Текст книги "Паралогии"
Автор книги: Марк Липовецкий
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 63 страниц)
Н. Н. Шнейдман и Е. Добренко – слависты; они представляют сферу исследований, так или иначе связанную с русской культурой. Иной тип аргументации представлен в статье Марджори Перлофф, автора многочисленных работ о постмодернистской поэтике. Со славистикой область ее профессиональных интересов никак не связана; парадигма, в которой работает исследовательница, основана на новых течениях в литературной теории США. В статье с характерным заголовком «Русский постмодернизм: оксюморон?» она предлагает прочтение стихов Алексея Парщикова и Аркадия Драгомощенко, свободное от русских контекстов. По мнению исследовательницы, их поэтика скорее напоминает «французскую модернистскую поэзию – не столько даже поэзию дада или полноценного сюрреализма Андре Бретона или Роберта Десноса, сколько „грубую поэзию“ (poesie brute)Пьера Реверди, Рене Шара и других модернистских поэтов, достигших зрелости после Первой мировой войны. Поистине поэзия Парщикова, Драгомощенко и других поэтов „третьей волны“ кажется куда более сходной с интенсивной, суггестивной и таинственной лирикой Реверди, чем с разочарованным, прохладным, медийным американским постмодернизмом конца XX века» [56]56
Perloff Marjorie.Russian Postmodernism: An Oxymoron? // Postmodern Culture. Interdisciplinary Electronic Journal. 1993. Vol. 3. Issue 2. P. 7 (http://muse.jhu.edu/joumals/postmodern_culture/v003/3.2perloff.html).
[Закрыть]. К такому выводу она приходит, исходя из необычной эмоциональной интенсивностистихов русских поэтов – то есть именно из того качества, в отсутствии которого постмодернизм упрекают русские критики.
Зато обнаруживаются внятные сходства между «неприкаянностью» русского постмодернизма и постмодерными процессами в других культурах «догоняющей модернизации». Так, например, Цзяобин Янг (Xiaobin Yang), отвечая на знакомые нам возражения, касающиеся невозможности китайского постмодернизма в силу отличия китайского социоэкономического контекста от джеймисоновского «позднего капитализма», подчеркивает: «…постмодерн не следует определять исключительно как социоэкономическое состояние времен глобализации и коммерциализации, но скорее как культурную парадигму, изнутри подрывающуюкультурную же парадигму модерности, не будучи ограниченной материальной или экономической структурой цивилизации» [57]57
Xiaobin Yang.The Chinese Postmodern: Trauma and Irony in Chinese Avant-Garde Fiction. P. 243.
[Закрыть]. Поэтому критик видит в китайском постмодернизме модернизм и модерность, «ре-активированные как травматический след в памяти, как массивное психологическое бремя, которое должно быть перенесено <…> из прошлого в настоящее… Следовательно, китайский постмодернизм может быть определен как посткатастрофический, посттравматический, пост-революционный (после Культурной революции)…» [58]58
Ibid. P. 231.
[Закрыть].
Исследователи латиноамериканских версий постмодернизма говорят о переработке западных дискурсов модерности, воспринимаемых как колониальные метанарративы: именно на них в произведениях латиноамериканских писателей-постмодернистов оказываются направлены деконструкция, подрыв и сопротивление. Результатом этих операций в латиноамериканских культурах становится создание оригинальных, чаще всего гибридных дискурсов «латиноамериканской модерности», вбирающих в себя как модерные и постмодерные, так и антимодерные или домодерные элементы [59]59
См.: Colds Santiago.Postmodernity in Latin America: The Argenitine Paradigm. Durham and London: Duke University Press, 1994; Cancilini Nestor Garcia.Hybrid Cultures: Strategies for Entering and Leaving Modernity. London; Minneapolis: University of Minnesota Press, 1995.
[Закрыть]. Даже Ф. Джеймисон, чья концепция, как мы видели, многими воспринимается как своего рода «запретительный знак», не позволяющий постмодернистской культуре существовать вне условий «позднего капитализма», в своих работах 1990-х годов, наблюдая за процессами глобализации, включил в постмодернистскую парадигму феномены, которые (вслед за архитектурным критиком К. Фрэмптоном) он определяет как «критический регионализм». Сравнивая «критические регионализмы» с североамериканским постмодернизмом, Джеймисон отмечает: все эти течения объединяет друг с другом «систематический подрыв некоторых существенных черт высокого модернизма». «Критические регионалисты» «пытаются оттолкнуться от целой серии постмодернистских отрицаний модернизма, что позволяет в определенной степени определить „критический регионализм“ как одновременно антимодерный и антипостмодерный, как „отрицание отрицания“, которое далеко отстоит от исходной точки и от превращения критического регионализма в задержанную форму модернизма» [60]60
Jameson Fredric.The Seeds of Time. N.Y.: Columbia University Press, 1994. P. 190.
[Закрыть]. Как мы увидим ниже, эта характеристика достаточно точно подходит и к русскому постмодернизму.
Во всяком случае, русский постмодернизм не одинок в своей отчужденности от «родной» и «западной» парадигм одновременно: он разделяет свойства «критического регионализма» с другими постмодернизмами «третьего мира» и бывшего «второго». Русская традиция, кажется, отторгает отечественный вариант постмодернизм за его «западность», а западная не приемлет по причине либо осязаемой «русскости», либо «советскости», либо того и другого одновременно. В рамках тех культурных парадигм, к которым принадлежат носители этих и сходных точек зрения (а их, конечно, можно было бы проиллюстрировать б о льшим количеством примеров), их позиции вполне мотивированы и справедливы. Позволю себе высказать сомнение лишь в том, что объединяет эти суждения, – в обоснованности перехода от констатации несовпадений русского постмодернизма с теми или иными культурными моделями к выводу о неполноценности и несостоятельности самого феномена. Напротив, это несовпадение определяет специфику русского постмодернизма – во многом репрезентативную для специфики российского (советского и постсоветского) варианта модерности. Ведь если современная социальная наука склоняется к признанию многочисленных версий модерности («единичных модерностей», по выражению Ф. Джеймисона), которые только абстрактно могут быть сведены в некий универсальный инвариант, то аналогичный вывод может быть приложен и к специфическим версиям постмодернизма.
