
Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 60 страниц)
…День, когда был пойман и оседлан человеком первый конь, равен тому, когда взлетел первый самолет.
Пеший человек, ютившийся до того вблизи рек и озер, где ловил рыбу и подстерегал зверей на тропах к водопою, в коне получил крылья и двинулся в недоступные прежде леса, горы и степи междуречий. Из охотника и рыболова он сделался скотоводом, из жителя, знающего только свой маленький угол, – открывателем новых далеких земель.
Озера и даже моря перестали быть неодолимой преградой – конный человек объезжал вокруг них; перед ним открылись все земли, какие не разделены меж собой океанами.
Племена, народы, ранее и не подозревавшие друг о друге, завели обмен продуктами, открытиями, изобретениями, мыслями; начались великие передвижения, переселения, войны, смешение народов и образование новых.
Можно сказать, что половину, если не больше, длинного и трудного пути из первобытного состояния в современное люди проделали на коне.
Конь – первый двигатель. Он переносил тяжести, вертел машины, перевозил целые народы. Он – и пастух, и пахарь, и охотник, и воин. Ни одно из животных не имеет такого трудового – «человеческого» – опыта, через какой прошел конь.
Хакасы овладели конем в глубокой древности. Тысячи лет назад благодаря коню они уже наладили общение со всеми соседними народами. Хакасские товары были известны уже по всему простору среднеазиатских, сибирских, волжских и черноморских степей. А в Хакассию шли товары из тех мест.
В курганах рядом с местными изделиями – посудой, оружием, украшениями – нередко встречаются изделия, привезенные за много тысяч километров.
С давних пор и поныне среди всех животных – помощников и друзей человека – своим лучшим другом, первым любимцем хакасы считают коня.
В «писаницах» самые частые изображения – солнце и конь.
В легендах, сказаниях, песнях вслед за словом о вождях, мудрецах и богатырях народа идет слово о коне.
В пору древних представлений, что и после смерти человек будет где-то жить, хакасы зарывали вместе с покойником самое необходимое, без чего не представляли себе жизни: пищу, оружие и нередко коня.
Все рассказы Конгарова, даже малопонятные археологические записи, которые он ей читал, Аннычах слушала с поощряющим, радостно-жадным лицом: говорите, говорите, читайте!
– Дай человеку отдохнуть! – частенько пожуривала ее Тойза. – Возьму вот ремень и выпорю на глазах у него. Каково будет?
Но девушка не видела за собой вины.
– Он набивается сам: «Посмотри-ка, что я нашел! Хочешь – научу фотографии?» Если я надоела, не набивался бы.
– Когда сам – ладно. А ты не приставай. Нехорошо. От тебя не только человек – камень устать может.
Журит-журит, а потом вспомнит себя маленькой и махнет рукой: «Такая же была любопытная. Спать – хоть кнутом укладывай». И теперь порой увидит, что Конгаров вернулся с тем особенным светлым лицом, какое бывает у него при удаче, и тоже, как Аннычах:
– Ну-ка, ну-ка… покажи! Расскажи!
6– А что, если мы прогуляемся?.. – сказал после ужина Степан Прокофьевич.
– Вот дожили – погулять за грех считаем, – отозвалась Нина Григорьевна, ушла в свою комнату, а погодя немного вернулась переодетой.
– Ишь ты как… – удивился он, оглядывая ее серый праздничный костюм и зеленый, красиво повязанный шарф. – С чего?
Вместо ответа Нина Григорьевна спросила, играя концами шарфа:
– Помнишь?
– Нет. Чем знаменит?
Она взяла один конец шарфа так, что получилось вроде крыла птицы, и обняла этим крылом мужа за плечи.
– Тоже не помнишь?
– Там… в Черноводье под тополем? – сказал он не очень уверенно и удивился: – Все жив?
– Берегу: он у нас обручальный. – Она многозначительно вздохнула. – Как-то поживает наш тополь?..
…Шли округ поселка, чтобы не было никаких встреч, и вспоминали родное село Черноводье под Курском.
В детстве Степан Прокофьевич работал у кулака батрачонком. Перед окнами хозяйского дома росли тополя. Каждый год поздней осенью либо ранней весной их подрезали. Маленький Степа с болью глядел на эти деревья: много лет изо всех сил рвутся они к солнцу, к небу, в вольный ветер, который летает над крышами домов, – и все напрасно. Они представлялись ему узниками с обритыми головами.
