Текст книги "Из истории русской, советской и постсоветской цензуры"
Автор книги: Павел Рейфман
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 144 страниц)
Скандал с В. И. Далем. Конфискация его книги, арест автора происходят в сентябре 1832 г. Под псевдоним «Казака Луганского» напечатаны «Русские сказки. Пяток первый» Даля. Особое внимание властей привлекли первая и последняя сказки. Первая – «О Иване молодом Сержанте удалой голове». Подозрение вызвали не отдельные места, а общий сюжет: царь Додон – Золотой кошель окружен князями и сановниками, но любит он больше всех Сержанта Ивана, всячески награждает и жалует его. Придворные ненавидят Ивана, уговаривают царя давать ему разные невыполнимые задания (за сутки пересчитать количество зерен пшеницы в царских амбарах, выкопать вокруг города ров в 100 сажен глубины и ширины, добыть у Катыш Невидимки гусли – самогуды). Иван выполняет все задания при помощи своей возлюбленной, волшебной девицы Катерины. По дороге домой Иван меняет гусли на палицу с золотым набалдашником. Если отвернуть его, оттуда появится огромное войско. Это войско Иван выстраивает перед столицей. Додон хочет завладеть палицей и погубить Ивана. Тот берет столицу и истребляет «до последнего лоскутка» Додона и всех сыщиков-блюдолизов его. «Человеку нельзя же быть ангелом, говорили они в оправдание свое», «но не должно ему быть и дьяволом, отвечал он им»; «они все по владыке своему, на один лад <…> все наголо бездельники; каков поп, таков и приход; куда дворяне, туда и миряне». Иван становится царем, а Катерина царицей. Не Бог весть как радикально. Бродячий мотив, повторяющийся и в фольклоре, и в литературных вариантах. Но цензурные инстанции насторожились. Не понравилась и последняя сказка «О похождениях черта-послушника Сидора Поликарповича»: сатана посылает чёрта на землю изведать быт гражданский и военный и взять, что можно в аду употребить. Чёрт побывал на военной сухопутной и морской службе. С ним происходят различные приключения. Жизнь, с которой он встречается, как характерно для бытовых народных сказок, не слишком-то привлекательна. Но острой сатиры автора в сказке нет. И всё же внимание властей привлекло и содержание сказки, и пословицы, поговорки, встречающиеся в ней, свидетельствующие «о неблагонамеренности». А. Н. Мордвинов, помощник Бенкендорфа, увидел в сказке насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдата. Он передал книгу царю. Тот приказал арестовать сочинителя и взять его бумаги для рассмотрения. Даль арестован, но в тот же день освобожден: в его «Русских сказках» не обнаружили ничего крамольного (484-5). За него вступился Жуковский, познакомившийся с ним в Дерпте. Мордвинов заявил, что никаких вредных последствий для Даля не будет, что его служба во время польских событий известна царю (с весны 1831 по начала 32 гг. Даль служил в Польше, участвовал в военных действиях; не ограничиваясь медицинской деятельностью, руководил строительством моста через Вислу, а затем уничтожением его, что спасло жизнь большому отряду русских войск; за этот подвиг был награжден по повелениюимператора Владимирским крестом с бантом). Бенкендорф, вернувшись из Ревеля, встретившись с Далем, сожалел о происшедшем: «Я жалею об этом, при мне бы этого с вами не случилось».
Но в 1841 г. Даля снова заподозрили в неблагонадежности. Он вынужден писать в III отделение объяснительную записку, в которой изложил всю свою жизнь, в том числе арест в 1832 г. Никитено, рассказывая о Дале, называет это новым гонением на литературу: нашли в сказках Луганского «какой-то страшный умысел против верховной власти». Никитенко хвалит сказки Даля, но, по его словам, люди, близкие ко двору, видят в них какой-то политический смысл. О том, что подобные преследования ведут к пагубным последствиям, заставляют душу «погружаться в себя и питать там мысли суровые, мечту о лучшем порядке вещей» (121-2).
