Текст книги "Из истории русской, советской и постсоветской цензуры"
Автор книги: Павел Рейфман
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 144 страниц)
«Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя <…> но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал)» (875). Но вспомним и приводимые выше слова: «родиться в России с умом и талантом». От них Пушкин тоже не отказывается. Он солидарен с Чаадаевым в критике современности: «Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, что равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циническое презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
В конце письма выражена тревога за Чаадаева, боязнь возможности расправы над ним: «Но боюсь как бы ваши исторические воззрения вам не повредили…» (многоточие текста – ПР). Выражается надежда, что впечатление от письма раздувать не будут. Эти слова перекликаются с началом письма, с удивлением, что брошюра Чаадаева переведена и напечатана. И обращение: «мой друг», которого нет вначале, но которое появляется в конце.
Письмо Пушкина – полемика с крайностями Чаадаева. Отсюда и некоторое смещение акцентов. Во многом рассуждения поэта перекликаются со славянофильством. Но он чужд духу партии, характерному для славянофилов. Нет их односторонности, исключительной приверженности к своему, к православной вере, истории России. Нет противопоставления Европе, осуждения её пути, ощущения, что у нас лучше. Уверенность, что Россия не «вне Европы», а её неотъемлемая часть, при всей своей самобытности, её истории, её религии, общими для всего христианского мира. Как бы завещание Пушкина. Итог всех его раздумий.
Знаменательно, что у Пушкина нет упоминаний о теории «официальной народности», как раз в это время сформулированной Уваровым, ставшей официальной идеологией. Более того, отношения с Уварвым в этот период крайне обострены.
Дуэль, а затем смерть Пушкina (29 января 1837 г.). Репрессии за упоминания о гибели поэта. В первую очередь здесь следует отметить стихотворение Лермонтова «Смерть поэта», о котором шла речь в предыдущей главе.
Никитенко отмечает в своем дневнике, что смерть Пушкина – плата за пребывание в аристократических салонах. Император в последний раз демонстрирует царскую милость, вероятно веря в свою искренность. Он посылает к Пушкину личного лейб-медика, несколько раз справляется об его здоровье, передает записку умирающему, где называет Пушкина «любезным другом», велит заплатить 100000 долга, назначает пенсию вдове и детям. Распоряжение об единовременном пособии, 10000 руб. Приказано издать сочинения Пушкина за казенный счет. Вряд ли это всё – лицемерие. Но… Никитенко пишет в дневнике, что сам видел резолюцию царя о новом издании сочинений Пушкна. В ней сказано об издании: «Согласен, но с тем, чтобы всё найденное мною неприличным в изданных уже сочинениях было исключено, а чтобы не напечатанные еще сочинения были строго рассмотрены» (198). 30 марта 1837 г. Никитенко рассказывает о столкновении с председателем Петербургского цензурного комитета Дондуковым-Корсаковым из-за сочинений Пушкина, цензором которых назначен Никитенко: царь повелел, чтобы сочинения выходили под наблюдением министра просвещения Уварова; тот, недруг Пушкина, истолковал это, как повеление подвергнуть новой строгой цензуре все уже напечатанные сочинения Пушкина; отсюда следует, что «не должно жалеть наших красных чернил». Никитенко пишет, что вся Россия наизусть знает сочинения Пушкина; они выдержали несколько изданий, все напечатаны с высочайшего соизволения; не значит ли, что новое цензурное рассмотрение их обратит особое внимание читателей на те места, которые ранее были разрешены, а ныне будут выброшены? Об этом Никитенко говорил в комитете целую речь, возражая против подобной цензуры. Корсаков же ссылался на распоряжение царя, истолкованное таким образом министром. Комитет поддержал мнение Корсакова и Уварова. Из всех его членов только цензор Куторга согласился с Никитенко, произнеся две-три фразы. В помощь Никитенко для цензуры произведений Пушкина комитет назначил Крылова, «одно имя которого страшно для литературы: он ничего не знает, кроме запрещения». Когда Куторга сослался на общественное мнение, которое осудит всякое искажение Пушкина, председатель комитета заявил, что «правительство не должно смотреть на общественное мнение, но идти твердо к своей цели». Чтобы обуздать Уварова и Корсакова, пришлось обратиться к царю. По ходатайству Жуковского царь приказал печатать уже изданные сочинения Пушкина без всяких изменений. «Как это взбесит кое-кого», – замечает Никитенко (199).