Обратимся к самым очевидным приметам, сближающим русский постмодернизм с западным каноном: подрыв формальной организации, превалирующая в постмодернистской поэтике иллюзия хаоса,спонтанная, а иногда кажется, что и бессмысленная игра дискурсов, символов, языков и обломков былых символических порядков.
Постмодернистская «бесформенность»
Практически все исследователи, пишущие о литературном постмодернизме, начиная с Ихаба Хассана и кончая авторами новой критической антологии «Международный постмодернизм», сходятся на том, что для поэтики этого направления характерны структурная неопределенностьили бесформенность.Так, Д. Фоккема, одним из первых сформулировавший такой взгляд на постмодернистскую поэтику, писал еще в 1984 году:
[Постмодернистский] автор, кажется, вовсе не озабочен статусом своего текста, тем, где и как этот текст начинается, как развивается, чем кончается, из каких лингвистических или других знаков состоит… Постмодернист стремится разрушить саму идею связности путем включения текстов, которые подчеркивают разорванность, вроде анкет или не относящихся к делу фрагментов… Многие постмодернистские тексты представляют собой коллекции относительно не связанных друг с другом фрагментов, которые бросают вызов литературным кодам, настраивающим читателя на ожидание связности и целостности [61]61
Fokkema D.Literary History, Modernism and Postmodernism. P. 43–44.
[Закрыть].
Этот тезис легко проиллюстрировать многими русскими текстами – от «Москвы – Петушков» Вен. Ерофеева (с графиками и рецептами коктейлей), «Пушкинского дома» Андрея Битова (с отрывками из сочинений персонажей, несколькими разными концовками и частыми авторскими оправданиями по поводу невозможности выстроить «нормальный» роман) или «Между собакой и волком» Саши Соколова (с характерными для этого романа неопределенностью субъектов речи, постоянными трансформациями персонажей, полупародийными и, кажется, не имеющими никакого отношения к сюжету вставными стихотворными текстами и т. п.), прозы Павла Улитина, из которой пока издана, видимо, только малая часть [62]62
См., например: Улитин П.Татарский Бог и симфулятор (дайджест) / Предисл. и публ. М. Н. Айзенберга // Московский наблюдатель. 1991. № 1; Он же.Разговор о рыбе. М.: ОГИ, 2002; Он же.Макаров чешет затылок. М.: Новое издательство, 2003; Он же. Путешествие без Надежды. М.: Новое издательство, 2006.
[Закрыть], – до принципиально бессвязных романов Евг. Попова «Душа патриота, или Различные послания к Ферфичкину», «Прекрасность жизни, или Роман с газетой», «Подлинная история „Зеленых музыкантов“» или развитием поэтики фрагмента в поэзии и прозе Льва Рубинштейна, «Альбоме для марок» Андрея Сергеева, «Бесконечном тупике» Дмитрия Галковского, «Конце цитаты» Михаила Безродного, книгах художника Гриши Брускина «Прошедшее время несовершенного вида», «Мысленно вами» и «Подробности письмом» (об этих и ряде других сходных текстов см. в гл. 8 и 14).
Показательно, что и в конце 1990-х годов, во многом пересмотрев свои прежние взгляды на постмодернизм, Фоккема не отказался от понимания неопределенности как ядра постмодернистской поэтики. В статье 1997 года «Семиотика литературного постмодернизма» ученый вводит следующие, конкретизирующие, характеристики постмодернистской «бесформенности»:
Их
(постмодернистов. – М.Л.)
стилистические предпочтения продиктованы отрицанием семантической и синтаксической стабильности, отрицанием даже гипотетической устойчивости. Безразличие к модернистским целям точности и аутентичности заставляет постмодернистов быть либо принципиально неточными [63]63
Показательны стилистические манеры А. Битова, Евг. Попова, Т. Кибирова, В. Нарбиковой, А. Левкина, И. Клеха, Ник. Байтова – с многочисленными оговорками, автопоправками, отступлениями и сюжетно немотивированными перескоками.
[Закрыть], либо чрезмерно точными [64]64
См., например: Пригов Д. А.Исчисления и установления: Стратификационные и конвертационные тексты. М.: НЛО, 2001; Коллективные действия: Поездки за город / Под ред. А. Монастырского. М.: Ad Marginem, 1998. Вписывается в эту тенденцию и гиперреалистическая детализация в прозе Ст. Львовского и Вадима Месяца (рассказы, роман «Лечение электричеством»).
[Закрыть], либо обращаться к фантастической фабуляции [65]65
Показательны все романы В. Шарова и В. Пелевина, «Палисандрия» Соколова, «Живите в Москве» Д. А. Пригова, «Кысь» Т. Толстой, «Рос и я» М. Берга, «Прайс» Л. Гиршовича, а также сочинения Д. Липскерова, Ю. Буйды, П. Крусанова и др.
[Закрыть], либо экспериментировать в направлении «литературы молчания» [66]66
Термин восходит к книге И. Хассана: Hassan Ihab. TheLiterature of Silence: Henry Miller and Samuel Becket. N.Y.: Knopf, 1967. В русском варианте для этого типа письма, сосредоточенного в основном на разрозненных и децентрализованных осколках телесного опыта, – характерны многие тексты А. Левкина и И. Клеха, В. Нарбиковой, Б. Кудрякова, Т. Щербины («Особняк»), Ю. Кокошко, покойного Руслана Марсовича, Ольги Зондберг, Ю. Лейдермана (см. книги его прозы: Имена электронов. СПб.: Новая луна, 1997; Олор. М.: Новое литературное обозрение, 2004).
[Закрыть]. В результате во многих постмодернистских текстах возникают сопряжения противоречащих друг другу приемов… «Лабиринт» и «путешествие без конечного пункта»… стали «шибболетом» постмодернистского социолекта… Если [традиционные] правила логических и нарративных сопряжений неприложимы, тогда все связи произвольны или по крайней мере нестабильны. Причинность замещается случайной последовательностью [67]67
См. последовательность эпизодов в «Школе для дураков», абсурдистскую логику топографических перемещений героев в романе Попова «Душа патриота», квазислучайный порядок «карточек» у Рубинштейна, комментариев в книге Д. Галковского или записей-фрагментов в книге М. Безродного, расположения книг в библиотеке Венедикта в «Кыси» Т. Толстой. Примечательны и философские миниатюры И.Ю. (Игоря Юганова): они сопровождаются цифрами, которые воспринимаются как номера фрагментов, но идут явно не по порядку; в действительности цифра перед каждым текстом означает количество содержащихся в этом тексте слов ( И.Ю.Бога почти нет. М., 2004). Кажется, первым в русской литературе подобный прием применил Андрей Николев (А. Егунов) в романе «По ту сторону Тулы» (Л.: Издательство Писателей в Ленинграде, 1931]; переиздано в кн.: Андрей Николев (Андрей Н. Егунов).Собрание произведений / Под ред. Г. Морева и В. Сомсикова. Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 35. Wien, 1993), где нумерация глав без объяснений идет вразнобой.
[Закрыть]. Произвольные соединения находят свое воплощение в математических манипуляциях текстом, как то: удвоение, преумножение [68]68
Расщепление персонажей в «Между собакой и волком» Соколова и «Жизни насекомых» Пелевина; многочисленные двойники-«Аполлинарьевичи» и их антагонисты в «Ожоге» Аксенова.
[Закрыть]… подстановки [69]69
Показательны, например, такие стихотворные центоны, как: «Могла бы Биче, словно Дант, творить, / Как желтый одуванчик у забора? / Я научила женщин говорить, / когда б вы знали, из какого сора?» (В. Павлова) или «И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле, / И Лермонтова глаз, привыкший к темноте…», а также стихотворения «Переделкино» или «Ночная прогулка» («Мы поедем с тобою на А и на Б…») А. Еременко. Крайним проявлением этого приема становятся тексты, подобные «Повести о том, как поссорились Александр Исаевич и Иван Денисович» В. Бахчаняна или сочинению Д. А. Пригова «Евгений Онегин».
[Закрыть]и перечисления [70]70
См. многочисленные перечисления у Вс. Некрасова, И. Холина, В. Сорокина («Очередь», «Норма», «Роман» и др.), Д. А. Пригова («Азбуки»), Т. Кибирова («Игорю Померанцеву. Летние размышления о судьбах изящной словесности»), Вагрича Бахчаняна. Сам этот прием, разумеется, оформляется значительно раньше – в 1930-е годы (см., например, детские тексты Хармса – такие, как «Сорок четыре веселых чижа», «Врун» и др., а также стихотворные циклы Г. Оболдуева – например, «Поэтическое обозренье» и «Мысли до ветру»).
[Закрыть]. Образцовыми становятся множественные концовки, как в «Женщине французского лейтенанта» Фаулза… [71]71
Стоит упомянуть также аналогичные псевдозавершения «Лолиты» В. Набокова, «Между собакой и волком» и «Палисандрии» Саши Соколова, «Ожога» В. Аксенова, «Бесконечного тупика» Д. Галковского. О множественных концовках романа Битова «Пушкинский дом» уже было сказано.
[Закрыть]Неустойчивость конструкции манифестируется либо в форме прерывистости (прием, отрицающий существование связности) [72]72
Вышеперечисленные «фрагментарные» структуры П. Улитина, Л. Рубинштейна, Евг. Попова, Д. Галковского, В. Сорокина («Норма»), М. Безродного, Г. Брускина, А. Ильянена (романы «И финн» [Тверь: KOLONNA Publications, 1997], «Дорога в У.» [Митин журнал. № 56], «Бутик Vanity» [Тверь: KOLONNA Publications, 2007]) и др.
[Закрыть], либо в форме тавтологии (прием, предлагающий избыточное количество связей) [73]73
Самый показательный пример – романы Владимира Шарова с их мессианской и апокалиптической мифологией русской революции. См. также поэтические циклы Д. А. Пригова, серийные композиции Арк. Бартова (см. его страницу на сайте: http://www.vavilon.ru/texts/prim/bartov0.html) и рассказы Ник. Байтова (Четыре угла. М., 1995; Прошлое в умозрениях и документах. М., 1998).
[Закрыть]… [74]74
Fokkema D.The Semiotics of Literary Postmodernism // International Postmodernism. P. 36, 37, 39.
[Закрыть]
Эта концепция объединяет целую ветвь постмодернистских исследований, которая продолжает традицию структурализма и формализма, наращивая каталог «приемов бесформенности». Так, Джон Кюль говорит об «абсурдном поиске» постмодернистского героя, ведущего к отрицанию смысла самого поиска, а также об «энтропии сюжета и стиля» [75]75
Kuehl John.Alternate Worlds: A Study of Postmodern Antirealistic Fiction. N.Y.; L.: New York University Press, 1989. P. 180–204.
[Закрыть]. Михаил Эпштейн в аналогичных терминах описывает поэтику Венедикта Ерофеева (в статье «После карнавала, или Обаяние энтропии» [76]76
Эпштейн М.Постмодерн в России: Литература и теория. М.: Изд-во Р. Элинина, 2000. С. 254–273.
[Закрыть]), а в более широком контексте обозначает то, что Ихаб Хассан называл «литературой молчания», термином «литературный арьергард» [77]77
Эпштейн М.Там же. С. 162–169.
[Закрыть]. Элруд Ибш пишет об особой «текучести» постмодернистской формы: если писатель-модернист заставляет читателя осознать условность литературных конвенций, не разрушая при этом традиционных повествовательных моделей, то писатели-постмодернисты радикально подрывают оппозицию между «правдой» и «неправдой», «нарушая в своих повествованиях временные, пространственные и каузальные ограничения» [78]78
Ibsch Е.The Refutation of Truth Claims // International Postmodernism. P. 265.