Позднее, в начале периода «цензурного террора», Далю вновь припомнили прошлое. Бутурлин (о нем пойдет речь в пятой главе) писал Уварову, что в 10 номере журнала «Москвитянин» напечатана повесть Даля «Ворожейка». Там идет речь об обманщице-цыганке, из-за которой одураченная героиня, Мария, лишилась приданного, подарков мужа. Привлекла внимание фраза: «заявили начальству, – тем, разумеется, дело кончилось». Комитет Бутурлина решил, что этот «намек на обычное, будто бы, бездействие начальства, ни в коем случае не следовало пропускать в печать» (218). Предлагалось сделать цензору строгое замечание. Никитенко, сообщая о случае с Далем, задает риторический вопрос: «Неужели и он (Даль– ПР) попал в коммунисты и социалисты?». И продолжает: «становится невозможным что бы то ни было писать и печатать» (221). Никитенко рассказывает, что Бутурлин запросил у министра внутренних дел: тот ли это Даль, который у него служит? Министр, Л. А. Перовский, вызвал Даля, сделал ему выговор, предложил вообще не писать: «дескать, охота тебе писать что-нибудь, кроме бумаг по службе?». Потом вроде бы предложил сделать выбор: «писать – так не служить, служить – так не писать» (218). Вскоре Даля перевели в Нижний Новгород (понизили в должности). Увидев свое имя в числе сотрудников «Москвитянина», он просил Погодина снять его (218).
В 1840-е гг. громких цензурных расправ не было. Наиболее значимые издания уже запретили. Уваров свою карьеру сделал. Но постоянные цензурные придирки все время продолжались. В 1842 г. царь недоволен рассказом Кукольника «Сержант, или все за одного». Бенкендорф пишет автору, что царь удивлен, как такое мог написать человек столь просвещенный и талантливый. В рассказе, по мнению Бенкендорфа и, вероятно, царя, выражено желание показать дурную сторону помещика– дворянина и хорошую его дворового, добродетели податного населения (т. е. крестьян – ПР) и пороки высших классов. В основе рассказа анекдот, заимствованный из деяний Петра Великого, но, по словам Бенкендорфа, в изложении Кукольника он совершенно искажен и получил дурное направление, что «не может иметь хороших последствий». Бенкендорф предлагает Кукольнику на будущее воздержаться от печатанья статей, «противных духу времени и правительства», чтобы избежать взысканий, которым тот может быть подвергнуться при всей к нему снисходительности. Кукольник взволнован и испуган. Он спешит покаяться, пишет, что ценит оказываемое ему доверие, что огорчен необдуманно сорвавшимися словами рассказа. Бенкендорф решает его успокоить. В новом письме ему он сообщает, что из памяти царя изгладились неблагоприятные впечатления и он по-прежнему считает Кукольника в числе отличных писателей.
Проштрафился Кукольник и в 1845 г. В издаваемой им «Иллюстрации» печатались шарады, разгадка которых давалась в следующем номере. Обычно шараду и разгадку цензору подавали одновременно. Но в данном случае разгадку прислали позднее, когда шарада была напечатана (цензор Никитенко пропустил ее). Разгадка гласила: «Усердие без денег и лачуги не построит» (намек на герб главноуправляющего путей сообщения П. А. Клейнмихеля: «Усердие все превозмогает»).
В 1841 г. вышел сборник А. П. Башуцкого «Наши, списанные с натуры». В нем опубликованы физиологические очерки в духе натуральной школы Даля, Квитки-Основяненко, рисунки Шевченко и др. На первом месте выпуска 1–4 помещен неподписанный очерк самого редактора «Водовоз», обративший на себя внимание властей, вплоть до самых высоких инстанций. Содержание его излагалось так: «народ наш терпит притеснения, и добродетель его состоит в том, что он не шевелится». В бюрократических кругах очерк воспринят как пропаганда «демократизма, социализма и коммунисма». Бенкендорф от имени царя делает Башуцкому выговор «за восстановление низших классов против высших, аристократии», за изображение «такими мрачными красками положения нижних слоев народа, в такую эпоху, когда умы и без того расположены к волнению». От более серьезных неприятностей Башуцкого спасло его высокое служебное положение (крупный чиновник) и родство пропустившего книгу цензора Корсакова с попечителем петербургского учебного округа. Для нейтрализации «Водовоза» Булгарину заказан очерк «Водонос», напечатанный в «Северной пчеле», где ремесло водоноса дано в идиллическом тоне. С сборником «Наши» связана история очерка Лермонтова «Кавказец». Он был написан для «Наших», но они, после скандала с «Водовозом», более не появлялись.