По сути дела, царь с самого начала не требовал цензуры уже напечатанных и одобренных им произведений Пушкина. Но в своем распоряжении он фиксировал внимание на внимательном, строгомрассмотрении наследия погибшего поэта. Да и назначение Уварова для наблюденияза изданием было весьма симптоматично (Николай прекрасно знал об отношениях Пушкина и Уварова, мог назначить для наблюдения кого-либо другого, более благожелательного, например Жуковского). Уваров по своему истолковал слова царя, несколько отступив от их истинного смысла, но, судя по всему, это не вызвало раздражения Николая. Он лишь согласился с ходатайствомЖуковского не подвергать цензуре уже разрешенное. Да и сама инициатива издать сочинения погибшего поэта, видимо, принадлежала не ему. Он лишь был «Согласен».
После дуэли Геккерна и Дантеса сразу выслали из России. Но отказали Жуковскому, просившему издать особый рескрипт по поводу гибели поэта, где перечислялись бы и милости царя. Николай недоволен, что Пушкина положили в гроб во фраке, а не в камер-юнкерском мундире. Уваров же сделал всё, чтобы запретить упоминания о смерти Пушкина. Никитенко записывал в «Дневнике»: Уваров занят укрощением откликов на смерть Пушкина; он недоволен пышной похвалой в «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду»; «Уваров и мертвому Пушкину не может простить „Выздоровления Лукулла“». Никитенко получает предписание председателя цензурного комитета: «не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру» (195). В «Дневнике» рассказывается о «народных похоронах» Пушкина, об огромном количество людей; «Весь дипломатический корпус присутствовал»; «были и нелепейшие распоряжения»: сказали, что отпевать будут в Исаакиевском соборе, а тело тайком поместили в Конюшенной церкви; строгое предписание, чтобы профессора и студенты были на лекциях; попечитель сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы там пересолить(196).
Замалчивание гибели Пушкина – дело рук не только Уварова. 29 января, сразу же после смерти поэта, в «Северной пчеле» (№ 24) напечатана заметка Л. Якубовича. В ней шла речь о том, что Пушкин многое совершил, но еще большего можно было от него ожидать. Бенкендорф делает выговор Гречу за неуместные похвалы. Вообще статей было мало. О дуэли ничего в них не сказано. В «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду» опубликована короткая заметка в траурной рамке (единственная черная рамка): «Солнце нашей поэзии закатилось, Пушкин скончался в цвете лет, в середине своего великого поприща». Досталось и за заметку, и за рамку. Недовольство Уварова. Разнос Дондуковым Краевского: что за черная рамка, что за солнце, великое поприще?; «Что он был, полководец или министр? Писать стишки – какое это поприще?» (Тыркова 496…). Никитенко приказано вымарать несколько подобных строк, предназначенных для «Библиотеки для чтения».
Митрополит (кто?) отказался совершать отпевание. Вынос тела состоялся не утром, а ночью, без факелов. В ночь с 3 на 4 февраля гроб в рогоже отправили в Псков. Впереди мчался жандармский полковник (Ракеев). Позади А. И. Тургенев. Вдогонку послан камергер Яхонтов. Никитенко пишет, что его жена недалеко от столицы случайно встретила гроб с телом Пушкина, что запрещение писать что-либо о поэте продолжается (не только о фактах, но и о слухах) (195-7). По поручению Бенкендорфа Мордвинов извещает псковского губернатора, что везут тело Пушкина и, от имени императора, требует запретить «всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно используется при погребении тела дворянина».
1 февраля 1837 г. Уваров пишет попечителю Московского учебного округа С. Г. Строганову: по случаю кончины Пушкина без сомнения будут помещены в московских изданиях статьи о нем; «Желательно, чтоб при этом случае как с той, так и с другой стороны соблюдаема была надлежащая умеренность и тон приличия». Уваров просит «приказать цензорам не дозволять печатанья ни одной из означенной выше статей без вашего предварительного одобрения» (498-9).
Бенкендорфа упрекают в том, что он ничего не сделал, чтобы предотвратить дуэль. Письмо к нему Жуковского: «Полиция перешла границы своей бдительности. Из толков, не имеющих между собой никакой связи, она сделала заговор с политической целью и в заговорщики произвела друзей Пушкина…». В данном случае Уваров и Бенкендорф оказываются полными единомышленниками. Не слишком отличался от них император. Позднее кн. Паскевич-Эриванский писал царю: «Жаль Пушкина как литератора, в то время, как талант его созревал, но человек он был дурной». Царь ответил: «Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю»; «в нем оплакивается будущее, а не прошедшее» (525). Бенкендорф опасался беспорядков, чуть ли не восстания (или делал вид, что опасался). Приказ изъять из репертуара «Скупого рыцаря», где Каратыгин играл роль барона.
Царь приказал Жуковскому разобрать бумаги Пушкина: тот должен был их опечатать, вернуть частные письма авторам. На Жуковского пало подозрение, что он тайком вынес часть бумаг (на самом деле это были письма Пушкина к жене, которые она передала Жуковскому). Ему на следующий день передано, что в дальнейшем он будет разбирать бумаги не один, а с Дубельтом. Бенкендорф требовал, чтобы бумаги переместили в III отделение, но Жуковский настоял, чтобы их разбирали в его казенной квартире. Бенкендорф же добился прочтения частных писем, «чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность которого должна быть обращена на всевозможные предметы» (Тыркова503). Кто-то прислал Бенкендорфу анономное письмо с требованием суровой кары обоим Геккернам. Его истолковали как свидетельство существования антиправительственного тайного общества, доложили о нем царю. Тот повелел, чтобы никаких церемоний, демонстраций не было допущено. В отчете о деятельности корпуса жандармов в 1837 году сообщалось о выяснении следующего вопроса: «Относились ли эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту? В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное, как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либерализма – высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено». (Тыркова.497). На этой скорбной ноте заканчиваются отношения поэта и императора. В первые минуты после гибели Пушкина Николай, вероятно, испытал грустное чувство, но очень быстро утешился, решил, что тот – дурной человек и распорядился сделать всё, чтобы о нем скорее забыли.
По словам Ермолова, Николай I никогда не ошибался – всегда сажал на высокую должность самого неспособного (390). Ермолов имел в виду тех бездарностей, которые заменили на высоких постах в армии боевых генералов Отечественной войны. Но, как это не покажется странным, это можно сказать и об отношении императора и Пушкина. Приближая великого поэта ко двору, царь считал, что оказывает ему благоволение. На самом же деле Пушкин был «самый неспособный» из всех, когда-либо оказавшихся в числе придворных. Николай I оказывал Пушкину «благодеяния» (с его точки зрения), не лицемеря при этом, но его благоволение оборачивалось му'кой для поэта. Роль придворного оказалась для него невыносимой. Она привела Пушкина к дуэли, к смерти. В этом плане можно утверждать, что император был косвенным виновником гибели Пушкина.