[Закрыть]. Аналогичный смысл вкладывает в понятие «нетелеологического повествования» М. Сегеди-Масак [79]79
Szegedy-Maszdk Mihaly.Nonteleogical Narration // Ibid. P. 273–282.
[Закрыть]. В качестве важнейших приемов, разрушающих телеологическую функцию повествования, этот исследователь называет циклическую композицию, открытый конец и случайностную (алеаторную) структуру. Показательно распространение в постмодернистской литературе формы словаря, комментария, псевдоэнциклопедии, в которой причинно-следственные связи заменены соединением разнопорядковых явлений в алфавитном порядке «словарных статей» или «комментируемых строк».
Широкий спектр постмодернистских приемов, нарушающих литературную конвенцию (в том числе и модернистскую) и создающих эффект хаотичной формы, разворачивает Б. Мак-Хейл. На уровне композиции (помимо уже названных приемов) он считает важнейшими новшествами нарративы и сюжеты, подрывающие в процессе развития собственные основания и конвенции. Ярким примером такого нарратива в русской литературе является «Голубое сало» В. Сорокина, где финал делает логически невозможным начало романа (см. об этом в гл. 11). Аналогичный прием в кино использован, например, в фильмах «Memento» (2000) Кристофера Нолана и «12 обезьян» («Twelve Monkeys», 2001) Терри Гиллиама.
Показательны для постмодернистской «бесформенности» и текстовые структуры, организованные по принципу «сада расходящихся тропок» («62: модель для сборки» Хулио Кортасара, «Однажды зимней ночью путник» Итало Кальвино, «Бледный огонь» В. Набокова, «Бесконечный тупик» Д. Галковского и др.). Композиция таких произведений может быть описана как бесконечно варьирующиеся ряды повторений одной и той же коллизии.
До некоторой степени подобные сочинения напоминают средневековую восточную прозу, основанную на бесконечном нанизывании повествований, связанных «рамочными» нарративными конструкциями. В самом, пожалуй, известном произведении такого рода – собрании арабских сказок «1001 ночь» – использован сюжетный ход, предвосхищающий одну из главных эстетических проблем описываемого типа произведений в постмодернизме. Шехерезада среди прочих сказок рассказывает шаху свою собственную историю, создавая тем самым неразрешимый парадокс: как целое может быть собственным фрагментом? Аналогичные приемы, подрывающие линейность повествования и превращающие текст в своего рода уроборос (змею, пожирающую саму себя), так или иначе использованы и в «Пушкинском доме» Битова, и в «Между собакой и волком» Саши Соколова, и в финале поэмы «Москва – Петушки». Близкие по смыслу композиционные построения нередко встречаются у Владимира Шарова (особенно показательны в этом отношении его романы «Репетиции», «До и во время», «Воскрешение Лазаря»), Естественно смотрятся в этом контексте и «обманки» (trompe-l’oeil) [80]80
Об истории этого приема в русском модернизме см.: Бурини С.Trompel’oeil-обманка: иллюзия или мистификация? // Russian Literature. 1999. Vol. XLV. P. 1–13.
[Закрыть], основанные на сознательном смешении внетекстового и текстового уровней.
Постмодернистский текст… склонен поощрять «обманки», намеренно вводящие читателя в заблуждение, заставляющие принимать вымышленный, вторичный мир, в качестве первичного, постигаемого мира. Как правило, такие сознательные «мистификации» сопровождаются «демистификациями», в которых открывается подлинный онтологический статус предполагаемой «реальности», и соответственно обнажается вся онтологическая структура [81]81
McHale Brian.Postmodernist Fiction. N. Y.; London: Methuen, 1987. P. 115–116.
[Закрыть].
Русский постмодернизм предоставляет множественные примеры «обманок». Авторы 1970–1980-х годов во многом ориентировались при создании такого рода эффектов на традицию, заданную Набоковым: композиции некоторых его романов основаны именно на таком приеме (из русских следует назвать «Отчаяние», из англоязычных – «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», «Бледный огонь» и «Лолиту»; подробнее о структуре «Лолиты» будет сказано в гл. 5). В качестве наиболее показательных примеров можно указать на псевдоавтобиографизм прозы Довлатова, его постоянные пересочинения собственной биографии и событий из жизни реальных, здравствовавших на момент публикации текста друзей и знакомых; смешение компьютерных игр и «реальности» в раннем рассказе Пелевина «Принц Госплана»; обсценную «оговорку» персонажа «Нормы» Сорокина, нарушающую последовательность стилизации под произведения Тургенева и Бунина [82]82
«– Ну, ничего, нормальный рассказ… – Нормальный? – Ага. Понравился. – Ну, я рад… – Только вот это, я не пойму… – Что? – Ну, там, в середине, мат был какой-то… – Аааа… – Там что-то, блядь, не могу и так далее. Непонятно. – Ну, это просто случайно. Вырвалось. – Как? – Ну так… Знаешь, разные там хлопоты, денег нет, жена, дети… – Аааа… – Это я, наверно, вычеркну» (Цит. по изд.: Сорокин В.Собр. соч.: В 2 т. М.: Ad Marginem, 1998. Т. 1. С. 148).
[Закрыть]; сюжеты рассказов Татьяны Толстой, обязательно включающие в себя мистификацию, демистификацию, а затем и ре-мистификацию сюжетной темы («Река Оккервиль», «Петерс», «Факир» и др. [83]83
См. анализ этих рассказов в моей книге: Липовецкий М.Русский постмодернизм: Очерки исторической поэтики. Екатеринбург, 1997. С. 210–229.
[Закрыть]). На постоянных смещениях границы между историческим фактом и вымыслом строятся «фандоринские» романы Б. Акунина, в которых постмодернистская «обманка» превращается в ядро детективной интриги [84]84
Подробнее см. в гл. 16 этой книги.
[Закрыть].
Близок «обманке» прием, который Дэвид Лодж называет «коротким замыканием»: под ним имеются в виду неожиданное вторжение в условный мир повествования метаобъяснений автора или иные формы имитации прямого, «неопосредованного» авторского присутствия в тексте. Сам Лодж указывает на возникновение этого приема уже у Стерна и Сервантеса, нередок он и в модернистской прозе, но в постмодернизме «появляется настолько часто и в таком количестве, что [это] явно свидетельствует о возникновении нового феномена» [85]85
Lodge David.The Modes of Modern Writing: Metaphor, Metonymy, and the Typology of Modern Literature. Ithaca and London: Cornell University Press, 1977. P. 15.
[Закрыть]. В русской литературе наиболее интенсивно такой способ «хаотизации» формы разрабатывали Андрей Битов (показательно, например, интервью у Левы Одоевцева, взятое автором, в конце «Пушкинского дома», а особенно комментарии к роману под названием «Близкое ретро») и Евгений Попов [86]86
Приведу характерную для его поэтики цитату: «Э-э, да это действительно выходит какой постмодернизм. Не хотелось бы… Ну это же чистый парафраз из „Мастера и Маргариты“ М. Булгакова, там, где про стихи поэта Ивана Бездомного! Ну нельзя же все-таки так буквально! Хотя… может быть, в рамках царящего повсюду „постмодернизма“ это и сойдет под шумок, как некая „центонность“…» ( Попов Е.Подлинная история «Зеленых музыкантов». М.: Вагриус, 1999. С. 330).
[Закрыть]. Роль такого «короткого замыкания» играет и совпадение имени главного – погибающего по ходу действия! – героя с именем автора в «Москве – Петушках» (впоследствии «цитатно» использованное в романе Э. Лимонова «Это я, Эдичка»). Аналогичный эффект производит имя персонажа, отсылающее, насколько можно судить, к реальному и не слишком известному лицу, но представляемое как общеизвестное и не требующее объяснений, как если бы речь шла об общем знакомом автора и конкретного читателя. См., например, у Александра Еременко:
Игорь Александрович Антонов,
Ваша смерть уже не за горами,
То есть через несколько эонов
ты как светоч пролетишь над нами…
Или:
Привет тебе, блистательный Козлов!..
Или:
В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин
у ночного костра мне отлил из свинца пистолет…. [87]87
Блестящий пример «короткого замыкания», существенно влияющего на концепцию всего произведения, можно увидеть в фильме М. Найта Шьямалана «Неуязвимый» («Unbreakable», 2000). Главный герой картины Дэвид Дан (его играет Брюс Уиллис) постепенно убеждается в том, что наделен сверхъестественной силой. Одним из существенных «симптомов» его дара является способность опознавать преступника, лишь слегка прикоснувшись к нему. Однако при первой же попытке проверить эту способность на практике Дэвид ошибается, останавливая явно невинного человека. Эта ошибка никак не объясняется в фильме, но крайне характерна для понимания его внутренней логики: роль этого человека исполняет сам режиссер фильма, лицо которого на момент выхода фильма не было известно широкому зрителю. Хотя «короткое замыкание» имеет здесь скрытый характер, оно от этого не становится менее значимым. Режиссер неуязвим для персонажа, ибо принадлежит к другому уровню нарратива, но и персонаж становится неуязвимым, когда сознательно усваивает роль героя комиксов,сформированную в другом типе нарратива.
[Закрыть]
Благодаря этому приему, по мысли Лоджа, «реальный, исторически-конкретный автор становится на один уровень с его собственными вымышленными персонажами, в то же время обращая внимание на их общую фиктивность» [88]88
Lodge D.Idem. P. 15.
[Закрыть]и тем самым проблематизируя онтологическую границу между «литературой» и «жизнью» [89]89
Основателями подобного рода поэтики в русской литературе, видимо, можно считать Алексея Ремизова (который регулярно публиковал пересказы своих «снов» с участием реальных людей, так что В. Ф. Ходасевич в беседе как-то запретил Ремизову впредь видеть его, Ходасевича, во сне в смешном виде) и обэриутов («Как я решил растрепать одну компанию» Д. Хармса, «домашние» стихотворения Н. Олейникова и пр.).
[Закрыть]. Сходно, «как объединение слова и говорящего тела» [90]90
Гольдштейн А.Расставание с Нарциссом: Опыты поминальной риторики. М.: НЛО, 1997. С. 434.
[Закрыть], понимал «литературу существования» и А. Гольдштейн, находивший ее прототипы у раннего Шкловского, поздних обэриутов, Антонена Арто и Варлама Шаламова и представивший в своей эссеистике блестящее осуществление пост– или позднемодернистской версии описанной им самим поэтики.
Парадоксальным выражением постмодернистской «бесформенности» становится и чрезмерная, подчеркнутая сконструированность, искусственность текста. «Мы наблюдаем возвращение к искусственности… Искусственность в новом смысле в меньшей степени представляет собой не столько реализацию таланта и стиля, труда и элегантности, сколько признание того, что стихотворение или картина или спектакль сделаны– построены, придуманы…» – пишет М. Перлофф [91]91
Perloff М.Radical Artifice: Writing Poetry in the Age of Media. Chicago: Univ. of Chicago Press, 1992. P. 27–28.
[Закрыть]. «Я всегда отчетливо воспринимал „Улисс“ как книгу, в которой модель открытого текста играет важнейшую роль: но при этом „Улисс“ чрезвычайно структурирован, у него железный каркас. В моей же книге [„Имя розы“] каркас настолько выпячен, что не может не возникнуть впечатления, будто он сделан из папье-маше. Подобно фасадам Лас-Вегаса, если требуется постмодернистская отсылка», – признается Умберто Эко [92]92
Rosso Stefano.A Correspondence on Postmodernism // Zeitgeist in Babel: The Postmodernist Controversy. Ed. by I. Hoesterey. Bloomington: Indiana University Press, 1991. P. 246.