В начале 1840 гг.?? в детском журнале А. О. Ишимовой «Звездочка» в нескольких номерах печаталась краткая история Малороссии П. А. Кулиша. Там, между прочим, говорилось об открытии общества южных славян, ставился вопрос о связи их с московскими славянофилами и т. п. (303-4, 516–170). И к славянофилам, и к украинским националистам правительство относилось весьма насторожено. Секретное предписание министра, посвященное затронутым Кулишом проблемам: сочинения по отечественной истории, где содержатся рассуждения о государственных и политических вопросах, где авторы возбуждают у читателей необдуманные порывы патриотизма, общего или провинциального, если не опасного, то неблагоразумного, при прохождении цензуры требуют особенного внимания. 31 мая 1842 г.?? состоялось чрезвычайное заседание совета, где сообщено предписание министра, ссылавшегося на высочайшую волю: как понимать народность и что такое славянофильство по отношению к России. Уваров по сути повторял положения своей теории «официальной народности», сформулированной еще в начале 1830-х гг.: народность – беспредельная преданность и повиновение самодержцу, а западное славянство не должно в нас возбуждать никакого сочувствия и интереса; они и мы сами по себе. По выходе от попечителя цензоры собрали чрезвычайное заседание комитета, поспешившего запретить остроумную и невинную статью Сенковского, направленную против славянофилов, написанную в духе идей, только– что слышанных в совете; а три дня до того Краевского вызвали в III отделение и передали от имени царя благодарность за такую же статью; «Боже мой, что за хаос, что за смешение понятий!» – пишет Никитенко (306-7).
В 1844 г. внимание цензуры обратила на себя книга-памфлет «Проделки на Кавказе» Е. Хамар-Дабанова (Е. П. Лачиновой), где довольно резко говорилось о местных беспорядках. Книгу пропустил московский цензор Крылов. Военный министр, прочитав книгу, ужаснулся, указал на нее Дубельту, сказав: «Книга эта тем вреднее, что в ней что строчка, то правда». По распоряжению Дубельта книгу запретили, отобрали у петербургских продавцов, но в Москве она успела разойтись в большом количестве экземпляров. О ней в «Отечественных записках» напечатал рецензию Белинский, приводя отрывки из нее, которые показались подозрительными цензору (Никитенко), но он их разрешил, раз они уже были напечатаны. В. А. Владиславлев велел передать Никитенко, что статья в «Отечественных записках» вызвала шум. Никитенко, узнав, что книга запрещена, что о ней нельзя говорить, тем более перепечатывать из нее отрывки, просил Краевского уничтожить статью в экземплярах, которые не успели разослать. Ее вырезали, но значительную часть номеров уже разослали. Крылов вызван в Петербург для объяснений. Он отставлен от цензорства, арестован на 8 суток (282-3).
В 1847 г. в «Северной пчеле» напечатано стихотворение Растопчиной «Насильный брак». О скандале, вызванном им, говорилось выше.
Так цеплялась цензура в 1840-е гг. к мелочам, а Белинский при этом печатался, длительное время не обращая на себя особого внимания (хотя в цензурных неблагоприятных отзывах, без называния его имени, иногда ссылаются на его рецензии). И только в 1848 г., когда обстановка меняется и до властей доходит письмо Белинского к Гоголю, они начинают понимать его роль: жаль, что умер, «мы бы его сгноили в крепости».
Тем не менее к середине 1840-х гг. власти проявляют всё более неблагосклонное внимание к «Отечественным запискам» (позднее к «Современнику»). В 1843 г. в «Северной пчеле» напечатан донос на Краевского: он-де унижает Жуковского, автора народного гимна «Боже, царя храни». Попечитель кн. Волконский, человек порядочный, неофициально велел Булгарину не писать более таких мерзостей, предупредил его, что цензура будет безжалостно вычеркивать их. В ответ Булгарин отправил Волконскому «дерзкое и нелепое письмо». В нем говорилось о заговоре партии мартинистов, стремящихся ниспровергнуть существующий строй; изданием этой партии являются «Отечественные записки», «которым явно потворствует цензура». Булгарин приводил выписки из журнала, совершенно невинные. В заключение он прямо обвинял Волконского в попустительстве: «но с того времени, когда вы председательствуете в комитете, пропускаются вещи посильнее и почище этих» (274). Он требовал создания следственной комиссии для обличения партии, колеблющей престол. Булгарин писал, что будет просить царя разобраться в этом деле, а если тот не вникнет в него или до него не дойдет мнение Булгарина, он попросит прусского короля довести до сведения царя все его обвинения: «Я не позволю, чтобы на меня, как на собаку, надевала цензура намордник». Весь этот скандал возник по поводу второй статьи Белинского о Пушкине. Там шла речь о том, что Жуковский напрасно пытается быть народным, идя по чужому пути, вопреки своему призванию, что вызывает грустные чувства. В то же время Жуковский называется писателем великого таланта. Извращение слов Белинского Булгариным было настолько ясно, что никаких последствий его письмо не имело. Но так как оно было официальным, Волконский передал его министру, а тот, через Бенкендорфа, царю (274). В 47 г. Никитенко пишет о том, что Булгарин продолжает делать доносы на все журналы, особенно в конце года, когда идет подписка. Он ничего не боится, считает себя в безопасности.
Примеру Булгарина следует в 44 г. ректор петербургской духовной академии епископ Афанасий. Он пишет донос на те же «Отечественные записки», обвиняя их в подрыве православия за публикацию статей о реформации, извлеченных из сочинения Ранке. Никитенко пишет в дневнике: «Афанасий слывет за фанатика, поборника того православия, которое держится не смысла, а буквы религии, которое больше уважает предание, чем евангелие». Сообщается в дневнике и о том, что после возвращения из Москвы министр сильно настроен против «Отечественных записок», видит в них социализм, коммунизм: видимо, его мнение навеяно московскими «патриотами»; дело передано в Синод. Никитенко резко отзывается о духовенстве, которое хлопочет о церкви, а не о религии, не любит ни бога, ни людей: «Мы видели во времена Магницкого, куда ведет церковь без рационализма, вера не по разуму»; «Беда, если монахам дать волю: опять настанут времена Магницкого. Ныне и то слишком много толкуют о православии, бранят Петра, хотят воскресить блаженные времена допетровской Руси и т. д.» (284, 511). Хотели и на самом деле. И в ближайшее время, с конца 40-х годов, их желания исполнятся.
Делались, правда, отдельные попытки и другого рода, попытки относительно либеральных изменений в цензурном законодательстве. К ним относится весьма умеренный проект политического эмигранта, одного из деятелей декабристского движения Н. И. Тургенева: «Недостаток гласности в России так велик, что ни в одной другой европейской стране об этом нельзя даже иметь представления. О каком-нибудь событии знают только его очевидцы». Известия о голоде, эпидемиях, бунтах, репрессиях в одной губернии доходят до других только в виде смутных слухов, иногда преувеличенных (почти то же, что писал Кюстин) (190). Тургенев отнюдь не радикал, не поборник свободы печати, но сторонник цензурной реформы; он сам предлагает план такой реформы: можно запретить касаться политики, но надо расширить рамки дозволенного в других областях гражданской жизни, дать право обсуждать городские дела, действия администрации, решения правительства, касающиеся местных вопросов; если считают, что цензура необходима, пускай она сохраняется, но законы о ней необходимо сформулировать яснее. Эти законы должны быть, по крайней мере, более или менее удовлетворительными, подобными, например, тем, которые вышли в первые годы царствования Александра. Такие законы должны публиковаться, чтобы каждый мог с ними познакомиться, судить о соответствии им конкретных цензурных действий. Нужно, чтобы действия цензоров можно было оспорить в более высоких инстанциях. Готовя цензурные изменения, можно бы использовать и пример других стран. По мнению Тургенева, в гласности, в существующей прессе правительство видит лишь недостатки, не понимая выгод, которые можно бы из них извлечь. Он сравнивает гласность с клапаном, который должен предупредить взрыв. Естественно, предложения Тургенева, отнюдь не радикальные, хотя вполне разумные, не получили одобрения. А события конца 1840-х гг. на Западе и в России надолго сняли с повестки дня вопрос о либерализации цензуры.
Глава четвертая. Тягостное благоволение (поэт Пушкин и император Николай). Часть первая
Даже царь приглашал его в дом,
Желая при этом Потрепаться о сем, о том
С таким поэтом
…………………….
Любил бумагу марать
Под треск свечки.
Ему было за что умирать
У Чёрной речки
(Б. Окуджава)
Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой
Пищит, бедняжка, вместо свисту,
А ей кричат: пой, птичка, пой!