В эпилоге своей книги о Владимире Раевском «Первый декабрист» исследователь Н. Эйдельман приводит рассказ: 10 февраля 1925 г., в 88 годовщину смерти Пушкина, на его последней квартире (Мойка 12) знаменитый литературовед, академик Нестор Котляревский прочитал «странный доклад»: «Кем бы стал Пушкин, если бы не погиб в 1837 году, а продолжал жить хотя бы до конца царствования Николая I и до 1860-х годов?». В докладе говорилось о том, «как тяжело жилось бы Пушкину и какие бы ожидали его душевные драмы». Он стал бы камергером, со звездой Анны 1-й степени, но должен был бы лечь «между молотом все более и более недоверчивой и суровой власти и наковальней созревающего общественного мнения». Он радовался бы реформе 1861 года, «но вскоре бы разглядел на горизонте грозовые тучи». И нелегко перенес бы «отрицание его поэзии молодыми людьми, уверенными в том, что все истины в их кулаке зажаты». Выходило, что «все же хорошо для Пушкина всего этого не знать». Академику горячо возражал П. Е. Щеголев: «Пушкин пришел бы к революционно-демократической идеологии в духе Белинского и его последователей» (393-94). Своего мнения Эйдельман не высказывает. Но создается впечатление, что он скорее на стороне Котляревского. Очень возможно, что он и прав. Революционным демократом Пушкин вряд ли стал бы. Но здесь возникает вопрос: сколько бы еще успел написать Пушкин, если бы прожил до 1860-х годов? Ведь убит в тридцать семь лет.
Я не останавливаюсь на вопросе юбилеев Пушкина и торжеств, посвященных его памяти, лета 1880 г. (открытие памятника Пушкина в Москве, выступления Тургенева и Достоевского), 1887 г. (пятидесятилетие со дня смерти), 1899 г. (столетие со дня рождения), 1912 г. (семидесятипятилетие со дня смерти), 1937 г. (сто лет со дня смерти) и 1999 г. (двести лет со дня рождения). Каждая из этих дат, отмечавшаяся иногда помпезно, иногда более скромно, оживляла память о поэте. Устраивались юбилейные выставки, читались доклады, издавались сочинения Пушкина, пушкиноведы публиковали новые исследования, нередко весьма ценные. Были и курьезы. К столетию со дня рождения выпущен «Юбилейный ликер А. С. Пушкина», а к двухсотлетию водка «Пушкин». В потоке парадной шумихи появлялись статьи, книги, имеющие весьма косвенное отношение и к литературоведческой науке, и к Пушкину вообще (Сироткина. А. С. Пушкин: страницы из истории российских изданий по психологии и психиатрии).
Была в юбилеях, как правило. и политическая подоплека. До революции она определялась стремлением доказать, что Пушкин в тридцатые годы отказался от «грехов молодости», стал консерватором, идеологом дворянства, православия, религиозным, официальным патриотом, верным другом царя и русской церкви (в Житомире даже памятник ему поставили с надписью: «Дворянину Пушкину»). Когда во время столетнего юбилея К.Е.? Якушкин в Московском обществе любителей российской словесности (затем в печати) заявил, что Пушкин после разгрома декабристского восстания не изменил своих взглядов, на него дружно набросилась консервативная пресса («Московские ведомости», «Гражданин»). Вольнолюбие поэта отрицала, с других позиций, и группа социал-демократов Ярославля, осуждая Пушкина. Группа выпустила брошюру, в которой утверждала, что Пушкин всегда был не другом народа, а другом дворянства, царя, буржуазии, а о народе высказывался с высокомерием потомственного дворянина. И все же начальство предпочитало «не допускать либеральных манифестаций», связанных с юбилейными пушкинскими датами.