Однажды, когда опять начали подрезать тополя, Степа взял маленький прутик и посадил перед окнами своей хатенки: он решил вырастить вольный тополь. С тополем в горькую жизнь батрачонка пришла радость. Прежде было пыткой вставать с восходом солнца, и мать по нескольку раз будила мальчишку, а теперь он просыпался сам и сразу же бежал поливать тополь. Вечером, приходя домой, поливал снова, иногда прибегал полить и среди дня. А тополь в ответ на эту заботу быстро рос и хорошел, через месяц поднялся на полметра, развернул одиннадцать листиков и дал четыре боковых побега. Шелест его листьев день ото дня становился громче, уверенней и, как казалось Степе, человечней.
После долгого весеннего затишья разразилась сильная буря, ветер срывал с домов крыши, ломал деревья; тонкий, гибкий тополь то склонялся до земли, то, напрягая все силы, судорожно выпрямлялся, то припадал к окну; листья нетерпеливо, точно прося защиты, барабанили в стекла.
Степа был дома. Увидев, как мучится тополь, он выбежал на улицу и заслонил собой деревцо от свирепо хлеставшего дождя и ветра.
– Степка, ты куда? – крикнула мать.
– Я никуда. Я здесь.
– Простудишься. Иди домой! – Она выглянула в окно. – Ничего с твоим тополем не станет. Гроза в радость ему, а ты, дурень, прячешь.
Но упрямый парнишка всю грозу простоял около тополя. Гроза прошла, снова стало тихо, засверкало солнце. Степа переменил мокрую одежонку и лег в постель отогреваться. Через окно ему был виден тополь: политый дождем, он светился, как зеркальный.
Вдруг окно во весь проем заслонило широкое тулово хозяина.
– Матрена Филипповна, Степка, стрикулист твой, дома? А ну, где он? – хозяин вошел в хатенку, схватил парнишку за ухо, вывел на улицу к тополю и спросил грозно: – Где взял? У меня украл?
У него перед этим исчезло несколько таких тополей. Он выдернул деревцо и отхлестал им парнишку по голой спине.
Тополь, казалось, был окончательно загублен: много раз надломлен, отбиты все листья, но Степа все же снова посадил его, и он, политый горькими детскими слезами, быстро ожил.
После революции Степа уехал в город. Поливать тополь стала соседская дочь Нина. Поливая, приговаривала:
– Расти быстрей да погляди, где наш Лутоня, что он там делает!
Как бы понимая ее и стараясь угодить, тополь каждое лето поднимался метра на два и перерос все другие деревья, какие были в селе. Он перестал нуждаться в человеческой заботе, в нем появился даже избыток сил – кругом от корней выросло целое тополевое семейство, – но девушка Нина не оставила своей привычки навещать его и говорить:
– Погляди-ка, погляди, где он! Помнит ли нас?..
Он наконец вспомнил Черноводье. Теперь это был уже взрослый человек, коммунист, механик по тракторному делу. Он получил назначение в далекую область и заехал в Черноводье повидаться с родными, с друзьями, с товарищами детства перед новой долгой разлукой.
Время было весеннее, ночи зоревые, в ракитках по реке Черноводке распевали соловьи, в улице – гармонь, молодежные гулянки тянулись далеко за полночь. После гулянок Степа и Нина еще немножко стояли под тополем; возьмутся за руки, примолкнут и слушают, как лопочет он. Обоим почему-то казалось, что им говорить нет нужды, все за них и гораздо лучше скажет тополь. А дерево то шумело всей многолистной кроной, как вода у мельницы, то шептало еле слышно отдельными немногими листочками, то умолкало совсем, то снова начинало нашептывать, лопотать, в чем-то уговаривать тысячами голосов, вздыхать и вздрагивать, – и к тему дню, когда пришло время Степе и Нине прощаться, втолковало обоим, что расставаться им не следует. И они уехали вместе.
Жить довелось им во многих местах – среди вишен, яблонь, дубов, берез, сосен, кедров, но любимцами остались тополя. Везде вспоминали они вольный тополь своего детства: «Жив ли? Видит ли нас? Доволен ли нами?» И пусть тополь не мог ни осудить, ни похвалить, ни посоветовать, и была с ним только игра, но для них она значила как бы разговор с другом.
Обогнув поселок, направились вокруг котловины, которую предполагалось затопить. Шли, придерживаясь будущей береговой линии. Тут было сильно перекопано, и ноги то оступались, то спотыкались, к ним налипала глина, но это ничуть не мешало, а даже помогало воображать прихотливо изогнутый берег будущего пруда с мысками, заливами, тополями, березами, ракитками, в которых распевают соловьи.
– Доживем ли?.. – в раздумье сказала Нина Григорьевна.