[Закрыть]. В русском постмодернизме примеры такой выпяченной конструкции, подчеркивающей ее иллюзорный характер, можно найти в прозе Т. Толстой (роман «Кысь», в котором главы названы буквами дореформенного русского алфавита). Показательна и акцентированная интертекстуальность, как, например, в «Пушкинском доме», романах Б. Акунина, в сочинениях В. Сорокина «Роман» и «Сердца четырех» (да и в его цитатном стиле в целом), книгах Макса Фрая («Абсолютная книга», «Энциклопедия мифов»), в романе Анастасии Гостевой «Притон просветленных» (где текст сопровождается многочисленными цитатами из философских и оккультных книг, вынесенными на поля и комментирующими основное действие), а также в поэзии В. Кривулина и Е. Шварц, в сонетах (сама твердая форма сонета в современной культуре – цитатна) И. Бродского, Т. Кибирова, А. Еременко или в автокомментариях – внутри и вне стихотворений – В. Кальпиди и А. Парщикова [93]93
См. издания таких автокомментариев: Кальпиди В.Ресницы. Челябинск: Автограф, 1997; Парщиков А.Заметки к «Сельскому кладбищу» // Новое литературное обозрение. 2005. № 76; Кибиров Т., Фальковский И.Утраченные аллюзии. Опыт авторизованного комментария к поэме «Лесная школа» // Philologica. 1997. № 4. С. 289–305; Жданов И., Шатуновский М.Диалог-комментарий пятнадцати стихотворений Ивана Жданова. М.: Изд-во Ун-та истории культур, 1997. См. также: Золотоносов М., Кононов Н.3/К, или Вивисекция. Книга протоколов. СПб.: Модерн, Инапресс, 2002.
[Закрыть].
Постмодернистская иллюзия хаотической бесформенности, безусловно, требует семантической интерпретации. Почему и зачем понадобилось постмодернистам разрушать телеологию повествования, путать читателей смешением текстовых и внетекстовых уровней, размывать рамки и громоздить фиктивные конструкции?
Фрагментарность и разного рода «бесформенные» структуры существовали и задолго до постмодернизма. Фрагментарность стала характерным элементом поэтики барокко (см., например, произведения Бальтазара Грасиана), а в романтизме она не только стала необходимым элементом новой эстетики, но и была концептуализирована (прежде всего братьями Фридрихом и Августом Шлегелями и Новалисом; ранее на эти темы размышлял Фридрих Шиллер, который в строгом смысле слова романтиком не был [94]94
См., например: Вайнштейн О.Язык романтической мысли: О философском стиле Ф. Шлегеля и Новалиса. М.: РГГУ, 1994; McFarland Thomas.Romanticism and the Forms of Ruin: Wordsworth, Coleridge, and Modalities of Fragmentation. Princeton: Princeton University Press, 1981.
[Закрыть]). Позднее фрагментарность получает широкое развитие в модернизме, в том числе и в русском (достаточно напомнить о поэтике В. Розанова, В. Шкловского, чуть позднее – Д. Хармса).
В барокко фрагментарность была означающим разрушительной силы времени, семиотическим эквивалентом смерти (именно это представление было раскрыто в известной книге Вальтера Беньямина «Происхождение немецкой барочной драмы» [1928], в которой барочная фрагментарность связывалась с культом руин [95]95
См.: Buci-Glucksmann Christine.Baroque Reason: The Aesthetics of Modernity / Transl. by Patrick Camiller, with an introduction by Bryan S. Turner. L.; Thousand Oaks, Calif.: Sage Publications, 1994. P. 69.
[Закрыть]). В романтизме фрагментарность и незавершенность парадоксально воплощали ностальгию по недостижимым и трансцендентным целостности, полноте и бесконечности. В модернизме разрыв линейных и логических связей служит утверждением автономности индивидуального сознания, творящего свой мир (и свой миф), следуя бессознательным импульсам, а не общепринятой логике. В отличие от всех перечисленных выше эстетических систем постмодернистская фрагментарность, «помня» о барочной, романтической и модернистской семантике приема, свидетельствует о коллапсе «метанарративов», создающих более или менее универсальные эпистемологические и коммуникативные рамки. Связность текста невозможна или условна (вернее, фиктивна), потому что модерные дискурсы «связности» – прежде всего просветительский дискурс одновременного и взаимообусловленного прогресса общества, познания и индивидуума – в ситуации постмодерна воспринимаются как руины, не поддающиеся восстановлению. Более того, в широком смысле языковая игра, которая выдвигается на первый план в «бесформенных» структурах, яснее всего свидетельствует о кризисе системы трансцендентальных означаемых, о «провале центра»:
…Можно определить несводимость к целостности и по-другому: уже не под знаком приписанного к эмпиризму понятия конечности, а под знаком игры. Итог тогда не имеет более смысла уже не из-за того, что бесконечность какого-то поля не может быть охвачена конечным взглядом или конечным дискурсом, а потому, что природа этого поля – то есть язык, притом конечный, исключает итоговую целостность: это поле на самом деле – поле игры,то есть бесконечных подстановок в замкнутости некоего конечного множества. Это поле дозволяет подобные бесконечные подстановки только потому, что оно конечно, то есть вместо того, чтобы… быть неисчерпаемым, вместо того, чтобы быть слишком большим, ему чего-то не хватает, а именно – центра, который останавливает и обосновывает игру подстановок [96]96
Деррида Ж.Структура, знак и игра в дискурсе гуманитарных наук // Деррида Ж. Письмо и различие / Пер. с фр. под ред. В. Лапицкого. СПб.: Академический проект, 2000. С. 364.
[Закрыть].
Линда Хатчин, автор нескольких фундаментальных книг по поэтике постмодернизма, считает, что в постмодернизме утрачивает свое значение «знакомое гуманистическое разделение искусства и жизни (или человеческого воображения и порядка, противопоставленных хаосу и беспорядку). Противоречивое искусство постмодернизма по-прежнему устанавливает эстетический порядок, но использует его для того, чтобы демистифицировать наш каждодневный процесс структурирования хаоса…» [97]97
Hutcheon Linda.A Poetics of Postmodernism: History, Theory, Fiction. New York; London: Routledge, 1988. P. 7.