Из таких дат, отмечаемых в советское время, назову только празднества 1937 г. Разгар сталинского террора. Массовые расстрелы. Многомиллионный ГУЛАГ. И в такой обстановке советское правительство решает провести акцию огромного масштаба, отметив с невиданным размахом столетие со дня смерти Пушкина (вообще-то обычно отмечались дни рождения, радостная, а не скорбная дата). Организовывать подобные помпезные мероприятия советская власть отлично умела. Все было ориентировано на то, чтобы пушкинскими днями разрядить обстановку, сложившуюся в стране, чтобы продемонстрировать всему миру и советским людям: все в порядке, мы живем свободно и счастливо («а завтра будет веселей»). И Пушкин был превращен в символ всенародной любви и расцвета советской культуры. Его юбилей превращался в самый массовый, в такой, какого никогда нигде не было, ни в одной стране, при любом юбилее (Гете, Шекспира: там юбилеи – дело сравнительно небольшого круга интеллигенции, а не народа, государства). Гений Пушкина, всенародность его, «общественно-значимое» творчество, вдохновляет «нас, людей сталинской эпохи», – под такими лозунгами проходил праздник. В статье «Правды» «Перед пушкинскими днями» говорилось: «В стране мощно расцветающей социалистической культуры чествование памяти великого поэта есть дело общественное, дело государственное». И еще цитаты: «Только Великая Пролетарская Революция, давшая свободу многочисленным народам нашей страны, создала предпосылки для того, чтобы подготовка к столетию со дня гибели гениального поэта превратилась в источник праздника социалистической культуры»; «Но только в эпоху диктатуры пролетариата, в нашу эпоху социализма Пушкин смог занять то место, которое по праву должно было принадлежать ему. Буржуазия не могла и не хотела сделать Пушкина и его творчества достоянием всего народа»; «Недаром наша любовь к Пушкину так же органична, как наша любовь к лучшим людям современности – нашим вождям» Выходит книга В. Кирпотина «Наследие Пушкина и коммунизм». Во всех газетах и журналах печаталось необозримое количество статей о Пушкине – «жертве царизма», а на других страницах публиковались сообщения о политических процессах, «врагах народа», их расстрелах (см. доклад С. В. Денисенко «Пушкин 1937 года. Каким он был? (По материалам советской и русской эмигрантской периодической печати)» //Четвертая международная Пушкинская конференция. СПб., 1997, 69–72). Пушкин становится похожим на икону. Еще одним советским мифом. Впрочем, по словам докладчика, «Миф о Пушкине годился любой политической группировке», в том числе эмигрантской. Слишком неординарным он был, не умещался в прямолинейные узкие рамки какой-либо «заидеологизированной» позиции: «одновременно монархист и демократ, атеист и христианин, россиянин и космополит, русский и ''потомок негров'', развратник и семьянин». Анекдот того времени: конкурс на лучшее изображение Пушкина; третее место – Сталин читает Пушкина; второе – Сталин и Пушкин сидят рядом на скамейке (как Горький со Сталином); первое место, главный приз – Пушкин читает Сталина.
В праздновании двухсотлетия со дня рождения Пушкина в 1999 году было тоже много бутафории, шелухи, навязчивой показной шумихи, отсутствия хорошего вкуса. Но было и много хорошего, ценного. И сравниться с пушкинскими днями 1937 года по уровню фальсификации оно не могло.
Глава пятая. Эпоха цензурного террора
Фанатик ярый Бутурлин,
Который, не жалея груди,
Беснуясь, повторял одно:
«Закройте университеты,
И будет зло пресечено!.»
(Н. А. Некрасов)
Революционные события в Европе, во Франции в конце сороковых годов. Процесс петрашевцев. Чрезвычайные меры, предпринятые российским правительством, для защиты от «революционной заразы». Меньшиковский комитет. Бутурлинский комитет (Комитет 2-го апреля). Его председатель и члены. Наказание за публикацию в «Отечественных записках» повести Салтыкова (Щедрина) «Запутанное дело». Ссылка Салтыкова. Резкое осуждение направления журнала «Отечественные записки». Покаяние Краевского, его статья «Россия и Западная Европа в настоящую минуту». Запрещение «Иллюстрированного альманаха». Никитенко о свирепости цензуры. Лемке об «эпохе цензурного террора». «Карманный словарь» Петрашевского. Ссылка Тургенева за статью о Гоголе. Славянофильский «Московский сборник». Борьба между Уваровым и Бутурлинским комитетом. Проект Бутурлина о закрытии университетов. Статья Давыдова в защиту университетов. Доклад Уварова царю об университетах. Работа его над проектом нового цензурного устава. Поражение Уварова и его отставка. Министры просвещения Ширинский-Шихматов и Норов.