– Доживем, – уверенно отозвался Степан Прокофьевич.
– Я не про это. Дадут ли довести до конца? Вдруг скажут: Лутонин нужен в другом месте.
– Тогда, по-твоему, не стоит и начинать?
– Какой ты: только и знаешь – либо так, либо не так, – упрекнула его Нина Григорьевна. – Я хочу сказать, что… если уж нас послали сюда, пусть лучше не трогают.
– Я тоже хочу этого.
Потом долго бродили вдоль реки, прислушиваясь к бегущей воде. Было удивительно и радостно: так похоже, что за ними бродит и шумит тополь их детства.
Вернувшись домой, они застали на своем крыльце Ионыча.
– Телефонтят из города. Софью Александровну вдрызг измаяли, – сказал он сердито, как выговор. По его представлению, директор сделал что-то неладное, а чтобы не отвечать, убрался подальше.
Софья Александровна Хмелева, секретарь дирекции, женщина лет пятидесяти, деловитого, уверенного характера, в тот момент, когда пришел Лутонин, имела самый жалкий, растерянный вид. Она разговаривала по телефону. Руки, губы сильно дрожали, отчего телефонная трубка колотила ее по уху, речь стала невнятна, как у заики, лицо рдело пятнами.
Увидев директора, она таким рывком протянула ему трубку, что телефонный аппарат переехал с одного края стола на другой. Степан Прокофьевич повесил трубку, сел напротив Софьи Александровны и спросил:
– Кто звонит? О чем?
– О посевной. И наделали же вы! – Она схватилась за голову и зажмурилась.
– Рассказывайте!..
Вечером ее вызвали к телефону. Редакция одной из областных газет просила сведения о ходе посевной. Софья Александровна ответила, что посевная приостановлена. Тут и началось: «Почему? Когда? Велик ли недосев? Кто разрешил?»
Тотчас, как только она повесила трубку, раздался новый звонок и злой голос:
– Кто у вас удавился на телефоне? Почему маринуете сведения о посевной? Что, что… остановлена? – Ответ Софьи Александровны, что строят оросительную сеть и поэтому сев остановлен, только увеличил недоумение говорившего: – Строят, когда же будут сеять? – Он спросил, кто отвечает ему, и закончил: – Скажите директору, чтобы не допускал вас к телефону, вы рехнулись.
Вскоре новость дошла до Рубцевича. Он приказал поднять на ноги хоть весь завод, но отыскать немедленно директора, а тем временем, пока Ионыч бродил в поисках, то расспрашивал Софью Александровну, то принимался отчитывать, какой же она секретарь: у нее на глазах происходит вопиющее нарушение плана, и она не бьет тревоги. Советский ли она человек?
Во время рассказа Софьи Александровны постоянно раздавались телефонные звонки. Тогда Степан Прокофьевич приподнимал и опускал трубку, прерывая связь. Выслушав, он сказал Софье Александровне, что завтра на все запросы о посевной – ответ один: «Я ничего не знаю. Говорите с директором». И отпустил ее домой.
Лутонин решил сам позвонить Рубцевичу. Разговор был короткий. Рубцевич только спросил, верно ли, что сев остановлен, и приказал возобновить его, а Степану Прокофьевичу явиться для объяснений.
Когда Степан Прокофьевич явился к Рубцевичу, тот как раз просматривал сводки о посевной и злился, что в графе Белозерского завода пусто. Сев по всей группе конных заводов шел трудно, на каждом шагу сказывались еще последствия недавней войны: не хватало людей, машин. Белозерский завод все время был самым светлым местом: оттуда не жаловались, ничего не просили, а план выполняли, с приездом нового директора начали даже перевыполнять. Рубцевич ставил Лутонина в пример всем прочим: учитесь, подражайте! И вдруг такой подвох…
– Сеете? – спросил он, едва Степан Прокофьевич открыл дверь.
– Нет. Строим.
– Вчера вы слышали мой приказ?
– Слышал.
– Почему не исполняете?
– Потому что он неразумный, вредный.
– Вот так мудрец… – Рубцевич захохотал, вскочил, сильно перегнулся через стол к Степану Прокофьевичу и, оборвав смех, прохрипел: – Сеять хлеб неразумно, вредно… Вы подумали, что говорите?
– Я этого не говорил. Я сказал про ваш приказ.
– Но приказ – тот же хлеб.
– Ошибаетесь. С вашим приказом мы останемся без хлеба. Сеять на богаре поздно, бесполезно. Проведем сначала орошение.
