Текст книги "Из истории русской, советской и постсоветской цензуры"
Автор книги: Павел Рейфман
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 144 страниц)
В 1847 г. разразился скандал вокруг публикации в «Северной пчеле» еще в середине 1846-го года (№ 284) баллады графини Растопчиной «Насильный брак». Содержание ее – диалог между бароном и его женой.
Барон:
Ее я призрел сиротою
И разоренной взял ее,
И дал с державною рукою
Ей покровительство мое,
Отдел ее парчой и златом,
Несметной стражей окружил;
И враг ее чтоб не сманил
Я сам над ней стою с булатом…
Но недовольна и грустна
Неблагодарная жена
Я знаю, жалобой, наветом
Она везде меня клеймит,
Я знаю – перед целым светом
Она клянет мой кров и щит,
И косо смотрит исподлобья,
И повторяя клятвы ложь,
Готовит козни, точит нож…
Вздувает огнь междуусобья…
С монахом шепчется она,
Моя коварная жена!!!
Жена:
Раба ли я или подруга —
То знает Бог! Я ль избрала
Себе жестокого супруга?
Сама ли клятву я дала?
Жила я вольно и счастливо,
Свою любила волю я…
Но победил, пленил меня
Соседей злых набег кичливый…
Я предана… я продана…
Я узница, а не жена!..
Он говорить мне запрещает
На языке моем родном,
Знаменоваться мне мешает
Моим наследственным гербом…
Не смею перед ним гордиться
Старинным именем моим,
И предков храмам вековым,
Как предки славные, молиться.
Иной устав принуждена
Принять несчастная жена.
Баллада написана в духе легкой оппозиции, с сочувствием к Польше. Она обратила на себя внимание. Царь вызвал Орлова, ставшего после смерти Бенкендорфа во главе III отделения, прочитал ему балладу и сказал: «Старый барон – это я, невеста – это Польша». Приказал узнать, кто напечатал и сочинил. Орлов призвал Булгарина, считая, что он поместил балладу намеренно (напомним, что Булгарин поляк и мог быть обвинен в полонофильстве). Тот же, видимо, на самом деле не понял иносказательного смысла баллады, думал, что в ней отразились автобиографические мотивы автора – аристократки, пахнущие скандалом, которые привлекут светских читателей (399–400). Растопчину вызвали из-за границы в Петербург, велели поселиться в Москве. Булгарин оправдывался, что он старый солдат (вряд ли напоминал, что и французской армии – ПР), русский патриот, не полонофил. По легенде, Дубельт ему сказал: «Не полонофил ты, а простофиля». Булгарина вызвали и к Орлову. Он оправдывал свой недосмотр срочной работой, повторял: «Мы школьники. Мы школьники». Орлов взял его за ухо, подвел к печке, поставил на колени, а сам более 2 часов продолжал работать. Потом разрешил Булгарину встать с колен и произнес: «помни, школьникам бывает и другого рода наказание» (400). Царь же, которому передали оправдания Булгарина, будто бы сказал: «Если он не виноват, как поляк, то виноват, как дурак». У всех нашелся повод показать свое остроумие. К виновнику отнеслись снисходительно (всё же он был свой). На балладу Ростопчиной заказали стихотворное возражение Нестору Кукольнику. Тот написал «Ответ вассалов барону», где достается и барону, и жене, и автору («в чепчике поэт», глупая, безрассудная, даже сердиться на нее нельзя, только погрозить пальцем).
Вообще с Булгариным власти не церемонились. Бенкендорф его ценил, принимал всерьез, оказывал ему всяческое покровительство. Дубельт, человек умный и циничный, использовал Булгарина, но не скрывал презрения к нему. Когда тот что-то хвалил, Дубельт говорил: «не смей хвалить<…> в твоих похвалах правительство не нуждается». Когда же, перед подпиской, Булгарин проявлял малейшую либеральную выходку, Дубельт его пугал: «Ты, ты у меня! вольнодумничать вздумал? О чем ты там нахрюкал?.. Климат царской резиденции бранишь?! Смотри!..». Булгарин же относился к начальству с подобострастием. Письма к Дубельту он начинал словами: «отец и командир» (401). Следует помнить, что многие из рассказов о Булгарине, вероятно, миф. Одни и те же мотивы в них повторяются в разных вариантах (поставили, как школьника, в угол). Но даже если это мифология, она в целом отражает реальное отношение начальства к Булгарину. (Воспоминания Каратыгина о Бенкендорфе и Дубельте в «Историческом вестнике».1887 Х 168).