Последние годы царствования Николая I (1848–1855) называют мрачным семилетием или эпохой цензурного террора. Наступлению этой полосы российской истории способствовали и внешние и внутренние события (революционные волнения в Европе, во Франции. «Петрашевцы. Письмо Белинского к Гоголю. Дошло до властей после смерти Белинского. Жандармы сожалели: жаль, что умер; мы бы его сгноили в крепости. Веских оснований для паники у правительства не было. Никакой революционной ситуацией в России и не пахло. Но всё же в 1840-е годы оппозиционные настроения в обществе усилились, журналистика стала „слишком много себе позволять“ и власти всполошились. Даже Уваров в новой ситуации показался слишком либеральным. Исследователь общественного движения в России М. Лемке, говоря об этом периоде, приводит эпиграф из Искандера (Герцена): „Наша литература, от 1848 до 1855 гг., походила на лицо в моцартовой „Волшебной флейте“, которое поет с замком на губах“. Лемке считает указанные годы едва ли не самым тяжелым периодом во всей истории русской журналистики, общественной мысли (185). Правительство сочло необходимым еще более ограничить печать, и без того довольно сильно скованную: «Не было никакого повода опасаться волнений и беспорядков, однако память о катастрофе 1825 г. была еще свежа, а мнения, господствовавшие в некоторых наших литературных кружках, казались органически связанными с крайними учениями французских теоретиков. Поэтому император повелел принять энергичные и решительные меры «против наплыва в Россию разрушительных теорий» (191-2). Поводы, конечно, имелись. Мы уже упоминали о них. Но русское правительство, как всегда, преувеличивало радикальную опасность. И меры против нее приняло с большим перебором. Помимо всех видов цензуры, существовавших ранее, была введена еще одна, неофициальная и негласная, наделенная широчайшими полномочиями и не стесненная в своей деятельности никакими рамками закона. Своего рода «царево око». Как всегда в такие моменты, нашлись добровольцы, сановники, администраторы, призывающие к усилению реакционных мер. Ряд доносов в форме «Записок» царю, другим властным структурам. Не обошлось без личных счетов, различных побудительных причин. Граф. С. Г. Строганов, бывший попечитель Московского учебного округа, отставленный Уваровым, подал на высочайшее имя «Записку» об ужасных идеях, господствующих в литературе, особенно периодической, «благодаря слабости министра и его цензуры» (192). Подобную же «Записку» подал барон М. А. Корф, почувствовав слабость позиции Уварова, желающий занять его место. «Записки» встречены царем с одобрением.
В конце февраля 1848 г. учрежден временный негласный комитет, под председательством морского министра, адмирала кн. А. С. Меншикова (комитет так и называли – Меншиковский). Меншиков – правнук знаменитого петровского вельможи А. Д. Меншикова. О нем отзывались, как об умном человеке, не мракобесном, беспредельно преданном царю, готовым беспрекословно выполнять его волю. Крупная фигура николаевского времени. При Александре прослыл даже вольнодумцем, либералом (он был в числе подписавших в 1821 г. крупных сановников, знатных лиц так называемой «декларации» об освобождении крестьян, принятой Александром неблагосклонно). Вынужденная отставка Меншикова. При Николае оказался вновь в фаворе. Популярен. Репутация острослова; «но из либерала князь сделался ярым сторонником существующих порядков» (195). Некоторый оттенок аристократического вольномыслия XVШ века, но и подчеркнутая верность существующему режиму, императору (даже больной не хотел отказаться от приемов во дворце). Иногда возражал царю, но только наедине. Существовало мнение о нем: «очень хитрый, вежливый человек и, как говорят, малый не промах» (197).