[Закрыть]. Логика этой демистификации во многом конкретизирует описанный Ж.-Ф. Лиотаром кризис метанарративов [98]98
См.: Лuomap Ж.-Ф.Состояние постмодерна / Пер. Н. А. Шматко. М.; СПб.: Институт экспериментальной социологии; Алетейя, 1998.
[Закрыть]: по мнению Хатчин, постмодернизм не декларирует капитуляцию любого культурного порядка, а говорит, что «в нашем мире существуют всевозможные порядки и системы – и что мысоздаем их все. В этом – их оправдание и их ограниченность. Порядки не существуют как данность, готовая, универсальная, вечная; они представляют собой интеллектуальные конструкты…» [99]99
Hutcheon Linda.A Poetics of Postmodernism… P. 43. Практически такое же понимание коллизии «порядок/хаос» звучит в словах У. Эко по поводу «Имени розы»: «игра между видимостью порядка и подозрением о том, что никакого порядка не существует, или скорее (как говорит мой герой), что существует множество различных видов порядка и что надо перепробовать их все для того, чтобы достичь какого-нибудь (врёменного) решения» (Цит. по: Rosso S.Op. cit. P. 247).
[Закрыть]. Вместе с тем исследовательница не согласна с Аланом Уайльдом, утверждавшим, что если в модернизме мир изображается сломанным, но поддающимся ремонту, то постмодернизм исходит из непоправимости и невосстановимости мирового порядка [100]100
Wilde Alan.Horizons of Assent: Modernism, Postmodernism, and the Ironic Imagination. Baltimore; L.: The John Hopkins University Press, 1981. P. 131.
[Закрыть]: постмодернизм, с одной стороны, подрывает всякие попытки «ремонта», доказывая, что все символические порядки репрессивны, поскольку производны либо от метанарративов (Лиотар), либо от замещающих их отсутствие массмедийных симулякров (Бодрийяр) [101]101
См., например: Baudrillard Jean.The Precession of Simulacra // Postmodernism: A Reader / Ed. by Joseph Natoli and Linda Hutcheon. Albany: SUNY Press, 1993. P. 342–375.
[Закрыть]. С другой стороны, постмодернизм отказывается от типичного для модернизма восприятия письма и творчества в целом как «гуманистического противостояния хаосу».
Иначе рассматривает семантику постмодернистской формы Б. Мак-Хейл, который считает, что хаотичность последней укоренена в особом типе философского сомнения, художественным языком и художественным аналогом которого и стал постмодернизм. По мнению Мак-Хейла, модернизм воплощает эпистемологическую неопределенность, тогда как постмодернизм придает неопределенности онтологический статус. Иными словами, модернист проблематизирует адекватность восприятия и понимания мира, обнажает текучесть и релятивность того, какпознается и интерпретируется реальность, тогда как постмодернист, последовательно развивая этот тезис, превращает эпистемологические вопросы в онтологические. Сомнительным в постмодернизме оказывается сам мир —то, что сознание пытается упорядочить посредством познания и интерпретации. Если в модернизме текуче сознание, а мир неподвижен, то в постмодернизме неустойчивым становится и мир – его, казалось бы, незыблемые очертания. В сочетании с текучестью и фрагментарностью сознания, представленного в постмодернистских произведениях, этот качественный скачок неустойчивости многократно усиливает эффект хаотичности. Стивен Коннор отмечает, что концепция Мак-Хейла во многом вытекает из бахтинской концепции полифонического романа – с тем лишь отличием, что многоголосие в постмодернизме трансформируется в «многомирие»: «Если литературный постмодернизм может быть определен по Мак-Хейлу как бунтарская какофония конфликтующих дискурсов или „гетеротопии“ несовместимых географий, тогда само понятие о литературной системе… приобретает черты эластичной рамки, покорно воспринимающей любое нарушение (subversion)» [102]102
Connor Steven.Postmodern Culture: An Introduction to Theories of Contemporary. Cambridge: Blackwell, 1991. P. 131.
[Закрыть].
Однако с Мак-Хейлом резко не согласен Д. Фоккема:
Само слою «онтология» ассоциируется с традиционной философией, с серьезным и эксплицитным отражением бытия – что мало характерно для постмодернистской словесности. Более того, вопросы типа «Какие это миры?» не могут исключить эпистемологического подхода. Постмодернистская литература представляется эпистемологической в той же степени, в какой ее можно назвать «онтологической», или же столь же незначительно онтологической, сколь [незначительно] и эпистемологической… Писатели-постмодернисты отказались от поиска сущностей, включая экзистенциальную истину. Их больше не интересуют онтологические проблемы [103]103
Fokkema D.The Semiotics of Literary Postmodernism // International Postmodernism. P. 20–21.
[Закрыть].
Позиция Фоккемы особенно любопытна, поскольку именно он (в соавторстве с Э. Ибшем) впервые обосновал саму идею эпистемологической неопределенности модернизма. Речь в работе этих исследователей шла о том, что автор-модернист всегда осознает «врёменную и гипотетическую природу своих воззрений и представлений» [104]104
Fokkema D., Ibsch E.Modernist Conjectures: A Mainstream in European Literature. 1919–1940. New York: St. Martin Press, 1988. P. 34.
[Закрыть], подвергая создаваемую картину жизни разносторонней проблематизации, непрерывно релятивизируя любой образ мира. Но и сегодня Фоккема не отказывается от прежних воззрений, а скорее уточняет их, имея в виду перспективу постмодернизма: «Модернизм в первую очередь характеризуется эпистемологическим сомнением… в модернизме все сущности подвергаются критике, а всякая новая форма повествования, как и всякий литературный прием, вызывает глубочайшее сомнение… В экзистенциалистской литературе эпистемологическое сомнение перерастает в моральную и онтологическую тревогу. Именно здесь модернизм достигает точки, после которой уже невозможно обратное движение» [105]105
Fokkema D.The Semiotics of Literary Postmodernism. P. 21–22.
