите, – тогда недосев? Пятьсот га?

– Уложимся.

– А где гарантия?

– У вас есть наш проект, смета. Считайте! Проверяйте!

– А вы будете сеять?

– Строить.

– Ну и человече!.. – Рубцевич беспомощно развел руками. – Поймите же, что не могу я разрешить стройку под честное слово! Нужно дать проект на экспертизу, согласовать с «Водстроем».

– А в «Водстрое» скажут: «Надо посмотреть на месте». А на места они не выезжают… – Степан Прокофьевич быстро встал, решительно тряхнул головой, громко защелкнул портфель. – Нет… Не годится. Не могу я ждать, когда вы тут… Наш срок уйдет. Согласуем, когда построим, теперь некогда. Построим – само согласуется. Зачем еще экспертиза, когда проект делала Опытная станция?

– Опытная… Она может выкомаривать, как угодно, ей все сойдет: она опытная. Я спрашиваю в последний раз: вы намерены ломать план? – побледнев и кривя губы, сказал в новом припадке бессильной злости Рубцевич.

– План, план… затвердил, как поп: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный…» – проворчал Лутонин и пошел к двери. Рубцевич вслед ему крикнул:

– Категорически требую выполнять план, и только план!

– Не буду! – Лутонин вернулся к столу и, ударяя по нему портфелем, добавил: – Повторяю, ваш план – разорение, путы, пробка. Мы с таким ни двинуться, ни дышать не можем. Я приехал сюда работать, творить новую жизнь как коммунист, а не молиться на ваш кургузый план. И разорву, выброшу его!

– Придется отвечать, – прохрипел Рубцевич.

– Не запугаете.

И Степан Прокофьевич вышел.

Он решил рассказать о своих делах Доможакову. «Этот поймет и поддержит меня», – уверенно думал он, вспоминая свои встречи с ним и его напутствие: «Хлеб и добрые кони». Но Доможаков и все другие работники обкома, занимавшиеся вопросами сельского хозяйства, разъехались по районам, на посевную.

Рубцевич вызвал из района Застреху, который снова был на своей прежней должности инспектора по коневодству.

– Вот дело, – подал ему лутонинскую папку. – Отложи все и садись читай! Потом ко мне.

У Застрехи осталось от проекта то же впечатление – провал неизбежен. Тогда Рубцевич направил его на конный завод.

– Ты лучше моего знаешь обстоятельства. Разберись и дай заключение. Попробуй убедить упрямца Лутонина!

Застреха появился на конном заводе.

– Говорят, гора с горой… а человек с человеком… Вот и встретились, – благодушно, по-приятельски сказал он, переступая порог лутонинского дома. – Приветствую!

– Раздевайтесь! – Нина Григорьевна приняла от него новенький желтый портфель. – Хозяин скоро будет. Он на стройке.

…Вернулся Степан Прокофьевич весь в глине как истый землекоп, – он завел твердый порядок – каждое утро и вечер отрабатывать по «Залоге», – и, здороваясь с гостем, пошутил:

– И вам завтра дадим лопату. Иначе мимо нас ни проходу, ни проезду.

– Плохи дела? – сочувственно спросил Застреха, про себя радуясь, что при плохих делах Лутонин будет сговорчивей, и они поладят тихо, мирно. Предлагать крутые меры ему не хотелось. После того как Лутонин не подчинился приказу Рубцевича, из этих мер оставалась только одна, крайняя, – Лутонина уволить. И увольняемому и увольняющему мало приятного: пойдут жалобы, объяснения, разбирательство.

– Наоборот, дела отличны; как говорится, обгоняют сами себя.

Застреха дал Степану Прокофьевичу время переодеться, умыться, поужинать, затем предъявил свои полномочия. Разговаривать пошли в контору.

– Не хотел я встречаться с вами при таких обстоятельствах. Но… – Застреха с укором и сожалением покачал головой: что, мол, поделаешь, если вы такой упрямец, и приступил к переговорам…

– Допустим, что все будет так, как рассчитывает Степан Прокофьевич, благополучно достроят, посеют, соберут хороший урожай. Тогда в итоге останется один минус – нарушение графика посевной. Как будто пустяк – не все ли равно, когда посеяно, важно, что получен хлеб. Но это – местный, узкий взгляд. Если же посмотреть пошире, как этот минусок сказывается за пределами конного завода, какой от него идет резонанс, – картина уже не пустячная. Нарушив свой план, Степан Прокофьевич тем самым нарушил и план целого треста конных заводов и областной план, оба утвержденные Москвой.

– Вот, друже, на кого занесли вы руку… – Застреха сделал остановку, надулся, напыжился, потом договорил по складам, произнося каждый слог, как восклицание: – На трест! На об-ком! На Мо-скву!

Он ожидал, что Степан Прокофьевич задумается, еще лучше – если испугается, но получилось совсем обратное: тот засмеялся.

– Спасибо за веселую сказочку, теперь я хочу повеселить вас.

– Послушаем… – Застреха снисходительно кивнул.

– У меня простенькая: на обком, на трест, на Москву никто не замахивался. Был в одном конном заводе один директор – дядя ваших лет. Больше всего не любил он беспокойство. И чтобы поменьше тревожили, он прикидывался младенцем-ползунком и планы составлял такие же, на ползунков. Завод в стороне. Начальство заглядывало редко. И никому в голову не приходило, что директор фальшивит, обманывает и обком и Москву. Его даже повысили. А на завод приехал новый директор – чудак какой-то. Он, к примеру, считал, что лучше не ползать, а ходить. Заглянул он в планы, которые остались от прежнего директора: «Ой, мама! Как быть мне? Сорок лет ходил, а по плану надо ползать». А человек был упрямый: «Не хочу на карачках, когда могу на ногах!» – И пошел. Узнал об этом прежний директор, который стал уже трестовским работником, прискакал в завод наводить порядки. «Как смеешь ходить? Ты нарушаешь план, фундамент нашего хозяйства. Ты посягаешь на обком, на Москву. План – это неприкосновенно», – шумит он. А другой уперся: «Буду ходить. Это и для дела, и для меня лучше. За это и обком и Москва только похвалят. Планы есть разные. Трусы, лентяи, невежды и прямые вредители тоже ставят на своих делах „план“. Вот тут-то, в плане, и надо копаться прежде всего. Сверху „план“, а в середку, может быть, напихан „хлам“».

Степан Прокофьевич умолк, встал и прошелся, точно проверяя, не утратил ли эту способность.

– Одними сказочками все-таки мы не обойдемся. – Застреха достал из портфеля проект и смету оросительных сооружений на Биже; в них, что ни страница, была закладка с замечаниями Рубцевича и самого Застрехи.

Степан Прокофьевич пригласил к разговору Мишу Кокова. Почти до утра шел спор и не кончился; его оборвали, убедившись, что не столкуются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю