Текст книги "Паралогии"
Автор книги: Марк Липовецкий
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 63 страниц)
Чем отличаются новеллы и сценки, включенные в «Случаи», от многих аналогичных текстов Хармса, написанных в то же время? Можно высказать два предположения. Во-первых, тексты, вошедшие в «Случаи», максимально абстрактны по своему хронотопу. Целый ряд «случаев» разворачивается в буквальной степени нигде,в пространстве чистого письма: таковы «Голубая тетрадь № 10», «Петров и Камаров», «История дерущихся», «Математик и Андрей Семенович», «Встреча», «Четыре иллюстрации того, как идея огорошивает человека, к ней не подготовленного», «Макаров и Петерсен», «Машкин убил Кошкина». Действие нескольких текстов происходит в пространстве подчеркнуто искусственном – на сцене, то есть в своего рода аналоге письма: таковы «Пушкин и Гоголь», «Неудачный спектакль», «Тюк!» (сценичность пространства маркирована элементами драматургического письма – указанием на героя, произносящего реплику, и театральными по своему характеру ремарками, в особенности последней: «Занавес медленно опускается»). В цикл включены несколько новелл, в которых пространство, так сказать, цитатно, – это пародийные стилизации «Исторический эпизод» (написанный в 1939 году, этот текст явно пародирует возобновленную в том же году оперу «Иван Сусанин» [309]309
27 февраля 1939 года на сцене Большого театра в Москве была впервые показана возобновленная постановка оперы М. И. Глинки «Жизнь за царя» – под названием «Иван Сусанин» и с новым, «идеологически выдержанным» либретто С. М. Городецкого (из которого исчезли, в частности, указания на то, зачем именно Сусанин заводит поляков в лес – чтобы не дать им пленить царя Михаила Романова) ( Абрамовский Г., Данько Л., Катонова С., Кенигсберг А. и др.111 опер. Справочник-путеводитель. СПб.: КультИнформПресс, 1998. С. 367).
[Закрыть]) и «Анегдоты из жизни Пушкина». Отметим, что только в этих двух новеллах возникают некие приметы времени – но появляются они исключительно благодаря стилизации, то есть также замкнуты в сфере языка. Остальные новеллы лишены каких бы то ни было знаков времени, хотя в них и встречаются более конкретные пространственные детали: как правило, это комната, кровать (или диван), магазин, улица, а на улице общественный сад (лес). Однако показательно, что эти детали редко соотнесены друг с другом или с другими пространственно-временными ориентирами. Иногда, напротив, встречаются демонстративно точные указания: в «Сонете» магазин – гастроном на углу Знаменской и Бассейной, Марков из новеллы «Сон дразнит человека» мчится в сторону Таврического сада, повествователь в «Вываливающихся старухах» отправляется на Мальцевский рынок. Но эти указания обычно возникают на фоне совершенно абстрактного хронотопа предыдущего действия и тем самым лишь подчеркивают его «нигдейность». Конечно, можно сказать, что такая абстрактность хронотопа присуща стилю Хармса вообще, однако у него без труда можно найти множество текстов, написанных в то же время, что и «Случаи», но их сюжет разворачивается либо в одном, достаточно подробно обустроенном, либо в нескольких взаимосвязанных хронотопах – это и «Воспоминания одного мудрого старика», и «Шапка», и «Связь», и «Случай с моей женой», и «Так началось событие в соседней квартире…», и, наконец, повесть «Старуха».
Абстрактность хронотопа соединена еще с одним принципом отбора, отличающим «Случаи» от синхронно написанных новелл: за двумя знаменательными исключениями, Хармс не включил в этот цикл ни одно из повествований от первого лица (таких, как «Рассказ одного мудрого старика», «Я поднял пыль…», «Меня называют капуцином», «Я решил растрепать одну компанию» и др.), которых он написал довольно много [310]310
А. Герасимова выделяет разные типы повествования от первого лица у зрелого Хармса: это «автор-персонаж, провокационно похожий на прочих персонажей-недочеловеков», «лирический герой» и я-«сочинитель», речь которого нередко стилизована под повествовательную манеру Гоголя ( Герасимова А.Даниил Хармс как сочинитель (Проблема чуда) // Новое литературное обозрение. 1995. № 16. С. 129.).