(Г. Р. Державин)
Освобождение Пушкина из ссылки. Встреча его с царем. Обоюдное приятное впечатление. Пожелание царя стать единственным цензором Пушкина. Стихотворения Пушкина «Стансы», «Друзьям», «Арион». Донесения агентов о благонамеренных выступлениях Пушкина. Записка поэта «О народном воспитании». Раздумья Пушкина об уроках декабрьского восстания. Сближение с фрейлиной Россет. Поручение Николая Пушкину писать историю Петра I-го. Определение на службу в Коллегию иностранных дел. Отношения с Бенкендорфом, переписка с ним. Оценка Пушкиным событий июля 30-го г. во Франции, восстания в Польше, волнений в Новгородских военных поселениях. Поездка на Волгу. Собирание материалов по истории Пугачева. Разрешение царем «Истории пугачевского бунта». Избрание в Академию Наук. Присвоение звания камер-юнкера. Стихотворение «С Гомером долго ты беседовал один».
Рассматривая цензуру конца 1820-х – первой половины 1830-х гг., нельзя не остановится на вопросе о Пушкине. Об отношениях Пушкина и Николая написано множество работ, сделано огромное количество докладов. То, о чем пойдет речь, выходит иногда за строгие рамки темы цензуры, хотя и связано с ней. Не следует забывать, что Николай – верховный цензор Пушкина, и всё, затрагивающее их отношения, как-то касается и цензуры. Поэтому заезженнаятема «Поэт и царь», по моему мнению, должна найти отражение в курсе «Из истории…». Не только из-за того, что иначе в нашем изложении был бы существенный пробел, а и потому, что в её трактовку всё же можно внести некоторые уточнения.
Несколько огрубляя и схематизируя материал, его можно свести к двум концепциям: первая– революционизирующая Пушкина, сближающая его с декабристами; в ее русле написано большинство работ типа Нечкиной-Благого, социологизированного советского литературоведения. Согласно этой концепции, Пушкин – враг существующего порядка, поэт – революционер, единомышленник декабристов, атеист, враждебный властям, царю. Николай – жестокий и лицемерный монарх, всегда ненавидящий поэта, обманывающий его, стремящийся использовать Пушкина в своих своекорыстных целях, ни на мгновение ему не близкого, не вызывающего сочувствия. У разных исследователей эта тенденция проявлялась по-разному, с различной степенью социологизации. Но всё же тенденция была общей для советского литературоведения, определяя иногда выводы даже весьма почтенных ученых.
В торая концепция, характерная для многих дореволюционных работ, заметна и в ряде исследований конца XX – начала XX1 века. Она становится всё более модной и связана с «пересмотром ценностей», когда плюсы меняются на минусы и наоборот. Её пропагандируют многие современные известные литературоведы. Условно их можно бы назвать неославянофилами, хотя от славянофилов XIX века они отличаются (по-моему, не в лучшую сторону – ПР). Как правило, они сторонники так называемой «русской идеи», противопоставления России Западу ( идеяотнюдь не новая и вряд ли прогрессивная). PS. В настоящее время она становится вновь чуть ли не официальной – ПР.09.08.07. Поклонники второй концепции предлагают консервативно-религиозное, антизападное освещение деятельности Пушкина: он после середины 1820 гг., восстания декабристов, особенно в 1830-е гг., отказался от «грехов юности», от кощунственной «Гаврилиады» (некоторые считают, что он вообще не писал её; Брюсов при ее издании упоминал о такой версии), стал верноподданным, религиозно-православным, примирился с царем; царь искренне доброжелательно относился к Пушкину, оказывал ему всякие благодеяния, отношения между ними были хорошими, хотя и возникали отдельные столкновения. Появляется православно-народно-монархический Пушкин, враждебный западным писателям и мыслителям. Подобные тенденции ощущаются отчасти в очень хорошей, по моему мнению, книге А. Тырковой-Вильямс «Жизнь Пушкина», особенно во втором томе (1824–1837). М., 1998 (оба тома Тыркова писала в эмиграции, в Лондоне, а напечатала в Париже. Том второй в 1948 году). Особенно прямолинейно выражены такие тенденции во многих работах последних лет, например, в книгах, статьях, докладах В. С. Непомнящeго (см. «Пушкин. Русская картина мира». М., «Наследие», 1999, 544 с.).