[Закрыть]. Космическое отчаяние экзистенциализма оказывается, по мысли ученого, высшей и последней фазой модернизма. Постмодернизм – в европейской культуре, уточним мы – возникает именно как «отрицание модернистского отрицания», как неожиданный отказ от логически неизбежного отчаяния: «Если „ничего изменить нельзя“, то зачем же кончать с собой? Можно с равным успехом решить жить дальше, забыв об эпистемологических и моральных сомнениях, игнорируя онтологические вопросы; можно не пытаться рассказать убедительную историю (раз это все равно невозможно), а просто рассказывать что-нибудь… Это объяснение различий между модернизмом и постмодернизмом я нахожу самым убедительным», – пишет Фоккема [106]106
Idem. P. 22.
[Закрыть].
Такая интерпретация постмодернизма предполагает, что он основан на сознании, в принципе бестрагедийном.Естественной основой для такой интерпретации постмодернизма является многократно обсуждавшаяся гипотеза о генетической связи постмодернизма с карнавальной культурой Средневековья и Нового времени. В карнавале – во всяком случае, в том его понимании, которое развивал М. М. Бахтин, – смерть, унижение, страдание и даже преисподняя включены в бесконечный и веселыйкруговорот жизни, освобождающий от «гнетатаких мрачных категорий, как „вечное“, „незыблемое“, „абсолютное“, „неизменное“. Им противопоставлялся веселый и вольный смеховой аспект мира с его незавершенностью и открытостью, с его радостью смен и обновлений» [107]107
Бахтин M. M.Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М.: Антиквариат, 1986. С. 93–94.
[Закрыть]. Говоря о бахтинской теории карнавального смеха, Драган Куюнжич отмечает: «Бесспорно, мы имеем здесь дело с критикой левоцентризма;смех – это действо, перформанс, расщепляющий, удваивающий, высмеивающий и деконструирующий присутствие логоса… Хронотоп мениппеи – место встречи Бахтина и Деррида» [108]108
Куюнжич Д.Воспаление языка. М.: Ad Marginem, 2003. С. 141, 138.
[Закрыть]. Связь постмодернизма с карнавальной традицией достаточно подробно обоснована Б. Мак-Хейлом [109]109
McHale В.Postmodernist Fiction. P. 164–175.
[Закрыть], о мениппее как о метажанре постмодернизма писал и я [110]110
Липовецкий М.Русский постмодернизм. С. 284–296.
[Закрыть].
В сущности, такой взгляд вытекает из логики постмодернистской деконструкции, описанной Жаком Деррида: то, что в классической и даже в модернистской культуре реализуется через конфликты бинарных оппозиций, в свою очередь порождаемых метафизикой присутствия – Центра, Истины, Бытия, Смысла, Свободы и т. п., – в постмодернизме сменяется свободной игрой (freeplay) означающих, чье значение постоянно меняется в процессе этой игры [111]111
В этом отношении постмодернизм и деконструкция подхватывают «ницшеанское утверждение, радостное утверждение игры мира и невинности становления, утверждения мира безупречных – без истины, без истока – знаков, открытого активной интерпретации» ( Деррида Ж.Письмо и различие. С. 367–368).
[Закрыть].
Эта модель не оставляет места для трагедии. Прежде всего потому, что снимает с субъекта вину за совершающуюся катастрофу: в игре означающих не может быть виноватых. Но «герой трагедии действительновиновен. Вина – это его raison d’être. Тогда как в мелодраме мы отождествляем себя – как это ни смешно! – с невинностью и как бы живем под постоянной угрозой злодейства других людей, в трагедии мы отождествляем себя с виной…» [112]112
Бентли Эрик.Жизнь драмы / Пер. с англ. В. Воронина. М.: Айрис-Пресс, 2004. С. 294.
[Закрыть].
Но легко видеть, что даже такой классический для русского постмодернизма текст, как поэма «Москва – Петушки», при ее откровенной карнавальности одновременно является одной из самых трагических книг в русской литературе XX века, поскольку ее герой и повествователь предстает виновным в собственной гибели [113]113
Подробнее см. гл. 7 этой книги. Андрей Зорин, ссылаясь на неприятие Бахтиным финала восхитившей его поэмы Ерофеева (в нем, финале, ученый «видел „энтропию“»), утверждает, что в «Москве – Петушках» «стихия народного смеха в конце концов обманывает и исторгает героя. <…> Карнавальному единству героя и народа <…> состояться не суждено» ( Зорин А.Опознавательный знак // Театр. 1991. № 9. С. 121).
[Закрыть]. Аналогичным образом ерофеевская «трагедияв пяти актах» «Вальпургиева ночь, или Шаги командора» может быть прочитана как пародия на карнавал, превращающая игру в трагедию: «Мало вам было крематориев!.. Всех ведь опоил, сссрань еврейская!.. Ослеп, говоришь? сссучье вымя!» [114]114
Ерофеев В.Вальпургиева ночь, или «Шаги Командора» // Ерофеев В. «Оставьте мою душу в покое» (почти всё). М.: Изд-во «Х.Г.С.», 1995. С. 256.
[Закрыть]– этими, отнюдь не карнавальными, проклятьями и страшным избиением умирающего и ослепшего Эдипа – карнавального шута и трикстера Гуревича – завершается карнавал «Вальпургиевой ночи». Пример Ерофеева не единичен: трагические обертоны отчетливо звучат в первых двух романах Саши Соколова, в «новом автобиографизме» Довлатова и в исторических фантазиях В. Шарова, в поэзии Иосифа Бродского, Игоря Холина, Елены Шварц, Виктора Кривулина, Александра Еременко; приглушенно («апофатически» – сказал бы М. Эпштейн) трагизм прорывается и в «стихах на карточках» Льва Рубинштейна, и даже в детективах Б. Акунина. Казалось бы, это свидетельствует о незрелости русского постмодернизма и связано с незавершенностью модернистской динамики в русской культуре, однако трудно не заметить явного трагизма и в таких этапных для западного постмодернизма произведениях, как «Лолита» и «Ада» В. Набокова, «Имя розы» и «Маятник Фуко» У. Эко, «Игра в классики» X. Кортасара и «Хазарский словарь» М. Павича.