[Закрыть]. Первое исключение из этого правила составляет новелла «Сонет», начинающаяся так: «Удивительный случай случился со мной…» Однако очень скоро «проблема», с которой столкнулся «я», оказывается всеобщей, и уже в четвертом предложении «я» раз и навсегда заменяется на «мы». Непосредственно за ней следует второе исключение – новелла «Вываливающиеся старухи», заканчивающаяся словами: «Когда вывалилась шестая старуха, мненадоело смотреть на них, и япошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль» (курсив мой. – M.Л.). Большинство же «Случаев» написаны как абсолютно бесстрастное безличное повествование, допускающее вторжение авторского голоса либо в виде стилистически нейтральной идиоматики («Вот, собственно, и все»), либо в форме квазинаучного объективистского «мы» («Уж лучше мы о нем не будем больше говорить»). А восемь из тридцати «Случаев» написаны в форме мини-пьесы с минимальными ремарками, в которых авторский голос исключен в принципе, «по законам жанра».
Таким образом создается особый стилистический регистр всего цикла – эти новеллы нереференциальны, они предельно слабо соотнесены с «реальным» пространством-временем. Хронотопические элементы в большинстве случаев – это просто «фигуры речи», как, например, в заглавной новелле «Случаи»: «А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам». Все эти буфеты, пруды и дороги не создают никакого пространства – они принадлежат исключительно пространству языка. В то же время безличность повествования указывает и на невозможность прочтения этих новелл как самовыражений субъекта – у Хармса «самовыражаться» некому.В известной степени проза Хармса в целом представляет собой первый в русской литературе пример того, что Р. Барт называл «нулевой степенью письма»: «стиль, основанный на идее отсутствия, которое оборачивается едва ли не полным отсутствием самого стиля. Письмо в этом случае сводится к своего рода негативному модусу, где все социальные и мифологические черты языка уничтожаются, уступая место нейтральной и инертной форме; таким образом, мысль писателя продолжает сохранять всю свою ответственность, что не сопровождается, однако, дополнительным процессом социального вовлечения формы в Историю, не властную над этой формой» [311]311
Барт Р.Избранные работы. Семиотика. Поэтика/ Пер. с фр., сост., общ. ред. и вступ. ст. Г. К. Косикова. М.: Прогресс, 1989. С. 343.
[Закрыть].
«Случаи» Хармса стоят в оппозиции к тем двум типам метапрозы, что представлены «Египетской маркой» Мандельштама (письмо как реализация субъективности, вопреки исчезающей истории и культуре) и «Трудами и днями Свистонова» Вагинова (письмо как поглощение «реальности»): в «Случаях» вынесены за скобки и «мир», и «субъект», а единственным «предметом» цикла становится собственно язык, – точнее, письмо в его «нулевой степени», очищенной и от «истории», и от субъективности. Именно письмо выступает в качестве места встречи «я» и мира, представляя собой частный случай онтологического «препятствия», о котором Хармс рассуждает в трактате 1940 года [ «О существовании, о времени, о пространстве»]:
3. Существующий мир должен быть неоднородным и иметь части.
4. Всякие две части различны, потому что всегда одна часть будет эта, а другая та. <…>
6. Если существует это и то, то значит существует не то и не это, потому что, если бы не то и не этоне существовало, то этои тобыло бы едино, однородно и непрерывно, а следовательно, не существовало бы тоже. <…>
8. Назовем не то и не это«препятствием».