Но вполне возможны решения, не укладывающиеся в схематические рамки ни первой, ни второй концепции. Это относится прежде всего к лучшим работам классического пушкиноведенья(Б. В. Томашевский, С. М. Бонди, М. А. Цявловский). Много ценного вышло и в последние годы, особенно в связи с юбилеем Пушкина. Большинство фактов, относящихся к моей теме, хорошо известны. Я ограничусь тем, что напомню о них, попробую их как-то систематизировать, с точки зрения того, что меня интересует. Надеюсь, что скажу и нечто новое, что предлагаемая часть курса будет не совсем безынтересной и бесполезной.
Прежде, чем перейти к изложению конкретного материала, напомню, что Николай I хорошо личнознал Пушкина, неоднократно встречался с ним, беседовал, читал его произведения. Напомню и то, что всесильный Бенкендорф, выполняя волю царя, регулярно переписывался с Пушкиным. Пушкина хорошо знают при дворе. С ним беседует царица, великий князь Михаил Павлович, Сперанский и пр. Для писателей того времени такая ситуация не характерна. Исключение – Карамзин и Жуковский. Но они не типичны. Они – придворные, воспитатели наследника, приближенные к царю. С Пушкиным – дело другое. Но степень внешней близости Пушкина с императором, двором тоже весьма велика.
Эти общие напоминания во многом определяют понимание отдельных фактов, эпизодов. Исследователь М. Лемке в книге «Николаевские жандармы и литература» очень верно назвал раздел о Пушкине «Муки великого поэта». Лемке приводит большое количество материалов, но его концепцию, видимо, следует тоже уточнить.
Начнем прежде всего с освобождения Пушкина из ссылки, с отношений поэта с Александром I. Напомним некоторые факты. 20 апреля (не позднее 24) 1825 г. поэт из Михайловском пишет императору (Александру I) короткое письмо (сохранился черновик). Под предлогом необходимости лечения Пушкин просит разрешить ему поехать «куда-нибудь в Европу». О такой поездке он упоминает и в ряде других писем (131, 139, 143, 147,153, 166). Письмо Александру не передано. С аналогичной просьбой к царю обратилась Надежда Осиповна, мать поэта, но получила отказ. Не разрешена Пушкину и поездка для лечения в Дерпт, что нарушило планы побега через Дерпт за границу (см. Л. И. Вольперт. «Семь дней в Дерпте». // Беллетристическая пушкиниана XIX – XX1 веков. Современная наука – вузу и школе. Псков, 2004. С. 415–442). Александр I предложил Пушкину лечиться в Пскове. В период с начала июля по 22 сентября Пушкиным написано более подробное письмо, в котором, помимо прочего, речь идет о подорванном здоровье (у него аневризм сердца, пребывание в Пскове не может принести ему никакой помощи); поэт вновь просит разрешения на пребывание в одной из двух столиц или о назначении какой-либо местности в Европе, где он мог бы лечиться. В этот неосуществленный замысел входил и Дерптский вариант (см. письмо к Мойеру 20 июля 1825 г.). Письмо царю отослано не было. В ноябре 1825 г. Александр I умирает в Таганроге. Сразу после получения известий об его смерти, еще до восстания декабристов (14 декабря), в письме П. А. Плетневу от 4–6 декабря 1825 г. Пушкин затрагивает вопрос о возможности своего освобождения («слушай в оба уха»), о помощи друзей, которые, вероятно, «вспомнят о нем» (т. е. ему помогут – ПР). Прямо подсказываются возможные ходатаи («покажи это письмо Жуковскому»). Здесь же намечается линия нужного поведения: не просить у царя позволения жить в Опочке или Риге, «а просить или о въезде в столицы, или о чужих краях». В столицу хочется для вас, друзья, но, конечно «благоразумнее бы отправится за море», «Что мне в России делать?». Восклицание Пушкина о своем пророческом даре: «Душа! я пророк, ей богу пророк! Я „Андрея Шенье“ велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына…». И концовка письма, с призывом к друзьям помочь ему выбраться из ссылки и упоминанием «Бориса Годунова»: «выписывайте меня, красавцы мои, а не то не я прочту вам трагедию свою». Пушкин в этот момент считает, что на престол взойдет великий князь Константин, имевший репутацию либерала. Поэт полон радостных надежд. С ними связано и обращение к «Андрею Шенье»: французский поэт лишь один день не дожил до гибели тирана (Робеспьера), до освобождения. Об этом идет речь в стихотворении Пушкина: «час придет… и он уж недалек: Падешь, тиран!», «священная свобода» придет «опять со мщением и славой, – И вновь твои враги падут»; «Так буря мрачная минет!». на (он доживет до смерти тирана). И вот тиран погиб, надежды должны осуществиться.