Следует отметить, что к Булгарину довольно недоброжелательно относилось цензурное ведомство, цензоры, на которых Булгарин писал доносы, министры просвещения Ливен и Уваров. Ему доставалось от цензуры почти так же, как другим. Он жаловался в III отделение, искал там защиты. Но Бенкендорф и Орлов были достаточно ленивы, чтобы разбираться в его жалобах, а Дубельт слишком занят и слишком презирал Булгарина (405). Так же относились к нему Ширинский-Шихматов (вряд ли забывший прежние его доносы) и Норов (испытывавший к Булгарину брезгливое чувство). Лемке приводит ряд примеров столкновения Булгарина с цензурой (405-9). Но большого вреда цензура нанести ему не могла: «Северная пчела» была слишком влиятельной, единственной ежедневной газетой, читаемой при дворе и за границей. А в журнальных делах поддержка III отделения была очень кстати. В 1830–1831 гг. она помогла Булгарину в борьбе с «Литературной газетой» (см. ниже).
Но вернемся к началу царствования Николая. Знаменательным предвестником дальнейшего его правления является история талантливого поэта А. И. Полежаева. Она произошла в самом начале царствования Николая, в 1826 г. В ней новый царь выступает как грозный цензор, свирепо карающий провинившегося, бесчеловечный и жестокий (позднее подобная ситуация возникнет в связи со стихотворением Лермонтова «Смерть поэта»). Полежаев (ему немного более 20 лет, родился 3августа 1804 г.) – студент московского университета написал в 1825 г. в духе непристойной традиции поэму «Сашка», иронически ориентированную на «Евгения Онегина» (Сашка тоже едет к дяде, упоминается имя Евгения Онегина). Поэма состоит из двух глав и описывает жизнь Сашки в Москве и Петербурге. Опубликована она была лишь в 1861 г., но широко распространялась в списках. Во многом поэма автобиографическая, хотя образы Сашки и повествователя отделены друг от друга. В конце поэмы повествователь обещает еще написать о Сашке, если узнает про него что-нибудь новое.
Поэма написана в духе подчеркнуто непристойной традиции. Такая традиция была широко распространена в русской и иностранной литературе, в поэзии. В русле ее писали свои произведения не только Барков, но иногда и Пушкин («Сказка про царя Никиту», «Тень Баркова», «Гаврилиада»). В определенные периоды кутежи студентов, их вызывающее поведение, употребление неприличных слов, создание непристойных произведений превращались в своего рода протест против мертвящей эпохи. Но традиция существовала и вне такого протеста. В духе ее написана и поэма Полежаева «Сашка». Ряд грубых и грязных сцен. Беспробудное пьянство, хулиганство, скандалы, драки, в том числе с полицейскими, походы в публичные дома, распутные девки, водка. Но не только в них дело. Все безобразия, изображаемые в поэме, с точки зрения автора, отражают глупость, дикость русских нравов, таких, которых в цивилизованных странах, в других краях не водится.
Противопоставление России таким странам ощущается довольно отчетливо. Поведение Сашки, студентов университета – отражение общего духа и порядков страны. А в 9-й строфе были строки, которые сочли прямым оскорблением власти и религии:
Конечно, многим не по вкусу
Такой безбожный сорванец.