9. Итак: основу существования составляют три элемента: это, препятствиеи то<…>
13. Препятствие является тем творцом, который из «ничего» создает «нечто». <…>
22. Существование нашей Вселенной образуют три «ничто» или отдельно, сами по себе, три несуществующих «нечто»: пространство, время и еще нечто, что не является ни временем, ни пространством. <…>
48. То «нечто», что не является ни временем, ни пространством, есть «препятствие», образующее существование вселенной.
49. Это «нечто» образует препятствие между временем и пространством.
50. Поэтому это «нечто» лежит в точке пересечения времени и пространства.
51. Это «нечто» находится во времени в точке «настоящее», а в пространстве – в точке «тут». <…>
53. Это «нечто», образуя препятствие и отрывая «тут» от «настоящего», создает некоторое существование, которое мы называем материей или энергией. <…>
58. Время, пространство и материя, пересекаясь друг с другом в определенных точках и являясь основными элементами существования Вселенной, образуют некоторый узел.
59. Назовем этот узел – Узлом Вселенной.
60. Говоря о себе: «я есмь», я помещаю себя в Узел Вселенной [312]312
Хармс Д. И.Полн. собр. соч.: В 5 т. / Сост. и ред. В. Н. Сажина. СПб.: Академический проект, 2001. Т. 4. С. 30–34. Подчеркивания (в файле – полужирный – прим. верст.) автора. – M.Л.
[Закрыть].
Эта концепция Хармса удивительно напоминает теорию деконструкции Деррида: то, что Хармс называет «препятствием» или «нечто», Деррида обозначает как «различАние» и считает важнейшим механизмом письма: различАние
…конституирует то, что называют присутствующим через само отношение к тому, что является не присутствующим: абсолютно не им, то есть не является даже прошлым или будущим как модифицированным присутствием. Быть самим собой присутствующее может лишь тогда, когда от того, что им не является, отделяет интервал; но этот интервал, который конституирует его в присутствующее… Данный динамически конструирующийся и разделяющийся интервал – это и есть то, что можно назвать опространствлением,становлением-пространством времени или становлением-временем пространства (промедлением) [313]313
Деррида Ж.Различение // Деррида Ж. Голос и феномен и другие работы по теории знака Гуссерля / Пер. с фр. С. Г. Калинина, Н. В. Суслова. СПб.: Алетейя, 1999. С. 184.
[Закрыть].
Хармсовское «нечто» или препятствие – точно так же, как и различАние, – находится на пересечении пространства и времени и в то же время – вне этих координат («препятствие между временем и пространством»), оно точно так же создает интервал, подвижный «зазор» между отсутствием, скрытым внутри присутствия, и присутствием, скрытым внутри отсутствия, тем самым порождая новые смыслы: «Препятствие является тем творцом, который из „ничего“ создает „нечто“». Правда, у Деррида нет и не может быть «Узла Вселенной» – но к вопросу о том, что оказывается у Хармса на месте этой категории, мы вернемся ниже.
Действительно, к письму вполне приложимы все характеристики «препятствия» (в другом месте Хармс называет его «чертой раздела»): оно творит,воплощает «это» и «то» – мир и субъективность, и в то же время оно не принадлежит всецело ни той, ни другой области, оно создает новое существование, новую «материю» – оно и есть « не то и не это». Письмо есть «нечто, что не является ни временем, ни пространством». С этой точки зрения понятен смысл абстрагирования пространственных и временных координат в «Случаях»: Хармс стремится создать «формулу» письма, максимально свободную от каких-либо конкретных ориентиров, – формулу «встречи» чистого пространства и чистого времени. Письмо всегда разворачивается в «настоящем» и «тут» – тем и отличаясь от произведения (уже завершенного) и замысла (еще не реализованного). Именно письмо располагается в «Узле Вселенной», образуя центрхармсовской картины мира.
Однако если этот трактат завершается гордым «я есмь» – чистым перформансом письма (вне письма это высказывание тавтологично), помещающим субъекта в «Узел Вселенной», то «Случаи», на наш взгляд, приводят к несколько иным результатам. Так, И. Кукулин считает, что в этом цикле происходит «изживание мифологий письма различных уровней» [314]314
Кукулин И.Рождение постмодернистского героя по дороге… С. 74.
