332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 48)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников






сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 60 страниц)

– Скоро кушать будем, – и вышел из стана. Немного погодя раздался его басистый хрипловатый зов: – Барь-барь-барь! Мэе… мэе… Барь-барь!

– Вот так скоро! – Аннычах глянула в пролет входа. Неподалеку пасся табунок овец, а перед ним стоял на четвереньках Эпчелей и старался подозвать какую-нибудь глупую. – Надо развязывать свою торбу, – сказала Аннычах. – Угощение будет только через неделю.

– Мэе… мэе… – усердствовал Эпчелей, показывая овцам пучок зеленой травы. Вот один баранчик отозвался, сделал шаг навстречу, и Эпчелей осторожно подвинулся к нему. Баранчик был в курчавой темно-серой шубке, судя по рожкам и доверчивой, безмятежной повадке – до сожаления молодой и глупый.

Аннычах решила спасти его, и когда он ступил еще шаг, она выскочила из стана, захлопала ладошками:

– Кыш! Кыш!

Но уже поздно: Эпчелей сделал большой волчий прыжок, схватил баранчика за голову и поднял так, что тот повис, затем ударом ножа перехватил ему натянутое горло. Он хотел поскорей накормить гостей и, не дожидаясь, когда у баранчика затихнут судороги, отрезал ему ноги по колени, надпорол кожу и сдернул одним махом, как чулок.

Аннычах, резко отстранив Конгарова, который загораживал вход, вернулась в стан. С детства привыкла она видеть, как режут скот, случалось даже помогать, но в том, как расправился с баранчиком Эпчелей, в его быстроте и ловкости показалось ей что-то звериное.

– Что случилось? – спросил отец.

– Мутит.

– Это от голоду. – Урсанаху тоже давно хотелось есть. – А мы не станем дожидаться Эпчелея, немножко закусим. Пока он то да се – снова проголодаемся. – И старик достал из походной сумы домашнюю еду.

Выпотрошив баранчика, Эпчелей крикнул:

– Аннычах, иди помоги мне! Как будем – варить, жарить?

– Как хочешь. Мне ничего не надо, я сыта. Я ложусь спать.

– Сыта? Спать?.. – Эпчелей заглянул в стан и, видя, что Урсанах и Конгаров закусывают, а девушка развязывает узел с постелью, пробормотал озадаченно: – Никто не желает моего. Это хозяину обида.

– А ты жарь, вари, да побольше. Все съедим и еще попросим, – утешил его Урсанах.

Спать девушка не легла – в стане было душно – и ушла в горы. Закусив, Конгаров тоже ушел. Урсанах с Эпчелеем сидели возле стана, у костра, и разговаривали о делах.

– Трава-то здесь как… прокормит, если перегоним недели на две с полдесятка табунов?

– Не жалей ног – трава будет. Здесь не степь: вытянул шею – и трава. Здесь бегать надо, – хмуро отвечал Эпчелей, досадуя в душе на Урсанаха, что заказал ненужный ужин: «Сиди вот тут над ним, а там гуляет Аннычах, может быть, меня ждет».

– Захотят есть – побегут. Хуже, когда и бегать рад, да искать нечего, – рассуждал Урсанах, сопя трубкой. – В степи к этому подходит. Завтра поедем глядеть траву.

– Я каждый день вижу – есть.

– Сам поглядеть хочу.

«Тогда и говорить не к чему!» – досадуя больше, подумал Эпчелей. Ненужная возня с костром и ужином, ненужный разговор, а там в горах – Аннычах и этот чужой человек. Он резко встал и гаркнул во всю грудь:

– Ан-ны-ча-ах!

Немало зверей и птиц всполошилось от раскатов этого зова; слышала его и Аннычах, но не ответила.

– Не пропадет твоя Аннычах, – сказал Урсанах, набивая новую трубку. Он-то знал ее: ночь, да не такая – ни звезды, черна, как медвежья шкура, – либо гроза, молния, гром, либо буран, а девушка все равно седлает копя и в степь. И пускай: в степи живет, ко всему привыкать надо.

В это время Аннычах повстречалась с Конгаровым.

– Что они там делают? – спросила она.

– Сидят у костра.

– А мы разведем свой. Спички есть?

– Всегда.

– Но дров нету, – сказала она, оглядывая поляну с редкими старыми соснами, где не было ни валежника, ни кустарника.

– Звоночками.

– Чем? – она не слыхивала о таких дровах.

– Вот, – Конгаров поднял два небольших гладеньких сучочка, на которых обгнила кора, но сами они были еще крепкими, и ударил одним о другой: раздался глуховатый, но приятный звук, похожий на звон.

Как во всяком лесу, и здесь таких сучочков-звоночков, почему-то отмерших, сбитых бурями, оказалось много. Вскоре с веселым на разные голоса треском и почти бездымно горел костер. Слушая этот треск и позвякивая двумя сучочками, Аннычах радовалась:

– И верно, звоночки. И горят, будто играют.

Солнце уже давно село. При свете костра Конгаров делал записи.

– Ан-ны-ча-ах! – вновь прокатилось по горам.

Конгаров хотел отозваться, но девушка строго приподняла один из звоночков:

– Зовет ужинать. Я не хочу. Ты иди.

Он тоже не хотел.

– Ан-ны-ча-ах! – надрывался Эпчелей. «Ах! Ах-ха-хах!» – долгим хохотом отзывались горы. Он наконец убедился, что кричит бесполезно: «Либо ушла далеко, не слышит, либо… зачем Эпчелей, когда есть другой? Кричи – им только веселей будет: вот, скажут, дурак – перебудил все горы, а мы рядом».

Когда зов прекратился, Аннычах спросила Конгарова:

– Тебе нравится Эпчелей?

Конгаров подумал, что девушка, наверно, спрашивает между прочим, и ответил:

– Не знаю, – и в свою очередь спросил, тоже между прочим, зацепившись за слово: – А тебе нравится?

– Да, – неуверенно ответила она. До этой поездки она целиком находилась под влиянием матери, внушавшей, что Эпчелей – необыкновенный человек. А теперь… будто и нет ничего порочащего – не все ли равно, как зарезать баранчика, – но в то же время на Эпчелея легла какая-то тень. И девушке захотелось узнать, что думают про него другие люди.

Конгаров неопределенно промычал:

– Н-да-а. Человек… – и продолжал свои записи.

У другого костра шел разговор про Конгарова. Эпчелей расспрашивал, что делает он, долго ли собирается жить на Белом. Урсанах рассказывал:

– Голова-человек. Посмотрит на курган и растолкует все, как по книжке: кто лежит в нем, когда жил, чем занимался, что пил-ел. Хорошо, тихо живет.

«С тобой-то он тихо, молчит. А что твоей дочке нашептывает, хотел бы я послушать», – раздумывал Эпчелей.

От этих дум и рассказов старика ему наконец стало невмоготу; наскоро проглотив кусок баранины, он заседлал коня и уехал разыскивать Аннычах. Когда, сделав большой опасный круг по горам в темноте, он вернулся к своему стану, все гости были там и уже спали. Рано утром они уехали обратно в степь.

19

Наконец вернулся нетерпеливо ожидаемый всеми директорский «газик». Из него вышли Доможаков, Домна Борисовна, Дробин и Застреха.

Доможаков приехал с поручением от обкома партии разобраться на месте в делах конного завода, Застреха и Дробин – по его приглашению как представители заинтересованных организаций.

Домна Борисовна ушла в контору сделать кое-какие распоряжения. Гости в ожидании ее стояли около машины, оглядывая поселок. Доможаков и Дробин не бывали здесь, и Застреха, кивая на домики, называл, что в каком: детский сад, школа, клуб.

От конюшни к машине через луговину спешила какая-то толстуха. Что-то, может быть непомерная полнота, мешало ей шагать соответственно своему росту, и она семенила мелкой, детской дробью. Когда Домна Борисовна вышла из конторы, Застреха спросил ее:

– У вас на заводе появилась новая прекрасная дама?

– Скоро же забыли вы Павла Мироныча!

Застреха долго хохотал, потом крикнул уже почти подошедшему зоотехнику:

– С вас следует в мою пользу.

– За что?

– Я принял вас за прекрасную даму.

– Старо. Этак меня принимают каждый день по нескольку раз.

– Павел Мироныч, снимайте халат, – сказала Домна Борисовна.

– Сниму, сниму. Не зажилю, – пробормотал он, отпыхиваясь.

– Ох, не доверяй волку стадо, а вам халат!

И оба понимающе рассмеялись.

В костюме, в пальто Орешков при своей тучности чувствовал себя стеснительно, дома носил всегда халат и по этой привычке частенько попадал в забавные положения: то в пестром домашнем халате явится на службу, то унесет халат из ветеринарки, а по дороге догонят: «Снимайте!» Кругом смех: «С Орешкова опять сдирают халат».

– Наш директор! – представила его Домна Борисовна.

– А где тот, прежний? – спросил Доможаков.

– На постройке. Сейчас за ним съездят.

– Не надо. Зачем гонять человека попусту. Я предлагаю самим пойти на постройку, оттуда начать нашу работу.

Поехали на машине: строительство велось на последнем участке, километрах в трех от поселка. Степан Прокофьевич, стоя в канаве спиной к пришедшим, выбрасывал наверх землю.

– Спорины;´ в деле! – весело сказал Доможаков и, когда Лутонин обернулся, подал ему руку. – Здравствуйте! – и потянул к себе: – Прошу на-гора!

Перездоровавшись со всеми, Степан Прокофьевич начал вытирать рукавом лицо: носовые платки были малы для землекопского пота. Видя, что он продолжает левой рукой держать лопату, Доможаков взял ее и передал Хихибалке, тоже выбравшемуся из канавы, и спросил его, кивая на Лутонина:

– Доволен своим соседом?

– Вполне. Хороший землекоп. Мы с ним один в один, что батька, что поп.

– Какой руки?

– Самой веселой.

– Как это?

– Все на нашу канаву приходят отводить душу.

Хихибалка, сообразив, что приехала комиссия, а этот, такой не начальственный хакас – одет в посредственный синий костюмчик, портфеля нет, глядит и говорит не важничая, – все-таки главный над всеми, спросил:

– Разрешите узнать, с кем беседую?

– Из области. Доможаков. – И спросил в свою очередь: – А вы?

– Конюх. На данном этапе землекоп, по прозванию Хихибалка.

– А по имени?

– Зачем вам обременять себя моими святцами? Хихибалка – и довольно, везде так прославлен. – Но все же назвался: – Захар Антоныч Соловушкин.

– Будем знакомы. – Затем Доможаков повернулся к Лутонину, который привел уже себя в порядок: – Готовы? Ну, показывайте ваши чудеса!

– Откуда начинать?

– Как вам угодно.

– Начнем с пруда, – решил Степан Прокофьевич, – и пойдем за водой.

В два приема «газик» перекинул всю комиссию на плотину. Пруд был еще невелик и мутен: прибывая, вода смывала с берегов разворошенную недавней копкой, неокрепшую землю; многие возвышенные места еще стояли островами, но везде – по берегам, в воде, на островах – уже бойко шла жизнь. Плавали стада гусей, уток; завидуя им, учились плавать ребятишки, – прежде, на мелководной Биже, нельзя было научиться этому; натешившись в воде, они то зарывались в теплый береговой песок, то взбирались на самодельный плот и курсировали между островами. У берегов были уже пристроены мостки, и хозяйки полоскали с них белье.

Степан Прокофьевич рассказывал: когда будет закончена плотина, пруд вместит полтора миллиона кубометров воды, зеркало его разольется на тридцать два гектара, все острова потонут.

– Жаль, – перебил его Доможаков. – Пруд без единого островка – неинтересно.

– Можно сделать, – сказал Миша Коков, приглашенный, как производитель работ, для всяких справок, повернулся к другому холмистому берегу и объяснил: – За холмами котловина. Перемычка между ней и прудом небольшая, пробить не трудно. Если эту котловину залить, из холмов получится целый архипелаг островов с красивыми проливчиками, бухточками, мысками.

– Соблазнительно, – заметил Орешков.

– Да, если бы у вас был курорт, а не совхоз, – отозвался Коков. – Котловина большая, зеркало пруда станет шире, испарение сильно увеличится. Меньше воды на полив. Выигрыш в красоте, проигрыш в хлебе.

– Тогда отставить острова! – Доможаков резко мотнул головой, будто стряхивая что-то. – Продолжайте, товарищ Лутонин!

Степан Прокофьевич назвал размеры плотины, сказал, что можно поставить гидростанцию и мельницу. Но это в будущем: сооружения дорогие. А вот тракторист Хрунов предлагает сделать установку для подачи воды в поселок: есть такие насосы, которые приводятся в действие водой и сами качают воду.

– Почему не поставите? – спросил Анатолий Семенович. – Уже качали бы. Насосы дешевые, знаю их.

– Вы хотите совсем закопать человека? Насосы не запланированы, денег на них нет. Взять из другой статьи… За эти дела он уже стоит по пояс в земле, роет канавы, – вместо Степана Прокофьевича ответил Дробину Доможаков таким голосом и с таким выражением лица, что невозможно было понять: за планы ли он, хотя они и без насосов, или за насосы, пусть их нет в плане.

Вполне законченный магистральный канал был полон неподвижно стоявшей воды; ее налили поить древонасаждения по берегам, чтобы надежней приживались, быстрей росли и ярче зеленели. И деревья почти не заметили своего переселения, лишь кое-где висел болеющий, повялый листок.

Вернулись в Главный стан.

Доможаков и Дробин с недоумением оглядывали широкую пустую луговину, разделяющую поселок надвое: похоже, что она тут – самое главное, а все остальное: дома, конюшни, гараж… стоят ради нее.

– Кто оригинальничал здесь? – спросил Доможаков. – Закатил в самую середину поселка футбольное поле.

– Это я; парк, – сказал Орешков.

– Парк?.. – Доможаков от удивления остановился. – Первый раз вижу такой. Вернее, не вижу. Новый фокус – парк-невидимка, – и начал расспрашивать: велик ли был, в каком возрасте, какие деревья.

– Три гектара, несколько тысяч деревьев. Аллея березовая, кленовая, тополевая. Поднялись уже изрядно, выше человека. Я уже выходил посидеть в тени, – рассказывал Орешков. – И когда сводили парк… каждый удар топором, как сюда… – Он показал себе на сердце.

– Срубили? – спросил Доможаков, уточняя неопределенное «сводили».

– Срубили и сожгли. – Орешков мотнул головой, будто ее тоже надрубили и она падает.

– Главное, загубили козы. А потом, когда все засохло, естественно, срубили, – скороговоркой бормотнул Застреха.

– Срубили. Коз для отговорки припутали. Что могут козы, когда не захотят люди? Сажали, холили и вдруг сами же вырубили! – Орешков раскинул руки, вжал в плечи голову, весь обратился в недоуменный вопрос: как понять? Объясните!

– Н-нда-а… – отозвался Доможаков в том смысле, что озадачен не меньше.

– Бывает, – буркнул Застреха.

– Бывать – бывает… но по-разному. У вас как получилось? Когда?

Доможаков и Дробин повернулись к Застрехе, который, сумрачно склонив голову, внимательно разглядывал свой новенький желтый портфель, точно видел его впервые.

Для Застрехи парк исчез незаметно и не больно. В парке он не отдыхал, не гулял, не знал его прохлады и тени в знойные дни хакасского августа, не слушал его детского лепета – увидел впервые поздней осенью уже безлистым.

Застреха много лет работал в межобластном тресте инспектором по коневодству. В конце войны ему поручили сделать ревизию Белозерского конного завода. Положение там было трудное: лучшие люди, кони, машины, телеги, сани, упряжь отданы были фронту; работали старики, неопытные женщины и слабосильные подростки; не хватало кормов; конюшни, кошары, базы нуждались в ремонте; почуяв, что охрана стала слабей, обнаглели волки, редкий месяц проходил без акта: зарезан жеребенок, унесен баран.

Директором конного завода был Головин, человек энергичный, толковый, но больной туберкулезом. Как раз во время ревизии ему стало хуже. Его отпустили на лечение, а Застреху назначили директором завода – благо он только что делал ревизию и написал для него подробную инструкцию в сорок три пункта.

Какая же неодолимая бездна оказалась между сочинением инструкции и претворением ее в жизнь! Чтобы написать: «В месячный срок полностью завезти корма, сделать ремонт, путем систематических облав обезопасить поголовье от нападения волков», потребовалось только один раз обмакнуть перо в чернила.

А претворить в жизнь!..

Свою работу на заводе Застреха начал с того, что приказал запрячь пару самых резвых бегунцов в самый крепкий тарантас – «газик» был получен после войны, – положить в него мешок овса, кучеру одеться потеплей и запастись едой. Немного погодя тарантас бодро, звонко, как молодой весенний гром, рокотнул на кругляковом мосту через Биже.

Спустя дней пять тарантас вернулся. На мосту он долго торкал колесами, будто пересчитывая и запоминая каждый кругляк. Когда он вполз в улицу, там не скоро узнали, кто едет: тарантас, седок, кучер, оба жеребца – соловый и рыжий – были отделаны под один темно-каштановый цвет хакасских дорог. У неугомонных еще недавно бегунцов теперь подгибались ноги. На другой день тарантас, запряженный свежей парой, снова рокотнул через Биже.

Больше месяца провел Застреха в разъездах, вербуя рабочих, добывая корма и строительные материалы, организуя облавы на волков. Все это время дули леденящие ветры, шаманили пыльные и снежные вихри. Порой некуда было спрятаться на ночь, нечем развести костер, согреть чай. А рабочих все равно не хватает, ремонт не закончен, волки продолжают свое кровавое дело. Кроме того, каждый день приносит новые заботы.

Вот Орешков заговорил о парке, о дровах. Застреха слушал и тут же забывал, даже не пытаясь вдумываться, чего хотят от него, и только досадуя, как не поймут, что он уже «полон, сколько ни лей, больше не вольешь – уйдет через край». Когда парк исчез, Застреха принял это как закономерность: кочевники сделали свое дело. И чего так убиваются Орешков и Домна Борисовна: «парк, парк»… Годом раньше, годом поздней, а все равно погиб бы. Разве может уцелеть парк, если он, кроме них, никому не нужен?

«Вот как повернулся окаянный парк», – с досадой думал Застреха, все глядя на свой портфель. Он понял, что на лошадниках да на степняках не отыграешься. Скажут: «Головин при тех же лошадниках сумел насадить, вырастить».

И Застреха проскандировал:

– Жили на пре-де-ле. Война. Она ведь и для нас была. Недостаток рабочей силы, транспорта. Если завозить дрова – значит оставить завод без кормов, обрекать на гибель поголовье.

Доможаков глянул на поселок, определил чохом все его дымы в сотню:

– И дровишек-то надо вам – тьфу! Кони свои. И жечь парк… Вы понимаете, что сделали? Парк – это же открытие, доказательство, что здесь может расти лес. И спалить… Черт знает что!

Орешков кивал: «Да-да, я согласен, черт знает что», – и чувствовал, как растет в нем тревога: а все ли сделал он для спасения парка? Пусть сам не жег, не рубил, но не рано ли сдался, смирился?

Насупив лохматые брови, Анатолий Семенович постукивал концом своей палки о землю.

Домна Борисовна и Степан Прокофьевич молча переглядывались. Его интересовало, что сказали в обкоме. В ответ она щурилась: ничего, – и кивала на Доможакова: поручено ему.

– Вы, наверное, не представляете, каково было у нас положение, – сказал Застреха. – Любой «орел» вылетел бы в трубу.

– Сколько занимали вы комнат? – неожиданно спросил Доможаков.

– Четыре.

– И все топили?

– Понемножку.

– Чем же? Парком?

– Дровишки все-таки были кое-какие.

– И вы их себе, а другим парк. Так оно спокойней: я не я, и лошадь не моя. Перебраться в одну комнату не думали? – Доможаков, не получив ответа, круто повернулся, бросил через плечо в сторону Застрехи: – Для него тоже была война! – и быстро пошел.

Вскоре он сбавил шаг, приноровив его к медленной поступи Анатолия Семеновича, и заговорил о лесонасаждениях в степной Хакассии: где есть они, велики ли, как чувствуют себя? Недавно вернувшись из армии, он не успел еще узнать всех таких дел.

Дробин рассказал, что лесонасаждений немало по числу пунктов, но все они незначительны по площади. Большинство их находится в орошаемых местах, а если и на богаре, то их все-таки поливают. Эти чувствуют себя хорошо. Из чисто богарных, не поливаемых насаждений он может назвать только одну маленькую лесную полосу на Опытной станции. Поэтому загубленный коннозаводской парк – двойная утрата: и парк и объект для научных наблюдений.

– Слышите? – кивнул Застрехе Доможаков, потом обратился к Степану Прокофьевичу: – Вы на богаре не сажали лес?

– Нет. И не запланировано, и руки не дошли. Я думал осенью снова засадить этот парк и оградить поля, насколько бы хватило силы. Теперь сажать – не посохло бы.

– А вот он на что? – Доможаков кивнул на Дробина. – Спросите – скажет.

Анатолий Семенович не советовал увлекаться посадками на богаре: уже давно май, весна засушливая. На богаре нужно обязательно накопить побольше снегу и сажать, как только он сойдет.

У деревцов, отмеченных Ниной Григорьевной, Орешков сказал:

– Вот все, что осталось от парка.

– Ай-яй, какая грусть! – сокрушался Анатолий Семенович, переходя от деревца к деревцу. – Ну, когда же вы дождетесь их? Ставьте немедленно ваши насосы и сажайте настоящие деревья.

– Насосы не куплены еще.

– Ай-яй… Грусть, грусть.

– Вы, товарищ Аляксина, здесь были, когда тут занимались дровозаготовками в парке? – спросил Доможаков.

– Здесь.

– Кем работали?

– Конюхом и вела в школе зоологию.

– И спокойно глядели на заготовки?

В ответ Домна Борисовна только тяжело вздохнула.

20

Для Павла Мироныча и Домны Борисовны парк исчез совсем по-иному, чем для Застрехи, вернее сказать, он исчезал, умирал, истаивал. Видеть это было все равно что затяжную, мучительную смерть близкого человека.

На конном заводе всегда было трудно с дровами, а в ту осень, когда приехал Застреха, нехватка оказалась больше обычной. И вот по ночам в ограде парка начал звонко, как первый ледок, трещать штакетник, потом грубо, хрипло затрещали слеги. Застреха был в отъезде, и Павел Мироныч на свой риск нанял сторожа. Но после первой же вахты сторож отказался от своей должности: всю ночь бегал он на треск вроде гончей, а утром штакетника и слег все-таки стало меньше.

Тогда Орешков вышел сторожить сам. У него получилось, как и у сторожа: он здесь – трещит там, он туда – трещать начинает здесь. Скоро пришлось сознаться, что толку от него не больше, чем от столба, и Павел Мироныч уныло побрел домой.

«Нашелся тоже ловец, охотник… – грустно подсмеивался он сам над собой, – корова на льду. Где уж других ловить, носи хоть себя-то».

Остановился, начал оглядывать поселок: у кого светится огонек, у кого топится печка? Огней было много, кое-где топились печи. «Пойти, что ль, прямо на дым? Там скорей накрою охальников. Не накроешь. Все припрятано. А что из того, если и накроешь! Тебе скажут: „Дай дров! И мы не враги парку, но не замерзать же нам“».

Послышался шорох мерзлой травы и затих, погодя немного снова шорох – и снова тишь. Среди деревьев Павел Мироныч разглядел человека. «Те-те… Вот он, неуловимый. Попался-таки», – и, позабыв про свое больное сердце, быстро пошел к нему. Тот выжидательно стоял; Павел Мироныч даже струхнул: чего доброго, стукнут. Он разглядел, что перед ним женщина, подошел к ней ближе. Незнакомая, хотя будто и видел, но где, когда – не мог припомнить.

– Здешняя? – спросил он.

– Теперь здешняя.

– Не узнаю.

– А мы встречались. Вы еще говорили, что придете к нам на новоселье.

Орешков наконец узнал ее. Она приехала недавно с группой эвакуированных. Когда начали размещать их по квартирам, ей предложили хорошенькую светлую комнатку. Женщина спросила, кто живет за стеной, по коридору.

– Старший зоотехник, врач, директор школы.

– Не понравится им наше соседство. Мешать будем; у меня трое детей. Здесь надо жить тихо, а мы не умеем. Нам бы что-нибудь отдельное. – И пошла искать дальше.

Через несколько дней Орешков снова увидел ее: и сама, и все дети – кто всерьез, кто играючи – месили ногами тесто из глины с навозом, а потом штукатурили им давно пустовавшую древнюю избенку.

– Это вы что? Такую развалюшку отвели вам под жилье? – удивился Орешков. – Безобразие. Я буду говорить с директором.

– А я прошу не говорить, – сказала женщина. – Эту развалюшку мы выбрали сами. Приходите через неделю, увидите игрушку.

– И приду на новоселье.

– Просим милости.

Глядя, с каким веселым азартом идет работа, Орешков подумал: «Сделают. Цепкая женщина», – пожелал ей удачи и заторопился дальше.