Хотя не верит он Исусу,
Но право добрый молодец
В 1826 г. в III отделение поступил донос полковника И. Бибикова, где Московский университет назывался рассадником вольнодумства, «самых пагубных для юношества мыслей». В качестве примера приводились отрывки из поэмы «Сашка» Она привлекла внимание и московской полиции. Много списков ее ходило по городу. Царю доложили о поэме. Двор как раз находился в Москве, шла подготовка к коронации. Император вроде бы должен быть в связи с таким событием в благодушном настроении. Но Николай связал поэму с духом «вольнодумства и разврата» молодежи, вызвавшим 14 декабря. Вероятно, было и желание с самого начала продемонстрировать свою непреклонность и твердость: «Я положу предел этому разврату. Это все еще следы, последние остатки; я их искореню». Царь приказал доставить к нему Полежаева. В три часа ночи того разбудил сам ректор. Велел надеть мундир. Повел в университетское правление, где ждал попечитель округа. Полежаева отвезли к министру просвещения Шишкову, а тот – к царю. Царь держал тетрадь со стихами. Спросил, он ли их автор. Полежаев признал, что он. Царь велел ему читать стихи вслух. Потом спросил министра об его поведении. Шишков не имел понятия о нем, но сказал, что превосходное (все же человечен). Царь Полежаеву: «этот отзыв спас тебя, хочешь в военную службу?». Полежаев молчал, что Николаю вряд ли понравилось. Он повторил вопрос. Полежаев: «я должен повиноваться». Царь сказал, что для примера другим необходимо наказать Полежаева, но от того самого зависит его дальнейшая судьба. Разрешил ему писать на имя царя непосредственно (как оказалось позднее, это разрешение способствовало гибели поэта). Поцеловал его в лоб (иудин поцелуй). В шестом часу утра Полежаева доставили к Дибичу. Тот сказал, что тоже был в военной службе: «видите, дослужился, и вы, может, будете фельдмаршалом» (не удержался от насмешки). Полежаева забрилив солдаты. Через некоторое время он, помня о разрешении царя, отправляет ему письмо. Ответа нет. Второе письмо. Тот же результат. Считая, что письма не доходят, Полежаев бежал, чтобы лично подать прошение. В Москве вел себя неосторожно. Виделся с приятелями. Те в честь его устроили угощение. Арестован в Твери, как беглый солдат. Приговор военного суда: прогнать сквозь строй. Царь отменил телесное наказание (какая доброта!!), но не помиловал. За оскорбление фельдфебеля Полежаев провел год в тюрьме, в кандалах. Сослан на Кавказ. Отличился в ряде сражений, произведен в унтер-офицеры. Шли годы. Избавления не было. Опускается. Пьянство. Стихи «К сивухе». Чахотка. По его просьбе переведен в Карабинерский полк в Москве. Через 4 года, 16 января 1838 г., смерть в солдатской больнице. Всего в неволе провел более 10 лет. Труп его опустили в подвал. Потом едва нашли. Ногу объели крысы. В 1838 г. в Москве издан сборник его стихов «Арфа». Хотели поместить там его портрет в солдатской шинели.
Цензура не разрешила. Поместили портрет в офицерских эполетах (произведен в офицеры перед самой смертью; до этого его дважды представляли к офицерскому чину, царь не утвердил; после побега Полежаева, в конце решения о нем, Николай написал: «без выслуги»). Еще одна жертва в длинном списке загубленных писателей. Лермонтов в своей поэме «Сашка» говорит о нем, как о человеке со сходной судьбой:
… «Сашка» – старое названье!
Но «Сашка» тот печати не видал
И недозревший он угас в изгнаньи
О судьбе Полежаева, как о типичной для русского таланта участи, писал в посвященном ему стихотворении Добролюбов:
Но зачем же вы убиты,
Силы мощные души?
Или были вы сокрыты
Для бездействия в тиши?
(см. стат. Рябинина в «Рус. Архиве». 1881. т.1.См. Герцен «Былое и думы»).
Таким образом уже конец 20-х годов подтвердил основательность самых мрачных предчувствий. И все же только 1830-й год по настоящему открывает тот период, который называют николаевской эпохой. Герцен называл ее «моровой полосой». В конце 1830-х годов Россию посетил французский путешественник маркиз Астольф-де Кюстин. Свои впечатления о стране он описал в книге <<Николавская Россия>> (<
В 1830 году происходят два существенных события, определивших, помимо прочего, и цензурный климат в России: французская революция (Николай назвал ее «подлой») и восстание в Польше. Начинается мрачная полоса 1830-х гг. Июльская революция была воспринята в правительственных кругах, как некое предупреждение для России. Но в то же время власти считали, что порямой опасности она не представляет. Бенкендорф писал Николаю, что Россия сильно отличается от Франции, где, начиная с Людовика XIV, не Бурбоны шли во главе народа, а он их влек за собой; поэтому французские события не окажут влияния на русское общество: молодежь в какой-то степени еще интересуется происходящим в Европе, но основная масса ни до, ни после французской революции не знала и не знает, что делается за границей России. Она воображает, что в Европе нет истории. И даже если бы что-либо знала о европейской жизни, не могла бы ее понять. Так что опасности нет.