В комитет входили также Д. П. Бутурлин, М. А. Корф, А. Г. Строганов (брат автора «Записки», которого поэтому вводить было неудобно), П. И. Дегай и Л. В. Дубельт. «Цель и значение этого комитета были облечены таинственностью и от этого он казался еще страшнее», – писал в дневнике Никитенко (192). Перед комитетом поставлена задача – ревизия действий министерства просвещения, цензуры, содержания периодики, в первую очередь журнальной. Особенное внимание обращено на «Современник» и «Отечественные записки». Лемке подробно цитирует изложение Корфом этих задач (193-4). Существенную роль в учреждении комитета сыграл А. Ф. Орлов, который после смерти Бенкендорфа в 1844 г. занял его место. Для него, помимо прочего, важно было в такое тревожное время переложить на других хлопотливое дело надзора над печатью (Дубельт помог ему понять это). Орлов сообщает Уварову, что появились сведения «о весьма сомнительном направлении наших журналов» (194); про резолюцию царя об учреждении комитета, которому поручили рассмотреть, «правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы. Комитету донести мне (т. е. царю– ПР), с доказательствами, где какие найдет упущения цензуры и ее начальства (т. е. министерства народного просвещения – ПР), и которые журналы вышли из своей программы» (с.?).
Комитет сразу же начал работать в помещении адмиралтейства, куда вызывались редакторы. Всего заседал он около месяца, но сделал довольно много. Все постановления, мнения комитета докладывались непосредственно царю. Когда тот соглашался, Меншиков сообщал об этом Уварову, как повеление царя, «для немедленного и точного выполнения». Министр уже от своего имени, но точно, оглашал постановления комитета, что скрывало от публики роль и само существование его. Официально о комитете ничего не было известно, хотя слухи о нем ходили.
Комитет сразу же потребовал программы всех журналов, фамилии издателей, редакторов, сотрудников. Первое предложение 7 марта (отражено в распоряжении министра просвещения 12 марта): 1. цензурному начальству созвать всех цензоров, объявить им, что правительство обратило внимание «на предосудительный дух многих статей»; 2. предупредить их, что « за всякое дурное направление статей журналов, хотя бы оно выражалось в косвенных намеках», цензоры, сии статьи пропустившие, подвергнутся строгой ответственности. Главноуправляющему цензуры за упущения строго взыскивать с цензоров. 3. цензоры «не должны пропускать в печать выражений, заключающих намекина строгости цензуры». 4. запрещено говорить в журналах о содержании, тем более печатать отрывки в подлиннике или в переводе из запрещенных иностранных книг (197-8).
8 марта приказано, чтобы все статьи (кроме объявлений, сообщений о зрелищах, подрядах), «со следующего же дня» подписывались авторами (такое распоряжение уже было в прошлом, в1830-е гг., но его отменили, так как выполнять его оказалось крайне неудобно; в конце 1840-х гг. его вновь вводят, и сразу же стали видны те же неудобства (в многих изданиях почти все статьи оказались подписаны одними и теми именами; в «Северной пчеле», например, только Булгариным и Гречем).. Через две недели распоряжение о подписях снова пришлось отменять): Меншиков сообщает Уварову, что «государь разрешает не печатать под каждой статьей имен сочинителей, но с тем, чтобы они были известны редакциям, а издатели книг или журналов, по первому требованию правительства, обязаны объявлять имя и место жительства автора, под опасением строжайшего взыскания за неисполнение сего, как ослушники высочайшей воли» (198).
Цензорам повышены оклады, но, «дабы не отвлекаться от цензурных занятий», им запрещено совмещение их цензорских обязанностей с другими (тоже ранее было– ПР.). Запрещено им также сотрудничать в редакциях периодических изданий. Приказано не пропускать рассуждений о потребностях и средствах к улучшению какой-либо отрасли хозяйства, когда под средствами подразумеваются меры, зависящие от правительства. Не допускаются «вообще суждения о современных правительственных мерах» (199).