Потом, в хлопотах, он забыл про это приглашение. И вдруг такая неприятная встреча.

– Устроились? Довольны? Не холодно? – уже какой раз спрашивал он, переминаясь и не зная, что делать: отпустить ли женщину мирно или?.. Он был уверен, что она пришла ломать ограду: «Зачем же больше в такое время? Цепкая… к тому же, эвакуированная… поживет и уедет. К чему ей наш парк?» Но как уличить, когда при ней ни топора, ни щепы?

– Тепло. Для нас вполне. Напрасно вы тогда оскорбили нашу хоромину. Помните: развалюшка, безобразие… А развалюшка получилась завидная, топить почти не надо. Довольно одной керосинки: пока варим обед, чай – и уже нагрелась, – отвечала женщина.

Держалась она совсем не так, как можно было ожидать в ее положении: стояла спокойно, говорила неторопливо, нет и тени, что чувствует себя пойманной.

«Ну и ловка, жох… – раздумывал Орешков. – Как повернула: мы с вами старые приятели. И бессовестна же. Хоть бы капля стыда. Не столкнись вот так – и не подумаешь, какие в ней черти водятся».

Женщина зябко повела плечами:

– Остановились мы на самом ветру.

– Так уж неудачно встретились, – буркнул Орешков.

– Но ведь не прикованы, можно перейти. Вы никуда не спешите? Тогда идемте к нам! Дома у вас, наверно, холодно. Все жалуются.

– На новоселье? – спросил Орешков.

– Угощенье – один чай. Если вас устраивает, можете считать новосельем.

«Она принимает меня за круглого дурака: ежели, мол, зову в дом, значит у меня все чисто. Ежели он пойдет, я его угощу и все замажу. А вот не замажет…» – подумал Орешков и сказал:

– Пошли.

Развалюшку нельзя было узнать: и снаружи и внутри она стала гладенькая, беленькая. На окнах бумажные, замысловато вырезанные занавески, у стен вместо кроватей топчаны, посредине небольшой стол, заваленный книжками и тетрадками, в одном углу самодельная полка, тоже с книгами, в другом печурка, на ней горела керосинка. Меньший из детей спал, в ногах у него поверх одеяла лежал дымно-серый пушистый котенок. Двое старших: дочь и сын – подростки, оба в мать, темноволосые, смуглые, – читали, сидя около керосинки.

Женщина прежде всего обратила внимание на котенка:

– Дымка опять разлегся где не надо.

– Он не виноват, это я уложила его, для тепла: Митя жалуется, что у него мерзнут ноги, – сказала дочь.

– Пусть тогда спит, – согласилась мать. – Принеси-ка затопить. А ты, Володя, поставь чай. – Сама освободила стол от книжек и тетрадок. – Снимайте ваше пальто, проходите к столу, садитесь! Как вас по имени, по батюшке?

Назвав себя, Павел Мироныч спросил:

– А вас?

– Домна Борисовна Аляксина.

– Преподавательница? Член партии? Писали заявление о работе?

Она кивала: да-да.

– Та-ак… – Павел Мироныч задумался: «Член партии. Кончила университет. С каким чувством пошла она ломать ограду? Какого труда стоит ей делать невинное, приветливое лицо? Как быть, если девочка принесет на топку штакетник?»

Он представил, какая краска стыда зальет тогда лицо Домны Борисовны, какие слезы хлынут у детей, и решил, что лучше ему уйти: ограда не стоит этих слез.

– Я, знаете, позабыл. Мне надо. До свидания! Я в другой раз… – и протянул руку прощаться.

Домна Борисовна вдруг страшно побледнела, именно такой бледностью, какую представлял себе Орешков, когда принесут штакетник, и сказала надломившимся голосом:

– Это будет очень печальная ошибка. Этого вы не сделаете. Не должны делать. Затем шагнула к двери, распахнула ее и крикнула: – Люба, ты скоро?

– Замок что-то… – отозвалась девочка, – не могу закрыть.

– Оставь так, я закрою.

Девочка принесла стопку темно-бурых кирпичей, похожих на черный хлеб.

– А, кизяк… – радостно, как другу, сказал Павел Мироныч и глубоко, облегченно вздохнул.

Так же вздохнула и Домна Борисовна.

– Где раздобыли вы такую благодать? – спросил он про кизяк.