В значительной степени так оно и было. В 2-х номерах «Journal de St.-Petersbourg» о французских событиях напечатан вздор, сочиненный по приказу Николая в министерстве иностранных дел. «Северная пчела» повторила его. На этом освещение июльской революции в русской печати было закончено. Ничего другого опубликовать никому не разрешили. Никитенко в дневнике пишет: «Что у нас говорят о сих событиях? У нас боятся думать вслух, но, очевидно, про себя думают много».
Тем не менее, по мысли Бенкендорфа, события во Франции показывают, что не нужно торопиться с просвещением, так как народ не достиг по кругу понятий до уровня монархов, и если его просвещать, он посягнет тогда на ослабление монархической власти.
С событиями во Франции связано и запрещение «Литературной газеты». Она вообще вызывала раздражение Бенкендорфа. Как раз в 1830-м г. возникла ожесточенная полемика между «Литературной газетой» и Булгариным, в которой активное участие принимает и Пушкин (рад эпиграмм, заметок). Грубые нападки Булгарина на «Литературную газету», ее сотрудников, на Пушкина (они определялись, в значительной степени, соображениями журнальной конкуренции, но дело было не только в ней). В «Северной пчеле» утверждалось, что сердце у Пушкина «Как устрица, а голова – род побрякушки»; он «хвастается перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных». Не буду уже приводить общеизвестных слов о предке, купленном за бутылку рома. («Северная пчела».1830, N 30,35). В «Литературной газете» тоже не давали спуску «Северной пчеле» (сттьи о записках Самсона, о Видоке, о мизинце господина Булгарина и др.). Резкая статья Дельвига о «Дмитрии Самозванце» Булгарина (тот решил, что автор ее Пушкин). Когда царь осудил резкие нападки Булгарина на Пушкина, Бенкендорф послал императору эту статью (дескать, обе стороны стоят друг друга, одинаково ругайтся). Царь не поддержал его. Он ответил Бенкендорфу, что ознакомился с присланной критикой на «Самозванца» и должен признаться, что, прочитав только два тома произведения Булгарина, начав читать третий, про себя думает так же, как и автор присланной Бенкендорфом статьи, которая кажется ему справедливой; история, лежащая в основе «Самозванца», сама по себе более чем омерзительна, не стоит украшать ее отвратительными легендами и ненужными для интереса главных событий подробностями; в критике же Булгариным «Онегина“ мало смысла, а лишь отдельные факты (499). Тем не менее император, защищая “Онегина», далеко не во всем на стороне Пушкина: «хотя я совсем не извиняю автора, который сделал бы гораздо лучше, если бы не предавался исключительно этому весьма забавному роду литературы, но гораздо менее благородному, чем „Полтава“. Впрочем, если критика эта будет продолжаться, то я, ради взаимности, буду запрещать ее везде» (499–500). Бенкендорф покровительствовал Булгарину, да и направление «Литературной газеты», имена ее издателей не вызывают симпатии III отделения, обращают на себя неблагосклонное внимание. Цензура тоже ей не благоволит. Политический отдел газете не разрешен. Редакция вынуждена ограничиваться кругом литературно-критических вопросов. Особенно неуместной сочли статью, приписываемую Пушкину, «Новые выходки противу так называемой литературной нашей аристократии», с ее концовкой: не аристократы «приуготовили крики: Аристократов к фонарю– и ничуть не забавные куплеты с припевом: Повесим их, повесим. Avis au lecteur» (Передупреждение читателю – фр.). Бенкендорф указал на заметку Ливену. Тот ограничился сообщением в III отделение объяснений Дельвига и цензора Щеглова (389). Бенкендорф и на этот раз уступил, (тем более, что царь его не поддержал), но «Литературная газета» была вскоре стерта с лица земли. В конце октября 1830 г. в ней помещено четверостишие французского поэта К. Делавиня на памятник, который предполагалось поставить в Париже жертвам 27–29 июля (июльской революции): «Франция, скажи мне их имена; я не вижу их на этом печальном памятнике; они так быстро победили, что ты была свободна прежде, чем успела их узнать». Текст напечатан по-французски, без перевода, но он обратил на себя внимание III отделения. Бенкендорф попросил нового министра просвещения кн. Ливена сообщить, кто прислал эти стихи, помещенные «ни с какой стати» в «Литературной газете», содержание которых «мягко сказать, неприлично и может служить поводом к неблаговидным толкам и суждениям». Здесь же спрашивалось об имени цензора, пропустившего стихи. Дельвиг, редактор «Литературной