[Закрыть], а М. Ямпольский, как уже упоминалось, видит итог цикла в том, что «„исчезновение действительности“ ведет к постепенному исчезновению наблюдающего за ней» (с. 379). Расхождение между трактатом и «Случаями» не случайно: философское сочинение не только неизбежно беднее художественного текста, но и значительно более «подконтрольно» – им управляет более или менее формализованная логика, а логика развертывания художественного текста складывается из сложного взаимодействия различных дискурсов и лишь отчасти контролируется автором.
Если принять гипотезу о письме как о главном «предмете» «Случаев», то каждый из «случаев» в отдельности и весь цикл в целом будут представлять собой аллегорию письма.Не только потому, что само письмо в «Случаях» (в отличие, например, от «Старухи») никак не тематизировано – отношение между «видимым» и «невидимым» здесь, как и в аллегории, достаточно произвольно. Аллегорические ассоциации возбуждаются и тем, что «Случаи» явно напоминают и о цикле короткой прозы Федора Сологуба «Сказочки» (1905–1906) [315]315
См.: Борковская Н. В.«Сказочки» Ф. Сологуба и «Случаи» Д. Хармса // http://xarms.lipetsk.ru/texts/barl.html.
[Закрыть], а заглавный текст цикла Хармса даже снабжен «морализаторской» концовкой: «Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу».
Аллегорична по своей природе и «цисфинитная логика», которую, как убедительно доказывает Ж.-Ф. Жаккар, Хармс наряду с другими «чинарями» разрабатывал с конца 1920-х годов: «Единственным средством изображения мира в его полноте и бесконечности является ноль (тот самый ноль, что лежит в основе супрематизма)» [316]316
Жаккар Ж.-Ф.Возвышенное в творчестве Хармса // Хармсиздат представляет: Сборник материалов (Исследования. Эссе. Воспоминания. Каталог выставки. Библиография). СПб., 1995. С. 9.
[Закрыть]. В этой логике есть постоянное означаемое – ноль негативной трансценденции, – по отношению к которому все явления сознания и бытия выступают в качестве означающих или своего рода аллегорических отсылок. Но после творческого кризиса, который Жаккар относит к 1927 году, а Я. Друскин – к 1933-му [317]317
«1933 годом определяется кризис в жизнитворчестве Хармса, начало которого относится, по-видимому, к 1931–32 годам: он понял, что он не чудотворец и не может творить чудеса, и когда он понял это, он и сотворил чудо… Это победа в поражении, избыток в недостатке… Крушение Вавилонской башни увековечило ее» ( Друскин Я.Хармс //Хармсиздат представляет: Сборник материалов. С. 48).
[Закрыть](заметим, что именно в 1933 году были написаны самые ранние из «Случаев»), Хармс, как полагает Жаккар, «дошел до конца системы, выработанной им в двадцатые годы, но по дороге ценности посылок были опрокинуты, и ожидаемый амбициозный результат превратился в метафизический хаос, отражением которого станет в конечном счете его творчество» [318]318
Жаккар Ж.-Ф.Даниил Хармс и конец русского авангарда. С. 250.
[Закрыть]. Так ноль как универсальное означаемое [319]319
«Учение о бесконечном будет учением о ноле», – пишет Хармс в трактате 1930 года «Нуль и ноль» ( Хармс Д.О явлениях и существованиях / Сост. Д. Токарев. СПб.: Азбука-Классика, 2000. С. 304), противопоставляя «бесконечному» нолю – «нуль» как знак отсутствия. Однако в свете диалектики, разыгранной в более позднем тексте «[О существовании, о времени, о пространстве]», это противопоставление кажется ироническим: ведь бесконечность («ноль») оборачивается отсутствием («нулем»), а отсутствие порождает бесконечность смыслов («из „ничего“ создает „нечто“» – в пределе: всё).
[Закрыть]оборачивается в творчестве Хармса «нулем смерти»: «Ужас (уже совсем не delightful) заключается в том, что вечность (отсутствие длительности) находит свое проявление лишь в смерти» [320]320
Жаккар Ж.-Ф.Возвышенное в творчестве Хармса. С. 14.
[Закрыть].
Однако если традиционная аллегория всегда предполагает достаточно жесткие отношения между означающим и означаемым (одно «подставляется» вместо другого), то у Хармса аллегория окрашена в тона апории: «Текст балансирует между двумя, а иногда несколькими полюсами, не отождествляя себя окончательно ни с одним из них» [321]321
Кобринский Л.Поэтика ОБЭРИУ в контексте русского литературного авангарда: В 2 т. М., 2000. Т. 2. С. 70.
[Закрыть]. Ближе всего к хармсовским аллегориям письма оказывается модель барочной аллегории в описании Вальтера Беньямина. Беньяминовская аллегория осуществляет взрывную апорию исключительно через столкновение«означаемого» и «означающего», видимого и невидимого. Отсутствие в аллегории референтной связи между «означаемым» и «означающим» выдвигает на первый план фрагментарность.«Образ в сфере аллегорической интуиции – фрагмент, руина… В царстве мысли аллегория то же, что в царстве вещей – руины. Отсюда и барочный культ руин… То, что сейчас лежит в руинах – многозначительные фрагменты, останки вообще, – есть наилучший материал для барочного творения» [322]322
Беньямин В.Происхождение немецкой барочной драмы / Пер. С. Ромашко. М.: Аграф, 2002. С. 183, 185.
[Закрыть]. Но фрагментарность составляет важнейший принцип и зрелого творчества Хармса. Как отмечает Жаккар, «реальность представляется ему под узким углом: он видит лишь изолированные части мира, будь то следствия без причин или причины без следствий» [323]323
Жаккар Ж.-Ф.Даниил Хармс и конец русского авангарда. С. 247.
[Закрыть]. С беньяминовским пониманием фрагмента соотносим и «случай» как жанр Хармса. Как замечает М. Б. Ямпольский, «короткие тексты Хармса сами по себе даются как законченные „атомы“. Его „обломки“ не являются руинами, отсылающими к некой высшей целостности, они самодостаточны» (с. 10).
В мире, где руина (или аллегория) заменила трансценденцию, где знак не отсылает к величественному целому, а «изначально замышляется как руина, как обломок», хранящий «образ красоты последнего дня» [324]324
Беньямин В.Указ. соч. С. 251.
[Закрыть], все происходит здесь и теперь.На этом мироощущении основано барочное уподобление мира – театру. Вот почему аллегория представляет собой «профанное признание текущего момента», а значит, обращена именно к тому, что Хармс локализует в моменте «настоящего» и в точке «тут» и определяет как «препятствие» или «черту раздела». Именно этим категориям эстетики Хармса соответствуют в теории аллегории Беньямина смерть, разрушение, неизбежность катастрофы: «Когда вместе с драмой на сцену выходит история, она делает это как письмо. Слово „история“ начертано письменными знаками бренности. Аллегорическая физиономия природо-истории… действительно переживается как руина… И запечатленная таким образом история оборачивается процессом не вечной жизни, а скорее неудержимого распада» [325]325
Там же. С. 185.
[Закрыть].