Рубцевич отмахнулся:
– Довольно, слышали! – сел в кресло и задумался, глядя на Степана Прокофьевича, который стоял перед ним навытяжку, по-военному, казалось – готовый по первому слову лететь пулей и в то же время такой невозможно упрямый; потом сказал, отделяя слово от слова и увесисто хлопая при каждой паузе ладонью по столу, будто ставя печать: – Разводить пустопорожнюю дискуссию не время. Все свои премудрости вон, немедленно на завод и сеять!
– Не буду, пока не закончу строительство.
– Вы напрашиваетесь на увольнение? – спросил Рубцевич, вдруг подумав, что всю историю с орошением Лутонин затеял, чтобы освободиться от конного завода, который не понравился ему чем-то.
– Не думаю. Даже напротив: если уволите, не уйду.
– Чего же ты хочешь, нелепый человече? – Рубцевич впервые видел такого строптивого подчиненного.
– Чтобы вы не мешали нам строить, не мешали выполнять указания ЦК.
– Такого указания, чтобы конные заводы все делали сами, нет. У нас свое дело. «Водстрой» обязан делать свое. Я не против орошения. Но против того, чтобы работать за ленивого соседа. Против того, чтобы строить сейчас, ставить под удар посевную. Сначала посейте, а потом стройте на здоровье! Вы же всю мою группу конных заводов толкаете по выполнению посевной на последнее место. Ломаете весь наш план.
– Зато хлеб дам. Я не знаю, какие планы у других заводов, но у моего не план, а разоренье. Я не утверждаю, что его составляли вредительски, может быть, только по глупости. Но вред не становится от этого пользой. – Степан Прокофьевич развернул перед Рубцевичем мрачные страницы отчетов и актов о падеже скота от недокорма и перегонов. – Глядите! Вам мало? Хотите еще оставить без хлеба, без корма?.. Хотите променять верный хлеб на голодный план?.. Я на это не пойду!
– Не пойду… не уйду… Вы кто – помещик? Конный завод – ваше имение? Не забывайтесь! – длинный костлявый палец Рубцевича быстро замелькал перед Лутониным.
– Не забывайте и вы, что меня послал обком. Он и разбираться будет, кто мы. – Степан Прокофьевич начал укладывать в портфель свои бумаги.
– Подождите, – Рубцевич схватил его за руку. – А если вы не уложитесь в намеченные сроки, не построите, – тогда недосев? Пятьсот га?
– Уложимся.
– А где гарантия?
– У вас есть наш проект, смета. Считайте! Проверяйте!
– А вы будете сеять?
– Строить.
– Ну и человече!.. – Рубцевич беспомощно развел руками. – Поймите же, что не могу я разрешить стройку под честное слово! Нужно дать проект на экспертизу, согласовать с «Водстроем».
– А в «Водстрое» скажут: «Надо посмотреть на месте». А на места они не выезжают… – Степан Прокофьевич быстро встал, решительно тряхнул головой, громко защелкнул портфель. – Нет… Не годится. Не могу я ждать, когда вы тут… Наш срок уйдет. Согласуем, когда построим, теперь некогда. Построим – само согласуется. Зачем еще экспертиза, когда проект делала Опытная станция?
– Опытная… Она может выкомаривать, как угодно, ей все сойдет: она опытная. Я спрашиваю в последний раз: вы намерены ломать план? – побледнев и кривя губы, сказал в новом припадке бессильной злости Рубцевич.
– План, план… затвердил, как поп: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный…» – проворчал Лутонин и пошел к двери. Рубцевич вслед ему крикнул:
– Категорически требую выполнять план, и только план!
– Не буду! – Лутонин вернулся к столу и, ударяя по нему портфелем, добавил: – Повторяю, ваш план – разорение, путы, пробка. Мы с таким ни двинуться, ни дышать не можем. Я приехал сюда работать, творить новую жизнь как коммунист, а не молиться на ваш кургузый план. И разорву, выброшу его!
– Придется отвечать, – прохрипел Рубцевич.
– Не запугаете.
И Степан Прокофьевич вышел.
Он решил рассказать о своих делах Доможакову. «Этот поймет и поддержит меня», – уверенно думал он, вспоминая свои встречи с ним и его напутствие: «Хлеб и добрые кони». Но Доможаков и все другие работники обкома, занимавшиеся вопросами сельского хозяйства, разъехались по районам, на посевную.
Рубцевич вызвал из района Застреху, который снова был на своей прежней должности инспектора по коневодству.
– Вот дело, – подал ему лутонинскую папку. – Отложи все и садись читай! Потом ко мне.
У Застрехи осталось от проекта то же впечатление – провал неизбежен. Тогда Рубцевич направил его на конный завод.