газеты», ответил, что стихи присланы от неизвестного лица и напечатаны как литературное произведение, имеющее достоинство новости, без всякого применения к обстоятельствам. Пропустивший стихи цензор Семенов заявил, что не нашел в них ничего, противного законам о цензуре, что смерть людей, о которых идет в них речь, связана с возникновением нового французского правительства, признанного Россией; он никак не думал, что стихи могут применяться к России, которая блаженствует под скипетром мудрого монарха и не похожа на Францию (умничать вздумал! – ПР). Ливен передал ответы Бенкендорфу. Тот не удовлетворился ими, признал объяснение Дельвига «не только недостаточным, но даже непростительным для человека, коему сделано доверие издавать журнал». После личной встрече с Дельвигом Бенкендорф писал Ливену: «самонадеянный, несколько дерзкий образ его извинений меня еще более убедил в сем моем заключении». Ливен предложил запретить «Литературную газету». Бенкендорф охотно согласился с ним. Доклад об этом подан царю. Его резолюция: строгий выговор цензору Семенову; Дельвигу запретить издание газеты. Всё же ее возобновление было разрешено при условии замены редактора-издателя (Дельвига Сомовым, по выбору Дельвига). Сомов продолжал выпускать газету до начала 1831 г., до смерти Дельвига. Тот умер 14 января 1831 г., видимо от испытанного потрясения. Говорили, что Бенкендорф кричал на него, сразу стал называть на «ты», угрожал, что он трех друзей (Дельвига, Пушкина, Вяземского) не теперь, так вскоре упрячет в Сибирь. Ходили слухи, что Дельвига высекли. Пушкин писал Плетневу о смерти Дельвига: «Ужасное известие получил я в воскресение. На другой день оно подтвердилось <…> никто на свете не был мне ближе Дельвига». «Бедный Дельвиг! <…> Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. Мы все поможем ему нашими воспоминаниями <…>. Напишем же втроем жизнь нашего друга, жизнь, богатую не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами <…>. Что за мысль пришла Гнедичу посылать свои стихи в „Северную пчелу“? <…>. И что есть общего между поэтом Дельвигом и – – – полицейским Фаддеем?». В истории Дельвига сказалось и недоброжелательность Бенкендорфа к Пушкину, активному участнику издания «Литературной газеты». Вероятно, и имя Булгарина в письме о смерти Дельвига употреблено не случайно. Не исключено, что именно он обратил внимание Бенкендорефа на стихи Делавиня. В1831 г. в дневнике Никитенко с глубоким сочувствием упоминает о Дельвиге и о том, что в публике обвиняют в его смерти Бенкендорфа (97,99).
Прекращение «Литературной газеты» произвело такое впечатление, что через два года, в 1832 г., Главное Управление цензуры запретило печатать в «Северном Меркурии» статью «Обелиск», где речь шла о каком-то памятнике: может быть, сочинитель разумеет какой-нибудь обелиск во Франции в память последних переворотов (как пример, упоминались строки Делавиня) (480–481).
В какой-то степени с французскими событиями связано и закрытие журнала «Европеец» (его запретили после второго номера, в 1832 г.). Само название его в обстановке начала 1830-х гг. звучало подозрительно. Слова: Франция, Запад, Европа, если они употреблялись не в обличительном контексте, воспринимались как свидетельство неблагонамеренности, а тут журнал «Европеец». Внимание III отделения к будущим славянофилам было привлечено еще с 1827 г., с перехвата письма А. И. Кошелева и В. М. Титова И. В. Киреевскому, показавшегося подозрительным. Запрос III отделения обо всех троих. За всеми установлено наблюдение. Затем перехвачено письмо Киреевского Титову, в котором усмотрели «нечто таинственное». Тогда дело ничем не закончилось, но подозрения остались.
В конце 1831 г. И. Киреевский получает разрешение на издание с 1832 г. ежемесячного журнала «Европеец». На участие в нем согласились чуть ли не все видные литераторы. В письме Н. М. Языкову от 18 ноября 1831 г. Пушкин приветствовал создание «Европейца» и обещал активно в нем сотрудничать: «Поздравляю всю братию с рождением ''Европейца''. Готов с моей стороны служить вам чем угодно, прозой и стихами, по совести и против совести» (389). О первых номерах «Европейца» Пушкин писал И. Киреевскому 4 февраля 1832 г.: «Дай Бог многие лета Вашему журналу! если гадать по двум первым №, то ''Европеец'' будет долголетен. До сих пор наши журналы были сухи и ничтожны или дельны, да сухи; кажется, ''Европеец'' первый соединит дельность с заманчивостью!». Затем Пушкин дает ряд советов Киреевскому по выпуску журнала (404).