По логике Беньямина, смерть, расположившаяся в самом ядре барочного аллегорического мышления, поражает и субъекта, и язык как таковой. Аллегория как способ означения радикальной невозможности трансценденции в то же время предполагает глубочайшую самокритику субъекта и языка. Язык превращается в произвольную манипуляцию смыслами, замещающими отсутствие и потому ничемне мотивированными – что, в свою очередь, подрывает веру в значимость как таковую. Вместе с тем и барочный поэт-аллегорист, манипулятор смыслами и означающими, сам не может не оказаться тем же, что и любой произвольно взятый объект его творчества, – аллегорией отсутствия, тщеты (барочное «Vanity») и мнимости. «Абсолютное знание барочного поэта, в сущности, есть знание ни о чем —у него нет камертона, нет основания, поскольку его объекты, в ничтожестве своем уподобляемые праху, в то же время завораживают его простотой своего (не)бытия, превращаясь в таинственные аллегорические указки… Субъективность, вынужденная иметь дело с „не-бытием того, что она репрезентирует“, сама в конечном счете опустошается и аннулируется» [326]326
Weber Samuel.Genealogy of Modernity: History, Myth, and Allegory in Benjamin’s Origin of the German Mourning Drama //Modern Literature Notes. 1991. April. Vol. 106. № 3. P. 498–499.
[Закрыть].
Отталкиваясь от этих теоретических конструкций – разумеется, не идентичных, а скорее параллельных художественной философии Хармса, – можно высказать следующую гипотезу о культурно-историческом смысле «Случаев». Исходя из трактата «[О времени, о пространстве, о существовании]», можно предположить, что у Хармса письмо выступает как частный случай неопределимого «нечто» – «препятствия», «черты раздела», «узла Вселенной» – и, следовательно, аллегории письма будут не обычными аллегориями неких абстрактных понятий, а замещениемчего-то, в принципе не поддающегося осмыслению. Возможно, абсурдистские новеллы и пьески, выступая как аллегории письма, осуществляют наиболее радикальную деконструкцию самого процесса письма как «узла Вселенной», или, иначе говоря, модернистской философии творчества? Само письмо при таком взгляде становится, в свою очередь, аллегорией хаоса, смерти субъекта и исторической катастрофы – тем самым стирая самое себя и взрывая представление о значимом центре картины мира.
Сонет из четырех «строф»Взгляд на весь цикл как на аллегорию письма заявлен уже в первой новелле цикла – «Голубая тетрадь № 10». Открывая цикл, она играет роль зачина, устанавливающего особого рода «конвенцию», во-первых, художественную, во-вторых, философскую – при том, что обе эти конвенции тесно связаны друг с другом. Художественная конвенция состоит в ориентации на последовательное саморазрушение художественного высказывания, в то же время словно бы выворачивающее наизнанку обыкновенно скрытый механизм художественного моделирования мира. Единственное позитивное сообщение новеллы – «Жил-был рыжий человек, у которого не было глаз и ушей…» – далее деконструируется до такой степени, что текст завершается демонстративным отказом от повествования: «Ничего не было! Так что непонятно, о ком идет речь. Уж лучше мы о нем не будем говорить». Рыжий человек, у которого не было глаз и ушей, волос, рта, носа, рук и ног, спины и хребта, живота и внутренностей, – это, в сущности, остраненное описание не только каждого из персонажей «Случаев», индивидуальность которых исчерпывается их номинацией – фамилиями, именами, формальными указаниями на профессиональную принадлежность, – но и любого художественного образа, любого литературного объекта, которого нет: его нельзя потрогать, и в то же время он снабжен квази-историей, «жил-был». Таким «объектом» литературы является не только герой, но и автор, явленный в тексте как совокупность речевых фигур. Иными словами, литература в результате такой деконструкции оборачивается апофеозом несуществования, а само письмо служит единственной цели – обнажить пустоту, стоящую за своим собственным «продуктом», а более конкретно – за субъектом, то есть, иначе говоря, подорвать собственную онтологию.