Плетневу адресовано и письмо, написанное не позднее 25 января 1826 г., после восстания декабристов, воцарения Николая I (историю с Николаем – Константином см. у Тырковой, стр. 108–109). Настроение здесь другое. Радости в письме не ощущается («скучно, мочи нет»). Вместо нее тревожные вопросы: «Что делается у вас в Петербурге? я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно вы полагаете меня в Нерчинске». Но и здесь звучит надежда на нового царя, на милость царскую. Пушкин спрашивает, не может ли Жуковский узнать, «могу ли я надеяться на высочайшее снисхождение <…> Ужели молодой царь не позволит удалиться куда-нибудь, где потеплее? – если уж никак нельзя мне показаться в Петербурге – а?». Поэт упоминает о своей шестилетней опале, о том, что в 1824 г. он сослан за две нерелигиозные строчки: «других художеств за собою не знаю» (т. е. поэт намечает доводы, на которые возможный заступник может ссылаться – ПР).
В том же духе выдержано письмо Жуковскому 20 января 1826 г. Пушкин не хочет прямо просить о заступничестве перед царем, но он снова приводит доводы, которыми может воспользоваться заступник: «Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел»; в журналах была объявлена опала тем, кто знал о заговоре, но не донес; но знали о нем все, и «это одна из причин моей безвинности». И здесь же высказываются опасения: «Всё-таки я от жандарма еще не ушел»; его легко могут обличить в политических разговорах с кем-либо из обвиненных; «между ими друзей моих довольно».
Подсказывая доводы в свою защиту. Пушкин вовсе не думает о капитуляции, как бы выставляет свои условия примирения с властью: «положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc». Жуковскому, по словам Пушкина, остается «положиться на мое благоразумие». Далее идет перечень того, что можно поставить ему в вину: дружба с Раевским, Пущиным и Орловым, участие в Кишиневской масонской ложе, знакомство с большей частью заговорщиков. Но всё это не было причиной опалы. Покойный император, ссылая его, мог упрекнуть его только в безверии. Вновь подсказка возражений на возможные обвинения, линии поведения при заступничестве. Как итог – о понимание неблагоразумности письма, но «должно же доверять иногда и счастию». Письмо Пушкин просит сжечь, но до этого показать Карамзину и посоветоваться с ним. «Кажется, можно сказать царю: Ваше величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?».
Характерно, что в этом письме, очень важном для Пушкина, связанным с судьбой его освобождения, поэт задает вопрос о судьбе Раевских, беспокоится о них. Он не желает отмежевываться, отказаться от своих опальных друзей.
К вопросу о возвращении из ссылки Пушкин обращается и в других письмах. В начале февраля 1826 г. он пишет Дельвигу: «Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особенно ныне». По мнению Пушкина, его образ мыслей правительству известен: шесть лет опалы, увольнение со службы, ссылка в глухую деревню за две строчки перехваченного письма; он, конечно, не мог доброжелательствовать прежнему царю, но отдавал справедливость его достоинствам; «никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив. Класс писателей <…> более склонен к умозрению, нежели к деятельности; и если 14 декабря доказало, что у нас – иное, на это есть особая причина. Как бы то ни было, я желал бы вполнеи искреннопомирится с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны». И опять об участи «несчастных» и о надежде на милость к ним: «Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (200).
О возвращении из ссылки пишет Пушкин и 3 марта 1826 г. Плетневу: «невинен я или нет? но в обоих случаях давно бы надлежало мне быть в Петербурге <…> Мне не до ''Онегина'' <…> я сам себя хочу издать или выдать в свет. Батюшки, помогите».
И вновь 7 марта 26 г. Жуковскому, в письме, предназначенoм для представления царю, идет речь о причинах опалы, о Воронцове, вынужденной отставке, о ссылке за письмо, «в котором находилось суждение об афеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания». Вступление на престол нового царя «подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Знаменательно, что и в этом письме, которое может решить его судьбу, нет ни малейшего оттенка угодничества, отмежевания от опальных друзей, отказа от своих мнений.