Причиной запрещения «Европейца» послужила программная статья Киреевского «XIX век». Её автор утверждал, что Россия, отрешенная от общего хода всемирно исторического развития, должна усвоить нынешнее европейское романтическое религиозное настроение, что является важным, непременным условием российского всемирно– исторического будущего (идея, во многом близкая Чаадаеву). Киреевский в целом приветствовал европейский путь развития, но был далек от всякого сочувствия революции, современным европейским событиям. Это смогли бы уловить те, кто прочитал всю статью, её окончание в 3-й книжке журнала. Но эта книжка, уже готовая, задержана в типографии, прочесть ее было невозможно. В дело вмешался царь. Возможно, «Европеец» попал во дворец через Жуковского – родственника Киреевского. Возможно и через Пушкина или А. О. Россет-Смирнову. Угадать, что журнал вызовет гнев царя было трудно. Ходили слухи и о доносе. 14 февраля 1832 г. Пушкин писал И. И. Дмитриеву: «журнал ''Европеец'' запрещен вследствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем!» (406). Пушкин предполагал, что донос подал Булгарин. Позднее поэт узнал о прямом вмешательстве царя; «донос <…> ударил не из булгаринской навозной кучи, а из тучи», – сообщал Пушкин Киреевскому 11 июля 1832 г. (412). Но доноса, скорее всего Булгарина, это не исключает. Не случайно Пушкин и здесь повторяет слово «донос». Поэтому и интересно, как попал журнал в руки царя. Выше, в связи с запрещением «Литературной газеты», уже шла речь о том, как относился Булгарин к новым изданиям, возможным конкурентам. К Киреевскому же он должен был испытывать особенную неприязнь: тот недавно в альманахе «Денница» резко отрицательно отозвался об его романе «Иван Выжигин» (117).
По словам Ливена, царь возмутился, прочтя статью «XIX век», нашел в ней рассуждения о высшей политике, хотя автор утверждал, что статья о литературе. Под словом просвещение, считал Николай, автор разумеет свободу,под словом деятельный разум – революцию, искусно отысканная серединане что иное как конституция.По мнению царя, несмотря на наивный вид, статья написана в духе весьма неблагонамеренном; ее не следовало разрешать, тем более в журнале литературном, где политика вообще запрещена. Император уловил в «XIX веке» прежде всего то, что автор говорит об ошибочности пути России и о преимуществах Запада. Этого оказалось вполне достаточно, как и в более серьезном случае с Чаадаевым.
Впрочем, возможно, что гроза разразилась не столько из-за «XIX века», сколько из-за статьи «Горе от ума на московском театре», напечатанной в том же номере «Европейца». Она была понятней церберам III отделения. В конце же ее шла речь о том, что любовь к иностранному нельзя смешивать с пристрастием к иностранцам: первая – полезна, второе – вредно. Упоминалось и о том, что в России мало подлинно просвещенных иноземцев. А недостаток нашего просвещения заставляет смешивать иностранное с иностранцами, не уметь отделить понятие об учености от круглых очков и неловких движений. Это была несомненная дерзость, метившая в весьма высокие сферы (обилие сановников-иностранцев, на самых высоких постах). На эту статью царь тоже обратил внимание. По его мнению, статья «Горе от ума» является «самой неприличной и непристойной выходкой на счет находящихся в России иностранцев»; пропустив её, цензура еще более виновата. В феврале 1832 г. Бенкендорф приказывает собрать о Киреевском сведения для доклада царю. Видимо, была идея объявить его сумасшедшим, съездившим в Европу и набравшимся там буйного духа. И в этом плане он как бы предшественник Чаадаева.
Итак, «Европеец» решено было закрыть. Бенкендорф сообщил Ливену, что царь поручил ему наложить взыскание на цензора и повелел запретить издание «Европейца», так как Киреевский «обнаружил себя человеком неблагомысленным и неблагонадежным». Здесь же говорилось о том, что новые журналы следует издавать впредь только по высочайшему разрешению, с подробным изложением предметов, которые входят в состав журнала и сведений об издателях. Таким образом, частная история с «Европейцем» приобретала общий смысл, определяя новый статус журналистики.