Несомненно и программное значение заглавной новеллы «Случаи» (№ 2). Однако, полагаем, ее необходимо рассматривать вместе с двумя следующими текстами – «Вываливающиеся старухи» (№ 3) и «Сонет» (№ 4). Обе эти миниатюры, как отмечалось выше, выпадают из безличного нарратива «Случаев» и помещены почти в самом начале цикла. Кроме того, они следуют одна за другой, хотя и были написаны не одновременно: «Вываливающиеся старухи» – в 1936–1937 годах, а «Сонет» – в 1935-м. По-видимому, Хармс сознательно подчеркивал отличие этих новелл от всего цикла, тем самым указывая на их ключевую роль (наряду с первыми двумя текстами). Что же общего между «Случаями», «Вываливающимися старухами» и «Сонетом»?
Все три новеллы обозначают хармсовскую «триаду существования»: то, этои нечто,причем последняя «позиция» однозначно отдана повествователю-наблюдателю. Так, «Случаи» обычно истолковываются как текст о «мире индетерминизма», в котором единственным логичным следствием жизни является смерть [327]327
Жаккар Ж.-Ф.Даниил Хармс и конец русского авангарда. С. 250.
[Закрыть], или же как манифестация хармсовского понимания случайности, сочетающей в себе уникальность с серийной повторяемостью (модель хаоса), – «смерть как раз и оказывается таким случаем – закономерным и уникальным одновременно» [328]328
Ямпольский М.Указ. соч. С. 36.
[Закрыть]. И действительно, к смерти, безумию и прочим несчастьям в этой миниатюре ведет в принципе любоедействие – от «объелся горохом» до «перестал причесываться» и «получил телеграфом четыреста рублей». Смерть, деградация и другие манифестации хаоса выступают как конечный итог, к которому необходимо устремлено это– любые акты жизни. Однако тем сильнее звучит «пуант» текста – его финальная фраза: «Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу». Это голос автора-повествователя, и явное превосходство, звучащее в нем, свидетельствует о неуязвимости носителя этого голоса для того универсального принципа разрушения, который только что был представлен в сюжете. Точка письма, из которой «звучит голос» автора-повествователя, оказывается вненаходимойпо отношению к жизни и смерти – точкой «нечто», которая и защищает повествователя от хаоса, придавая его голосу уверенность пародийного псевдооптимистического здравого смысла.
Точно по такой же модели построена и следующая новелла «Вываливающиеся старухи». Старухи «серийно» выпадают из окон от «чрезмерного любопытства» – то есть от избытка витальности. Любопытство же их вызвано, как полагает Ямпольский, смертью. То есть здесь опять возникает жесткая зависимость между витальностью («это») и деструкцией («то»). Но повествователь, чей голос опять-таки звучит только в финальной фразе, хоть и любопытен не меньше старух, вновь демонстрирует бодрость и превосходство, внятно свидетельствующие о его неподвластности универсализму хаоса («нечто»): «Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль».
В «Сонете» эта же модель усложняется и одновременно подрывается. Условно структуру этого текста можно представить как две симметричные «триады», отличающиеся друг от друга только третьей вершиной («нечто», «препятствие»). Оппозиция «это» – «то» представлена здесь через отталкивание сознания от идеи порядка, метонимически представленного числовой последовательностью. Характерно, что «я» повествователя здесь лишено прежней неуязвимости – «я» первым позабыл, «что идет раньше, 7 или 8», а дальше «я» перерастает в «мы», вбирающее в себя соседей и даже кассиршу (в прозе Хармса она выступает как существо, безусловно мистическое в силу своей причастности идее порядка, – ср. не включенный в «Случаи» рассказ «Кассирша» [ «Нашла Маша гриб…»], 1936), дающую псевдоответ на вопрос о том, какова же правильная последовательность чисел. Как и в «Случаях» и «Старухах», «это» проваливаетсяв «то»: сознание не только не находит искомого порядка, но и становится прямой манифестацией его исчезновения, утрачивая при этом и собственную индивидуальность («я» не восстанавливается из «мы»). Что же противостоит этой «оси хаоса»?