25 марта Уваров получает указание: созвать редакторов петербургской периодики и объявить им, что их долг «не только отклонять все статьи предосудительного направления, но и содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями,вредными нравственности и общественному порядку» (198. курсив текста– ПР). Сообщалось о том, что император повелел предупредить редакторов: за всякое дурное направление статей их журналов, « хотя бы оно выражалось косвенными намеками, они лично 221подвергнутся строгой ответственности, независимо от ответственности цензуры» (198). По сути это означало возвращение к требованиям «чугунного» цензурного устава 1826 года.
Уваров, недавно всесильный, превращается в промежуточную инстанцию, передающую распоряжения комитета. Он все более ощущает шаткость своего положения, становится исполнителем повелений Меншикова. Тот всё менее церемонится с ним. В апреле Меншиков просто посылает Уварову развернутую программу действий, из 7 пунктов, где предлагает обращать особое внимание на «Современник» и «Отечественные записки». Он поручает Уварову сделать внушение их редакторам, предупредив их, что правительство установило за ними особое наблюдение, что «если впредь замечено будет в оных что-либо предосудительное или двусмысленное, то они лично подвергнуты будут не только запрещению издавать свои журналы, но и строгому взысканию» (191). Такое внушение было сделано Краевскому, Никитенко, Некрасову, Панаеву. С Краевского и Никитенко взята подписка, что до них доведено повеление царя, чтобы они не осмеливались ни под каким видом помещать крамольных мыслей и, напротив, старались давать своим журналам направление, согласное с видами правительства, что при первом нарушении им будет запрещено издавать журнал, а сами они будут подвергнуты строжайшему взысканию, с ними поступят, как с государственными преступниками.
Уваров уже от своего имени передает предписание попечителю петербургского учебного округа с распоряжением сообщить Краевскому, что ему дан «последний срок, который он должен считать действием снисходительности» (200). В ответ 10 апреля попечитель сообщил Уварову, что 9-го он вызвал Краевского и цензоров «Отечественных записок» и ознакомил их с предписанием Уварова. Краевский крайне напуган. Об этом сообщал М. М. Попов, чиновник III Отделения, которому поручили побеседовать с Краевским. В записке Дубельту 11 апреля Попов передает содержание беседы: Краевский повторял, что он – русский, с детства проникнут монархическими правилами, что никогда не совершил ни одного неблагонамеренного поступка; если он спокоен и счастлив, то этим обязан единственно правительству, которое охраняет его. «Могу ли я подкапываться под этот порядок?» Краевский заявлял, что он готов поручится не только за себя, но и за всех русских; убежден, что все они привержены царю и отечеству; при нынешних событиях в Европе, все желают, чтобы сохранился существующий порядок, умоляют, чтобы император не допустил до нас потока, который в других странах губит и общественное спокойствие, и частную собственность, и личную безопасность. Если и были в его журнале статьи, которые можно понимать в крамольном смысле, то либо по неосмотрительности, либо от непонимания их возможного толкования. О том, что он не только не может действовать против правительства, но хотел бы быть его органом. Не делал этого потому, что без соизволения правительства не имел такого права, да и цензура бы не пропустила подобных статей. Если бы ему поручили представить в истинном губительном виде заграничные беспорядки, доказать благость монархического правления, поддержать повиновение крестьян помещикам и вообще бы распространять те мысли, которые правительство желает видеть в народе, то уверен, что его журнал был бы полезен для государства. Краевский просит, чтобы ему давали темы или позволяли представлять высшему правительству такие статьи, которые не пропускает цензура, он готов стать 222его орудием. О том, что желает послать письмо Орлову, но не осмеливается. Очень хотел бы, чтобы его принял Дубельт, от которого он жаждет советов и наставлений. Пересказав все, о чем говорил Краевский, Попов добавляет, что тот высказал всё приведенное по собственной инициативе, без всяких вопросов.