У многих запрет «Европейца» вызвал негодование. Выше уже шла речь о возмущении Пушкина. Он писал Киреевскому, что запрещение «Европейца» «сделало здесь большое впечатление; все были на Вашей стороне <…> Жуковский заступился за Вас с горячим прямодушием; Вяземский писал к Бенкендорфу смелое, умное и убедительное письмо» (412). Жуковский активно пытается вступиться за Киреевского. Он говорил царю, что ручается за него. «А за тебя кто поручится?» —ответил Николай. По сути произошла ссора с царем. Жуковский от горя заболел (или сказался больным). Императрица выступила в роли посредницы. «Ну, пора мириться», – сказал при встрече царь и обнял Жуковского.
Помирились. Но этим дело не закончилось. Жуковский продолжает настаивать, что «Европеец» запрещен несправедливо. Он пишет письма императору и Бенкендорфу. В первом он продолжает защищать Киреевского, но затрагивает и важные общие вопросы: не имея возможности указать на поступки Киреевского, его обвиняют в тайных намерениях.Второе письмо, еще более резкое, адресовано Бенкендорфу. И в нем Жуковский защищает Киреевского, ссылаясь на родство (как родственник, знаю его прекрасные свойства). Но и здесь, как и в письме Николаю, Жуковкий затрагивает общие вопросы: у Киреевского даже не спросили объяснений; «Европеец» уже не существует, но нужно «по крайней мере» защитить честь его редактора, так как он «оскорблен без всякого с его стороны проступка». По словам Жуковского, любая строка может быть истолкована самым гибельным образом, если вместо слов автора выдумывать другие, видеть у него дурные намерения, заставлять его говорить не то, что он думал, а то, что заставили его думать; нет молитвы, которую таким образом нельзя бы было превратить в богохульство; клеветать довольно легко и выгодно для клеветника; но почему слову клеветника: он злодейдолжно верить, а слову обвиненного: Я не злодей– не должно?
Итак, Жуковский решился на пафосную и смелую защиту, хотя и знал, что царь в этом деле на стороне Бенкендорфа. И речь здесь шла об общих положениях, а не только о конкретной истории с Киреевским. Письмо, между прочим, свидетельствует, что Жуковский догадывается из-за чего разгорелся скандал и довольно отчетливо намекает на то, кого имеет он в виду, говоря о клеветнике. Как и Пушкин, он подозревает, что без Булгарина дело не обошлось.
Не известно, ответил ли Бенкендорф на письмо Жуковского. Но он предложил Киреевскому дать объяснения. Тот отправляет особую записку, которую написал Чаадаев, хорошо знавший Бенкендорфа, частью по военной службе, частью по масонской ложе. Лемке приводит содержание записки. Там идет речь о связи статьи Киреевского не с политикой, а с идеями мыслящей Европы, с необходимостью дать себе отчет в нашем социальном положении, понять, что надо заимствовать у Европы, а что не надо. Из записки понятно, что истинное просвещение, за которое ратовал Киреевский, коренным образом меняло бы существующий уклад жизни. Высказывалось и желание освобождения крестьян. Оправдание получилось не слишком удачное. Несмотря на отдельные места записки, видимо, приятные Бенкендорфу (см. Лемке), она давала ему понять, насколько Киреевский не официален. За ним установлен надзор. В 1834 г., когда начал выходить «Московский наблюдатель», власти потребовали исключить из списка сотрудников имя Киреевского. С подозрением относились к нему, да и вообще к славянофилам, и в более позднее время, в начале 1852 г., в связи с изданием «Московского сборника». События 1830-го года, восстание в Польше вызвали волну, которая вынесла на пост министра просвещения С. С. Уварова. Рост патриотических, антипольских настроений, увеличение популярности царя, приверженность православию, противопоставленному польскому католицизму – всё это не только насаждалось сверху, но являлось результатом широко популярных общественных настроений (их разделяют Пушкин, Жуковский, Белинский; «Жизнь за царя» Глинки, «Рука всевышнего отечество спасла» Кукольника и др.). Теория «официальной народности» возникла не на пустом месте. В ней было, при всей её консервативности, официальности, какое-то стремление относительной ориентации на народ, во всяком случае – спекуляция на имени народа (народ становится знаменем). Теория создавалась по общественной потребности, не только по заказу властей. Она не высосана из пальца Уваровым. Но тот умело использовал эту потребность для своей карьеры.