С одной стороны, на метауровне ей противостоит порядок формы(чисто модернистское решение). Как показал А. А. Добрицын, «этот крохотный рассказ насчитывает 14 предложений – столько же, сколько строк в сонете, причем эти предложения объединяются в два „катрена“ и три „терцета“: тематическая композиция „Сонета“ в точности соответствует классической сонетной схеме (тезис – его развитие – антитезис – синтез). Кроме того, в первом предложении сонета в точности 14 слов, а всего слов в этом произведении – 196, то есть 14 в квадрате» [329]329
Добрицын А. А.Сонет в прозе: Случай Хармса // Philologica. 1997. № 4 (Цит. по: http://xarnis.lipetsk.ru/texts/dobrl.html).
[Закрыть]. Отмеченное исследователем противоречие – «произведение, персонажи которого страдают от затруднений при счете… само, судя по всему, было тщательно просчитано» – прямо выводит на уровень «вненаходимого» автора, способного преодолеть отсутствие порядка в мире невидимым, но строгим порядком письма.Сложная организация, опора на древнюю традицию «твердой» сонетной формы как авторитетной структуры гармонии между субъектом и мирозданием – все это придает позиции автора статус высокой литературности.
Однако, с другой стороны, в самом повествовании антитезой энтропии, не то вытекающей из мыслительной импотенции, не то ее порождающей, становится не высший порядок письма, а нечто совсем иное:
Мы спорили бы очень долго, но, по счастию, тут со скамейки свалился ребенок и сломал себе обе челюсти. Это отвлекло нас от нашего спора.
А потом мы разошлись по домам.
Парадоксальным образом порядок формы поддерживает своим авторитетом именно такое разрешение коллизии – ведь перед нами «синтез» сонета! Состояние вненаходимого «нечто», снимающего и преодолевающего «то» и «это», воплощено актом насилияили же синонимичного ему увечья.В структуре «Сонета» насилие симметрично тому, что мы назвали порядком письма – оно замещает его внутриповествования. Насилие и письмо в равной степени репрезентируют «препятствие», «нечто», – более того, насилие становится заместителемписьма. Сломанные челюсти с успехом замещают высокую литературность или, по крайней мере, способны привести к тому же разрешающему эффекту, что и сонетная форма! Однако если порядок письма предполагает возможность трансценденции хаоса, то сломанные челюсти ее полностью отрицают. Противоречивое единство насилия и авторитетной литературной традиции, встающей за формальным порядком текста, становится той взрывной апорией, тем дисгармоничным аккордом, который завершает эту семантическую конструкцию.
Первые четыре текста «Случаев» содержат в себе автометаописание логики всего цикла, также образуя своего рода «сонет». В первом из них, «Голубая тетрадь № 10», заявлен тезисоб исчезновении/нереальности субъекта как об основном атрибуте литературы. Во втором («Случаи») и третьем («Вываливающиеся старухи») развивается антитезис: субъект письма находится в точке «препятствия», на «черте раздела», в «узле Вселенной» и потому не подвержен действию законов разрушения и хаоса. Последняя же новелла «Сонет» представляет и тезис и антитезис вместе – через противоречие между сюжетом и формой текста, – но разрешает это противоречие совершенно новым элементом: жестом насилия, которое, в свою очередь, семантически и структурно уравнивается с письмом и подрывает авторитет высокой литературности.
Первые четыре текста не только задают общую логику всего цикла как аллегории письма, но и содержат в себе весь комплекс взаимопереплетающихся мотивов, которые разрабатываются в остальных 26 миниатюрах. Все эти мотивы так или иначе репрезентируют «нечто», «препятствие» или синонимичное им письмо– все они предполагают пересечение границы, метафизической или физической, все манифестируют трансгрессию и обещают трансценденцию: это мотивы насилия, сна( смерти, выхода за пределы)и, наконец, литературности, представленной многочисленными полупародийными стилизациями. А так как каждая новелла у Хармса, как правило, сконцентрирована на одном-двух из указанных мотивов, то логично будет выделить внутри цикла смысловые «серии», раскрывающие возможности каждой из этих аллегорий письма.