– Ты лучше моего знаешь обстоятельства. Разберись и дай заключение. Попробуй убедить упрямца Лутонина!
Застреха появился на конном заводе.
– Говорят, гора с горой… а человек с человеком… Вот и встретились, – благодушно, по-приятельски сказал он, переступая порог лутонинского дома. – Приветствую!
– Раздевайтесь! – Нина Григорьевна приняла от него новенький желтый портфель. – Хозяин скоро будет. Он на стройке.
…Вернулся Степан Прокофьевич весь в глине как истый землекоп, – он завел твердый порядок – каждое утро и вечер отрабатывать по «Залоге», – и, здороваясь с гостем, пошутил:
– И вам завтра дадим лопату. Иначе мимо нас ни проходу, ни проезду.
– Плохи дела? – сочувственно спросил Застреха, про себя радуясь, что при плохих делах Лутонин будет сговорчивей, и они поладят тихо, мирно. Предлагать крутые меры ему не хотелось. После того как Лутонин не подчинился приказу Рубцевича, из этих мер оставалась только одна, крайняя, – Лутонина уволить. И увольняемому и увольняющему мало приятного: пойдут жалобы, объяснения, разбирательство.
– Наоборот, дела отличны; как говорится, обгоняют сами себя.
Застреха дал Степану Прокофьевичу время переодеться, умыться, поужинать, затем предъявил свои полномочия. Разговаривать пошли в контору.
– Не хотел я встречаться с вами при таких обстоятельствах. Но… – Застреха с укором и сожалением покачал головой: что, мол, поделаешь, если вы такой упрямец, и приступил к переговорам…
– Допустим, что все будет так, как рассчитывает Степан Прокофьевич, благополучно достроят, посеют, соберут хороший урожай. Тогда в итоге останется один минус – нарушение графика посевной. Как будто пустяк – не все ли равно, когда посеяно, важно, что получен хлеб. Но это – местный, узкий взгляд. Если же посмотреть пошире, как этот минусок сказывается за пределами конного завода, какой от него идет резонанс, – картина уже не пустячная. Нарушив свой план, Степан Прокофьевич тем самым нарушил и план целого треста конных заводов и областной план, оба утвержденные Москвой.
– Вот, друже, на кого занесли вы руку… – Застреха сделал остановку, надулся, напыжился, потом договорил по складам, произнося каждый слог, как восклицание: – На трест! На об-ком! На Мо-скву!
Он ожидал, что Степан Прокофьевич задумается, еще лучше – если испугается, но получилось совсем обратное: тот засмеялся.
– Спасибо за веселую сказочку, теперь я хочу повеселить вас.
– Послушаем… – Застреха снисходительно кивнул.
– У меня простенькая: на обком, на трест, на Москву никто не замахивался. Был в одном конном заводе один директор – дядя ваших лет. Больше всего не любил он беспокойство. И чтобы поменьше тревожили, он прикидывался младенцем-ползунком и планы составлял такие же, на ползунков. Завод в стороне. Начальство заглядывало редко. И никому в голову не приходило, что директор фальшивит, обманывает и обком и Москву. Его даже повысили. А на завод приехал новый директор – чудак какой-то. Он, к примеру, считал, что лучше не ползать, а ходить. Заглянул он в планы, которые остались от прежнего директора: «Ой, мама! Как быть мне? Сорок лет ходил, а по плану надо ползать». А человек был упрямый: «Не хочу на карачках, когда могу на ногах!» – И пошел. Узнал об этом прежний директор, который стал уже трестовским работником, прискакал в завод наводить порядки. «Как смеешь ходить? Ты нарушаешь план, фундамент нашего хозяйства. Ты посягаешь на обком, на Москву. План – это неприкосновенно», – шумит он. А другой уперся: «Буду ходить. Это и для дела, и для меня лучше. За это и обком и Москва только похвалят. Планы есть разные. Трусы, лентяи, невежды и прямые вредители тоже ставят на своих делах „план“. Вот тут-то, в плане, и надо копаться прежде всего. Сверху „план“, а в середку, может быть, напихан „хлам“».
Степан Прокофьевич умолк, встал и прошелся, точно проверяя, не утратил ли эту способность.
– Одними сказочками все-таки мы не обойдемся. – Застреха достал из портфеля проект и смету оросительных сооружений на Биже; в них, что ни страница, была закладка с замечаниями Рубцевича и самого Застрехи.
Степан Прокофьевич пригласил к разговору Мишу Кокова. Почти до утра шел спор и не кончился; его оборвали, убедившись, что не столкуются.