– Заготовили. Мы – южане. У нас вечно кизяк. Я не понимаю, как это здесь… Кругом гниет навоз, а сидят в холоде. Сводят парк. Не понимаю. Чай готов. Павел Мироныч, раздевайтесь!

– Мне надо бы…

– Не верю, – перебила его Домна Борисовна. – Никуда вам не надо. И не пытайтесь обманывать, ничего не выйдет.

– Верно, не выйдет, не умею. Только я сперва скажу, зачем пришел, а потом уж вы решайте, стоит ли поить меня чаем. Вы знаете, что я подумал про вас?

– Знаю. То же самое, что и я про вас.

– Вот как!

– Подумала… Извините!

– И пришли в парк за тем же, вроде меня? Ловим друг друга и думаем: сторожим. Комики, а не сторожа!

– Но я не могу глядеть, сложа руки… Загубить парк… Это же не любить ничего, никого, даже детей. Раздевайтесь, садитесь! Вы подумали, я подумала – какая ерунда, считаться с этим не время.

Долго обсуждали, как наладить надежную охрану парка, и ничего не придумали, кроме того, что лучшая охрана – снабдить всех дровами. А это может только Застреха. Ни у Павла Мироныча, ни тем более у Домны Борисовны нет таких полномочий, чтобы хлопотать о нарядах, распоряжаться транспортом. Домна Борисовна бранила себя, что раньше, когда было тепло, не подтолкнула других наготовить кизяку.

– С весны обязательно начну кампанию за кизяк.

Этим несколько утешились.

Напившись чаю, дети занялись рукоделием: мальчик держал моток шерстяных ниток, а девочка свивала их в клубок.

– Здесь хорошо: много шерсти, скоро будем в теплом, – сказала Домна Борисовна.

Павел Мироныч скользнул глазами по комнате и спросил:

– Это все, что удалось спасти от немца?

– Какое там – от немца. От немца – в чем спали. Теперь мы уже обросли. Найти бы еще серьезную работу, тогда бы совсем были на ногах. – Домна Борисовна встала, прошлась, точно пробуя ноги.

– А школа? – заметил Орешков.

– В школе – одна зоология, четыре часа в неделю. Такое время, а я – четыре часа. Мне стыдно. Я не чувствую себя человеком, гражданином. Какой-то привесок. Я член партии, а болтаюсь в свидетелях.

– Мы говорили о вас. Нету свойственного вам дела. Нам нужны все такие: конюхи, табунщики, гуртоправы. Работа на стороне, в степи, а у вас дети. И не по возрасту вам бродить за баранами, скакать в седле. И университет ваш жалко, растеряете. Лучше школы ничего здесь не найдешь. Мало уроков – вина не ваша.

– Я добиваюсь не оправдания, а работы, которой могла бы отдать все силы. Напрасно думаете, что для меня нет подходящего места. Сколько угодно.

– Например?

– Конюхом в элитное отделение. Работа под боком, верхом скакать не надо.

– Если вам не жалко бросать школу, забывать университет…

– Разве обязательно бросать, забывать?

– Не обязательно. Зависит от вас. Но… семья, школа, жеребята, университет, навоз, ночные дежурства по конюшне, – трудно будет все это помирить, соединить.

– Попробую.

На следующий день Павел Мироныч повел Домну Борисовну в конюшни знакомиться с работой. Конюхи требовались разные: к жеребцам, к маткам, к молодняку. Дошли до жеребят-отъемышей. Малыши в тревожном недоумении кружились по стойлу, тыкались из угла в угол, друг в друга: не тут ли затерялась мать? И, не находя, настойчиво, слезно ржали.

«Совсем как дети», – подумала Домна Борисовна, вспоминая то время, когда отнимала от груди своих ребятишек. Потом вошла в стойло. Жеребята были конюшенные, ручные и доверчиво окружили ее; одни поталкивали головой – просили ласки, другие обнюхивали, иные ловили руки и, поймав, начинали сосать.

– Глупенькие вы, пре-глу-пень-кие, – говорила Домна Борисовна, лаская то одного, то другого. – Думаете: я мамка. Нет, миленькие. Мамок больше не увидите. Придется жить с нянькой. Павел Мироныч, прошу дать инструкции, как мне быть с этими прокуратами. Я становлюсь к ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю