355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Липовецкий » Паралогии » Текст книги (страница 56)
Паралогии
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:47

Текст книги "Паралогии"


Автор книги: Марк Липовецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 56 (всего у книги 63 страниц)

Глава семнадцатая
Диагноз: пост-соц
Скромное обаяние соцреализма

12 июля 2002 года «Известия» вышли с шапкой «Любка Шевцова = Мэрилин Монро». Этот первополосный материал, написанный Яной Соколовской, сопровождался фотографиями актрисы Инны Макаровой в роли Любки Шевцовой из фильма Сергея Герасимова «Молодая гвардия» – и, само собой, Мэрилин Монро. Речь в этой статье, поданной как политическая сенсация, шла о том, что в Украине начался выпуск комиксов по «Молодой гвардии» Александра Фадеева. Тогда, в 2002-м, депутат Верховной Рады Украины Виктор Кириллов [1092]1092
  На описываемый момент он возглавлял партию «Свобода».


[Закрыть]
, который обнародовал и профинансировал этот проект, обещал опубликовать целую серию комиксов про молодогвардейцев, а потом подготовить еще и полнометражный мультфильм на ту же тему («Я интересовался на Диснее: проект будет стоить десятки миллионов, это неподъемно для меня, надо думать, как удешевить», – комментировал Кириллов [1093]1093
  Соколовская Я.Любка Шевцова = Мэрилин Монро: Коммунистический роман «Молодая гвардия» станет комиксом // Известия. 2002. 12 июля. С. 1.


[Закрыть]
). Еще до публикации первого альбома «фадеевских» комиксов этот депутат за свои деньги восстановил вечный огонь в Краснодоне, спонсировал музей «Молодой гвардии» и переиздал первую (1945 год) версию романа Фадеева. Дело, правда, закончилось всего одним, довольно скромным, черно-белым комиксом. Но важно, что такая инициатива была вообще выдвинута. Депутат объяснял свой масштабный замысел так:

Мы провели в Краснодонском музее молодогвардейцев конкурс среди школьников и прочих молодых людей: они рисовали своих героев. Когда увидел эти «малюнки», со мной ступор случился: Люба Шевцова – полная секси, одежка в обтяжку, слегка вспотевшая, с четкими анатомическими подробностями. Ульяна Громова – цыганская красавица. Олег Кошевой – вылизанный светский денди. Фашисты – качки с бицепсами. Нынешние дети представляют себе историю так. Посмотрел внимательнее и решил, что не надо пугаться, а говорить с ними на их языке. Ясно, что большинство писателя Фадеева не знает, историю Великой Отечественной войны – тоже. Так пусть хоть в комиксах увидят правду о молодогвардейцах. Ведь не читают же они Гайдара, а Гражданскую войну хоть как-то представляют по мультику о Мальчише-Кибальчише [1094]1094
  Там же.


[Закрыть]
.

В этом описании неожиданным образом сплетаются по меньшей мере два дискурса: эротический (то, как описаны детские рисунки) и советский дискурс мифологизированной истории (депутат характерным образом не замечает противоречия между «правдой о молодогвардейцах» и «Сказкойо Мальчише-Кибальчише» в качестве модели исторического знания). При этом в самих мотивировках Кириллова мирно уживаются прагматика бизнес-проекта («Думаю, [я] получу резко негативные отзывы и продолжу проект… молодые схватят эти книжки из чувства противоречия») и желание восстановить «святыни»: «Краснодонцев нарисуем настоящими героями, а не предателями, как их пытаются малевать» [1095]1095
  Там же. Журналистка добавляет к последней реплике Кириллова: «О молодогвардейцах на Украине сейчас пишут много и плохо: мол, Кошевой был провокатором, да не он один».


[Закрыть]
.

Гибридная природа этого проекта бросается в глаза. Советская мифология понимается как «историческая правда» и при этом восстанавливается с помощью отчетливо западных жанров, технологий и симулякров. Сексуальные акценты в восприятии героев служат соединительным звеном между советским «означаемым» и импортированными «означающими». Сексуальность, которая в сублимированных формах ощутимо присутствовала в советском героическом мифе – Танатос в соцреализме не только замещал, но и репрезентировал Эрос [1096]1096
  «Живопись насилия, которой главным образом и занималась пропаганда и литература… и являлась фундаментом того, что здесь определяется как „очеловечивание“ идеологии и литературы периода войны… Соцреалистическая агрессия накладывается на откровенно эротические описания – эффект многократно усиливается, психоинженерная задача буквально выпирает» ( Добренко Е.«Грамматика боя – язык батарей»: Литература войны как литература войны // Добренко Е. Метафора власти: Литература сталинской эпохи в историческом освещении. München: Verlag Otto Sagner, 1993. S. 264, 266).


[Закрыть]
, – переводитсяздесь на язык японских эротических комиксов или западных фильмов, основанных на эстетике комикса (наиболее известный пример – «Город греха» Роберта Родригеса).

Разумеется, в этом проекте (как и в его аналогах [1097]1097
  См., например, использующий эстетику фэнтези интернетовский комикс А. Липатова «Сталин vs. Гитлер»: http://www.comics.aha.ru/rus/stalin/.


[Закрыть]
) можно увидеть и постмодернистское двойное кодирование, совсем по Ч. Дженксу [1098]1098
  См.: Дженкс Чарлз.Язык архитектуры постмодернизма / Пер. с англ. А. В. Рябушкина, М. В. Угаровой. М.: Стройиздат, 1985. С. 78–89.


[Закрыть]
: для взрослых – то есть для людей с советским опытом – комикс о молодогвардейцах, по мысли его продюсеров, будет заведомо оправдан как попытка возродить «поруганную национальную гордость», а для младшего поколения, выросшего на компьютерных играх и манга, при удачной «раскрутке», молодогвардейцы имеют шанс встать в один ряд с Человеком-Пауком или Людьми Икс. Учитывая этот разброс, Кириллов – по-видимому, желая превзойти авторов кинотрилогии «Матрица» братьев Вачовски – обещал запустить сразу три версии комикса: «жесткий – для молодежи, лояльный – для интеллигенции и средний – для старшего поколения, привыкшего молиться на молодогвардейцев».

Невольный постмодернизм проекта можно усмотреть и в том, что попытку комикса на темы «Молодой гвардии» представители российского «культурного сообщества» большей частью охарактеризовали как кощунство и покушение на святыни – при этом подобные высказывания были характерны не только для представителей старшего поколения, но и для части молодежи, как было видно по тогдашним дискуссиям в интернет-блогах [1099]1099
  См., например, высказывание поп-певицы Ларисы Черниковой: «Как можно превращать в шутку то, что дорого и свято для людей? То, что „Молодую гвардию“ решили издавать в комиксах, – неправильно. Так не должно быть. Ведь это произведение ассоциируется с борьбой за Родину, с патриотизмом русского народа. По книге был снят великолепный фильм с замечательными актерами, которые смогли показать всю серьезность борьбы за страну» ((http://www.izvestia.ru/russia/article20892/). Григорий Коркин, 55 лет, замдиректора фирмы «Ямалэнергоинвест»: «Я думаю, нельзя. История и культура России – слишком серьезные вещи, чтобы о них можно было рассказывать в картинках. У нас много хороших писателей, историков, и превращать их бессмертные произведения в комиксы, по-моему, просто кощунственно» (http://www.izvestia.ru/russia/article20892/). У представителей младшего поколения, высказывавшихся в неофициальном контексте интернет-блогов, впрочем, мотивировки несогласия были принципиально иными: «Чо вокруг делается… прочёл сегодня в Известиях, что некий 35-летний депутат из Краснодона решил, для пущего приобщения молодежи к вечным ценностям, издать комиксы по „Молодой Гвардии“ Фадеева. И огонь-то он Вечный питает там из своего кармана, и устроил конкурс рисунка в школах на темы „Молодой Гвардии“. И впирало его от храбрых комсомольцев из Краснодона с самого детства… слушайте, вы же все помните, о чем книга-то? Ооооо… он ведь некрофил, наверное! Ярко помню сцену, когда молодогвардейцев после пыток везут бросать в шахту на грузовичке… Привет, короче» (http://eumenius.livejoumal.com/19906.html).


[Закрыть]
.

С другой стороны, эффект постмодернистского «глумления» (возникающий за счет деконтекстуализации «святыни») не может не вступать в кричащее противоречие с жесткой «морально-патриотической» установкой, которую Кириллов декларирует в качестве итоговой:«В комиксах будет простая линия: свой – чужой, патриот – враг. И простая истина: захватчик не может ходить по моей земле и рвать мои яблоки» [1100]1100
  Соколовская Я.Указ. соч.


[Закрыть]
.

Пример этот показателен своей радикальностью: «чужеродный» жанр комикса лишь обнаруживает и обостряет, не изменяя по существу, внутренние механизмы той работы с соцреалистическими дискурсами и мифологиями, которая началась в культуре со второй половины 1990-х годов под лозунгом «старые песни о главном». Знаками этого процесса стали не только сам фильм-клип «Старые песни о главном» (снятый, напомню, в 1996 году и впервые показанный по российскому телеканалу ОРТ 31 декабря 1996 года; в дальнейшем аналогичные фильмы-клипы с участием ведущих эстрадных певцов снимались и демонстрировались по каналу ОРТ, впоследствии ставшему Первым каналом, ежегодно), но и целый ряд фильмов, телесериалов и даже театральных шоу. В этом ряду – фильмы и тексты, репрезентирующие на современном материале домодерные, архаические или архаизированные, племенные, религиозные, этноцентрические, а также узнаваемые советские (имперские, патерналистские, классовые) дискурсы: «Чистилище» (1998) Александра Невзорова, «Брат 2» (2000) и «Война» (2002) Алексея Балабанова, «Мужская работа»

(2000) Тиграна Кеосаяна, «Олигарх» (2002) Павла Лунгина (по роману Юлия Дубова «Большая пайка»), «9 рота» (2005) Федора Бондарчука (по роману Юрия Короткова), собравшая в прокате рекордную сумму – более 30 млн долларов в течение первого месяца, «Прорыв» (2006) Виталия Лукина. Эта же тенденция получила развитее в многочисленных сериалах о «силовиках» [1101]1101
  См. о них: Чередниченко Т.Силовики // Новый мир. 2002. № 9; Зверева В.Закон и кулак: «родные» милицейские сериалы // Новое литературное обозрение. 2006. № 78. С. 305–325.


[Закрыть]
и о мафии, прежде всего – в «Бригаде» (2002) Алексея Сидорова и сделанных по сходным моделям сериалам «Парни из стали», «Next», «Его звали Барон». К этому же ряду, думаю, следует отнести и многочисленные романы Александра Проханова второй половины 1990-х и 2000-х годов – и не только скандально известный роман «Господин Гексоген» (2000), но и такие сочинения, как «Крейсерова соната» (2003), «Надпись» (2005), «Политолог» (2006), «Теплоход „Иосиф Бродский“» (2006). Как ни странно, следы близкого по внутренней логике эстетического сдвига заметны и в романе «Москва-ква-ква» (2006) идейного антагониста Проханова – либерала и защитника свободы слова Василия Аксенова. Признаки аналогичной «дискурсивной мутации» прослеживаются и в цикле романов «Евразийская симфония» (2001–2005) Хольма ван Зайчика (псевдоним Вячеслава Рыбакова и Игоря Алимова) [1102]1102
  См. сокрушительный разбор этой утопии, замаскированной под детектив, в статье: Роднянская И. Б.Ловцы продвинутых человеков // Русский журнал. 2002. 18, 19 июля (http://old.russ.ru/krug/2002718_rod.html). См. также: Витенберг Б. М.Игры корректировщиков // Новое литературное обозрение, 2004. № 66. С. 281–293.


[Закрыть]
, романе-фэнтези Андрея Лазарчука и Михаила Успенского «Посмотри в глаза чудовищ» (1997), в серии романов Сергея Лукьяненко «Ночной дозор» (1998), «Дневной дозор» (1999), «Вечерний дозор» (2002) и «Последний дозор» (2004) (мифологизирующего «силовиков» с помощью излюбленных постмодернизмом мотивов конспирологий и мутаций), романной трилогии Павла Крусанова – «Укус ангела» (1999), «Бом-бом» (2002) и «Американская дырка» (2005), в книге «Больше Бена» (1999) Сергея Сакина и Павла Тетерского, повестях Сергея Шаргунова «Ура!» (2002) и «Малыш наказан» (2003).

Другими проявлениями описываемого сдвига можно считать:

– Фильмы и тексты, апеллирующие к парадно-имперской эстетике русского монархизма, остраненной посредством стилизации, но тем самым и обновленной и «отреставрированной»: показательны фильмы «Сибирский цирюльник» (1998) Никиты Михалкова, «Романовы – венценосная семья» (2000) Глеба Панфилова и фильм Филиппа Янковского «Статский советник» (2005) по роману Б. Акунина (на мой взгляд, искажающий логику как романа, так и всего творчества писателя, – подробнее об этом шла речь в предыдущей главе).

– И, наконец, фильмы, апеллирующие не только к советским ценностям, но и к советским сюжетам и использующие узнаваемые элементы соцреалистической эстетики: «Ворошиловский стрелок» (1999) и «Благословите женщину» (2003) Станислава Говорухина, «Ехали два шофера» (2001) Александра Котта, «Звезда» (2002) Николая Лебедева (по повести Эммануила Казакевича). К этой же группе произведений относится и мюзикл «Норд-Ост» (2001) Георгия Васильева и Алексея Иващенко по мотивам романа Вениамина Каверина «Два капитана».

Особое место в этом ряду занимают телесериалы по литературной классике советского периода и/или сюжетно связанные с советской историей: «Граница. Таежный роман» (2000) Александра Митты, «Дети Арбата» (2004) Андрея Эшпая (по роману Анатолия Рыбакова), «Московская сага» (2004) Дмитрия Барщевского (по одноименной романной трилогии Василия Аксенова), «Последний бой майора Пугачева» (2005) В. Фатьянова (сценарий Эдуарда Володарского по мотивам «Колымских рассказов» Шаламова), «Курсанты» (2004) Андрея Кавуна, «В круге первом» (2005) Глеба Панфилова, «Мастер и Маргарита» (2005) Владимира Бортко и др.

Несмотря на то что в основе многих этих фильмов и сериалов (особенно сериалов) лежат произведения разной степени оппозиционности по отношению к советской идеологии, – тем не менее мюзикл «Норд-Ост» и сериал «Мастер и Маргарита», новая экранизация «Звезды» и одна из первых экранизаций Шаламова производят сходный эффект. Борис Дубин определяет его как производство «ностальгического фантазма» – создание «фикции советского как единого целого», «примирение с советским». Он видит в нем «одну из ведущих характеристик путинского периода в коллективной жизни России» [1103]1103
  Дубин Б. В.Старое и новое в трех телеэкранизациях 2005 года // Новое литературное обозрение. 2006. № 78. С. 275–276.


[Закрыть]
.

Привлечение новых, в первую очередь – постмодернистских форм позволяет не только вписать домодерные и советские мифологии в постсоветский культурный контекст, но и наоборот, вместить постсоветский опыт в «разношенную» и уютную советскую «рамку»: «Сложилась признанная „всеми“ и поддерживаемая, транслируемая и воспроизводимая самыми современными массовыми технологиями форма наиболее общих представлений российского социума о себе, воображаемых „мы“» [1104]1104
  Там же. С. 277.


[Закрыть]
. Симулятивный характер этого «мы» в постсоветском обществе очевиден – и потому может быть осуществлен только посредством постмодерных манипуляций дискурсами и символами. И хотя постмодернистские приемы в новых сериалах явно редуцируются [1105]1105
  Подробный анализ эстетики сериалов 2005 года см. в подборке статей «Возвращение „большого стиля“?» (НЛО. 2006. № 78. С. 271–325) – кроме уже процитированных статей В. Зверевой и Б. Дубина, в нее входят также статьи И. Каспэ и Р. Фрумкиной. См. также: Зверева Вера.Телевизионные сериалы Made in Russia // Критическая масса. 2003. № 3.


[Закрыть]
, – на мой взгляд, происходит это потому, что в них «фантазм советского» уже нормализован– не только самим фактом ежедневного присутствия советского прошлого на телеэкране [1106]1106
  «Зрители привыкают жить по вечерам в интересах и нарядах конца 20-х – начала 50-х годов. „Сталинский“ стиль в телесериалах преобладает – в одежде, макияже, прическах, архитектуре, дизайне автомобилей, легкой музыке, танцах. „Старые песни о главном“ вернулись в наш дом. <…> Стиль эпохи объединяет заинтересованность столь разных режиссеров, от В. Бортко и Г. Панфилова до А. Эшпая. Но если (отдадим должное Булгакову и Солженицыну) у авторов этот стиль эпохи обязательно и непременно подвергается осмеянию либо разоблачению… то сегодня телекартинка им просто любуется, потому что он как нельзя лучше соответствует мелодраматическим („мексиканским“) страстям с поцелуями взасос на свидании или – как красиво! – мытьем в ванной (не снимая шелкового „винного“ платья и жемчужного в два ряда ожерелья). Нельзя не отметить в телекартинке и явных следов влияния – многократного просмотра авторами „Последнего метро“ Франсуа Трюффо, „Конформиста“ Бернардо Бертолуччи и тому подобных замечательных фильмов из „той“ жизни, времени европейской ночи под фашистским игом. Вся эта красота преданности, изящества, стильности (К. Денев у Трюффо), изысканность стиля, в котором гнездится предательство (Л. Трентиньян у Бертолуччи), требуют головокружительного режиссерского и актерского таланта при решении сверхзадачи, „послания“. А здесь? Что решается – в резонерствующих монологах? В картонно-плоских фигурах? В статичных сценах?» ( Иванова Н.Сморкающийся день, или Литературу на мыло: Об эстетической реабилитации прошлого // http://www.polit.ru/culture/2006/02/06/ivanova.html). О многочисленных фактических – и идеологически нагруженных – неточностях в изображении предметного мира 1940–1950-х годов в новых ностальгических сериалах писала Р. Фрумкина в своей статье в «Новом литературном обозрении» № 78.


[Закрыть]
, но и сложившимся и узнаваемым набором эстетических приемов репрезентации «советского мифа».

Показательно, например, что сцена из сериала «В круге первом», которая, видимо, должна была стать эпатирующей – спорящие герои из «шарашки» конца 1940-х вдруг попадают на сегодняшнюю московскую улицу, – никак не отрефлектированав самом фильме: шока нет, потому что герои обитают не в истории, а в сериальной гиперреальности – «истории», перетекающей из сериала в сериал [1107]1107
  Сказанное ни в коем случае не предполагает того, что все фильмы, книги и/или телесериалы о советском или дореволюционном периоде на нынешнем российском телевидении разделяют эту эстетику. В качестве весьма симптоматичных исключений назову хотя бы сериалы по сценариям Юрия Арабова – «Дело о мертвых душах» Павла Лунгина и «Завещание Ленина» Николая Досталя.


[Закрыть]
.

Разумеется, каждый из названных фильмов и текстов обладает и иными, индивидуальными особенностями. Однако выделенные черты объединяютэти достаточно далекие феномены. Важно, что все эти фильмы, книги и сериалы обращены главным образом не к ностальгирующим по советской власти старикам, а к людям среднего и младшего поколения, у которых непосредственно советского социального опыта либо нет, либо он овеян дымкой детских и юношеских воспоминаний. Этим большинством соцреалистическая – а вернее, стилизованно-советская – топика воспринимается, во-первых, как контекст родной,а потому и привлекательной, массовой культуры (то есть как своего рода эстетическая оппозиция западному масскульту); во-вторых, как преимущественно позитивныйкультурный опыт, противопоставленный постсоветской «чернухе». Утопический аспект соцреализма и выработанного в советской культуре типа репрезентации в целом приобретает в этом случае отчетливо терапевтическую функцию [1108]1108
  В классическом соцреализме, как показывает Е. Добренко, «все больше утверждался подход, согласно которому соцреализм предполагает, что идеал своей „прекрасностью“ заражает действительность, так что уже и нельзя сказать, что именно доминирует в самом искусстве… Больше того, „наша действительность хороша именно тем, что она опережает мечтания“ (А. Макаренко). Вписывая „мечту“ в „реализм“, соцреалистическая эстетика снимает „романтический“ зазор между ними… пока не оказывается, что действительность… прекраснее мечты» ( Добренко Е.Политэкономия соцреализма. М.: Новое литературное обозрение, 2007. С. 101).


[Закрыть]
– ностальгический фантазм становится антитезой повседневному социальному опыту.

Повторяемость соцреалистических фильмов, песен и других массовых жанров в телепрограммах создает впечатление устойчивой традиции– культурного канона,к которому хочется нерефлективно «прислониться». Нечто аналогичное Владимир Паперный отмечал в постсоветской архитектуре: «видимость» сталинского ампира в качестве гарантии качества и «солидности» новодела (см. подробнее в гл. 13) [1109]1109
  Архитектурный критик Григорий Ревзин не раз писал о том, что «новый расцвет „лужковского стиля“… в силу специфики центрального объекта начнет приобретать все большее сходство со сталинской классикой» ( Ревзин Г.Москва на третий срок // Коммерсантъ. 2002. 23 августа), и о том, что, «куда ни глянешь – всюду „культура два“, сначала с холодком, с иронией, а постепенно все серьезнее» (Он же.Миф о вечном возвращении сталинизма // Коммерсант. 2006. 19 мая).


[Закрыть]
.

Наталья Иванова (и, кажется, не она одна) считает, что в утверждении этого стилевого гибрида виноваты стеб и постмодернистская эстетика в целом:

Постсоветская интеллигенция («интеллектуалы») стебались по поводу и при помощи знаков советской культуры, фактически погрузив страну в стилевой гибрид эстетики советского прошлого и настоящего, – ностальящее. Этот стилевой гибрид или, лучше сказать, стилевой кентавр оказался на удивление жизнеспособным, но год за годом, месяц за месяцем из него выпаривался стеб, – оставалась радость беспримесного погружения в коллективный советский стиль, как бы лишенный идеологии. Как бы с вынутым жалом… Но со всеми внешними, дорогими слуху и глазу, атрибутами [1110]1110
  Иванова Н.Невеста Букера: Критический уровень 2003/2004. М.: Время, 2005.С. 34.


[Закрыть]
.

Хотя я совсем не уверен в «виновности» именно стеба (доводы «за» и «против» точки зрения, которую представляет Иванова, приведены в гл. 12 этой книги), и мне все же кажется, что дело скорее в общей социальной, позиции постсоветских интеллектуалов (или интеллигенции), – но в одном выводе я согласен с критиком: изменение качества иронии, а вернее, ее радикальная редукция действительно становится важнейшим симптомом нового стилевого гибрида. Ирония, иногда прорывающаяся в перечисленных выше фильмах и текстах по отношению к советским мифологемам, во всяком случае, никогда не агрессивна (как агрессивна она у раннего Сорокина или, например, в романе С. Ануфриева и П. Пепперштейна «Мифогенная любовь каст»). Нет, она мягка и сообщительна: ирония просто маркирует постмодернистские «кавычки» вокруг заимствований из советского или, уже, соцреалистического дискурса – и нужна главным образом для того, чтобы смягчить стилистические перепады – например, между современной поп-музыкой и советским репертуаром в «Старых песнях о главном» или условностями голливудского «экшн» и советскими риториками репрезентации врагов и героя в фильме «Брат 2».

Постмодернизм + соцреализм?

Трансформация соцреалистических моделей и мифов в идеологически нейтральные, однако чрезвычайно популярные формы постсоветской массовой культуры показательна, несомненно, не только для постсоветской культуры. Однако «остальгия», распространенная ныне в Восточной Германии, «югоностальгия» в странах бывшей Югославии или же мода на стиль 1950-х годов в США несопоставимы по размаху с симулякрами «Большого Стиля», создаваемыми на пространстве бывшего СССР (хотя глава и началась с украинского примера, далее я сосредоточусь на российских феноменах). Достаточно вспомнить только празднования юбилеев Победы в 2000 и в 2005 годах, сопровождавшиеся не только масштабной реанимацией советской героики и риторики, но и нагнетанием традиционной советской политической истерии, направленной против «наследников фашизма» (образ врага), которыми в обоих случаях «назначались» страны Прибалтики.

Выше отмечалось, что реактуализация соцреалистического дискурса вписывается в процесс позднепостмодернистского мифотворчества, нацеленного на создание более или менее (в данном случае, конечно, менее) разомкнутых и игровых мифологических контекстов и моделей идентичности. «Союзнические», симбиотические отношения между постсоветской массовой культурой и соцреалистическими мифологиями, осуществляемые с помощью постмодернистской гибридизации дискурсов, свидетельствуют не только о неоконсервативном повороте в России и торжестве «негативной идентичности» в российском обществе, но и могут быть интерпретированы как свидетельство деконструкции бинарной оппозиции между постсоветским настоящим и советским прошлым, – оппозиции, лежавшей в основе практически всех культурных дискурсов 1990-х годов. Можно предположить, что дискурс, оформленный «старыми песнями о главном», очистил традиционные соцреалистические формы от их тоталитарных и официозных коннотаций, деидеологизировал и тем самым воссоединил воображаемое «прошлое» и «настоящее» общества в аксиологически нейтральной сфере.

Если это предположение было бы верно, тогда популярность модернизированной соцреалистической эстетики можно было бы объяснить бессознательной потребностью избавиться или хотя бы заслониться от травмы тоталитарного прошлого – травмы, которая не была «проработана» в России так методически и осознанно, как в послевоенной Германии. Впрочем, и советская тоталитарность 1980-х годов существенно отличалась от «классического тоталитаризма» – процессы разложения «Большого Стиля» в 1980-е годы зашли уже достаточно далеко. Но именно в брежневскую пору портреты Сталина стали украшать лобовые стекла грузовиков, и вообще ностальгия по сталинизму (несмотря на почтительное отношение к той эпохе в официальной культуре) стала восприниматься как форма фронды по отношению к позднесоветскому настоящему.

Однако сопротивляется такой гипотезе сам материал.Проблема, выявленная этой тенденцией в культуре 2000-х, видится, скорее, в том, что обновленная (или подновленная) соцреалистическая стилистика легко вобрала в себя, казалось бы, несовместимые с соцреалистическим дискурсом темы: от государственных репрессий («Дети Арбата», «В круге первом», «Последний бой майора Пугачева») до апологии монархии («Сибирский цирюльник», «Романовы. Венценосная семья»). Она легко освоила антисоветскую классику и распространилась на постсоветский материал (мафия, олигархи, «силовики»). Отсутствие табу на сюжеты и темы, как раз и манифестирующие тоталитарную травму, весьма показательно: травматический опыт во всех этих фильмах, сериалах и книгах репрезентируется так, что травма перестает восприниматься как «черная дыра» в дискурсе. Непредставимое нарочито тривиализируется.

«Новые» штампы, создающие этот эффект, позаимствованы главным образом из советского (точнее, позднесоветского) репертуара – прежде всего потому, что именно этот контекст наиболее глубоко пропитан дискурсивной банальностью.Элементы этого контекста легко опознаются даже самым неподготовленным читателем и зрителем, будучи скорее ритуальными, чем эмоциональными. Б. Дубин называет два наиболее узнаваемых (а оттого – наиболее банальных) мотива, оформляющих «образ советского» в культуре 2000-х: первый – «не все было так плохо» (или «все было не так плохо»); и второй – «привычное для советского и постсоветского человека представление о высшей, надчеловеческой силе: ее может воплощать в романе или на экране монструозный вождь, а может и вполне человекообразный дьявол, но жизнь всех и каждого из „нас“ принадлежит „им“» [1111]1111
  Дубин Б. В.Старое и новое… С. 276.


[Закрыть]
.

Однако речь идет не только о создании «образа советского», но и более обширной тенденции, которую я (как уже вкратце сказано в гл. 12) предложил бы назвать пост-соц.Этот термин, напоминаю, является сокращением формулы «постмодернизм+соцреализм» и в то же время отсылает к соц-арту, поскольку «пост-соц» можно также определить как «перевернутый» соц-арт.

Иллюзией было бы считать, что если соц-арт деконструирует соцреализм, то обратная операция будет возвращением к «Большому Стилю»: нет, результат будет в лучшем случае симулякром этого стиля, а скорее всего, возникнет из замещения механизмов деконструкции – иными семиотическими ритуалами, претендующими на то, чтобы выводить смысл за пределы текстуальных итераций на просторы «жизни» и «истории» – и «заполнять» пустой центр возрожденными трансцендентальными символами, на самом деле лишь более или менее искусно скрывающими свою итеративность и маскирующими пустотность новонайденных «трансцендентальных означаемых» [1112]1112
  Своеобразной теоретической параллелью к эстетическим практикам пост-соца является теория «активного постмодернизма», развиваемая Александром Дугиным. По мнению этого автора, «активный постмодернизм» возникает на пересечении крайних версий идеологий «новых левых» и «новых правых» и представляет собой реальную альтернативу «пассивному», то есть саморефлективному и «истеблишментарному» постмодернизму, поддерживающему стазис «постистории», понимаемой как децентрированная репрессия против инновации. Правда, в изложении Дугина, «активный постмодерн» мало чем отличается от «активного авангарда», еще не знающего ни о гулагах, ни о майданеках: «Активный постмодернизм – радикальная антитеза постистории, активное растворение существующей Системы, громогласное и победоносное утверждение пустотности ее центра. Эта пустотность, вместо того чтобы оставаться кокетливой, поверхностной, щекотливой [щекочущей? – М.Л.], играющей и претендующей на вечность, должна открыться как пустотность бездонной воронки онтологического уничтожения. Иными словами, активный постмодернизм станет реальностью лишь в том случае, если современный мир провалится в пустоту своего собственного центра, будет на деле съеден пробужденным хаосом, который низвергнет Систему… На место „положительного отрицания“ вечной тупиковой эволюции пассивного постмодерна, постистории придет единственная и уникальная, изъятая из игры экранных теней синкопа Революции и „уничтожающее катастрофическое отрицание“, уже не условное и не стильное, [а] сырое, варварское, мстительное» ( Дугин А.Поп-культура и знаки времени. СПб.: Амфора, 2005. С. 433). Остается только добавить, что с этой точки зрения самый «активный» постмодернист современности – это Осама бен Ладен.
  Прилагая эту – откровенно бинаристскую и довольно жуткую – модель к русской культуре, Дугин выделяет «компрадорский», колониальный постмодернизм (для элиты), призванный «создать четкий вектор для ускоренной модернизации – быстрыми темпами демонтировать все, что было по сути „немодерным“ в русском „псевдомодерне“» (Там же. С. 451). Его альтернативой становится набирающий силу «русский вариант активного постмодерна», который якобы выдвигает на первый план сохраненные в коллективном бессознательном домодерные – традиционалистские и имперские – ценности (вопрос о том, как ценности могут сохраняться в коллективном бессознательном, Дугиным не ставится): «Если модерн – это процесс десемантизации и дезонтологизации традиционной системы ценностей, то постмодерн [„активный“, разумеется. – М.Л.] – это напряженная, ироничная, пусть двусмысленная, но все же ревалоризация всего забытого на пороге Нового времени, особенно того, что в это Новое время было не принято на легальных основаниях» (с. 460). В сущности, эта характеристика вполне подходит к пост-соцу, но она же показывает, что постмодернистский интерес к маргинальному и эксцентричному здесь становится всего лишь риторической приманкой, вписывающей архаические дискурсы в современные «постисторические» контексты. Вот почему перспективы развития культуры, выбравшей путь «активного постмодернизма», выглядят, в соответствии с дугинским же прогнозом, весьма тоталитарно: «Я думаю, основным принципом [нового имперского искусства] будет отсутствие иронии, то есть новая серьезность. Вместо улыбки – гримаса, вместо смешной шутки – шутка страшная. Фундаментальность появится во всем…» (с. 469). Хочется спросить: а что же тут нового? И зачем для реализации этой «визионерской» мечты о соцреализме понадобился постмодернизм? Возможно, постмодернизм в этом контексте становится средством освобождения интеллектуала от ответственности за последствия культурно-социального эксперимента? Но постмодернизм в этом не виноват.


[Закрыть]
.

Итак, какими же штампами оперирует пост-соц? Назовем самые очевидные:

• Сюжет всегда строится вокруг жесткой бинарной оппозиции с недвусмысленным распределением света и тьмы и одноплановыми («хорошими»/«нашими» или «плохими»/«не нашими») персонажами. Зритель или читатель узнаёт, к какому лагерю принадлежит персонаж, при буквально первом появлении героя. (Даже «Мастер и Маргарита» в интерпретации В. Бортко вписывается в эту логику, несмотря на пресловутую проблематизацию «света» и «тьмы» в булгаковском романе: чтобы зрителю было попроще да пояснее, режиссер даже назначил одних и тех актеров на роли из одного «лагеря» – так, Валентин Гафт играет Каиафу и «Берию», а Дмитрий Нагиев – Иуду и барона Майгеля.)

• Центральный персонаж чаще всего моделируется по образцу эпического героя. Он (это почти всегда именно мужчина) появляется перед зрителем/читателем уже полностью психологически сформированным; герой не развивается, а в лучшем случае «разворачивается» на протяжении сюжета (скажем, все качества Саши Белого из «Бригады» Алексея Сидорова уже заданы в его юношеском образе; точно так же Данила Багров в фильмах Балабанова «Брат» и «Брат 2» может чего-то не знать о жизни, но его система ориентации и поведения задана раз и навсегда и, разумеется, никогда его не подводит). В репрезентации героя родовые (социальные или этнические) характеристики несомненно доминируют над индивидуальными чертами. Герой этот непременно проходит через ситуацию, символизирующую его временную смерть, сопровождаемую затем столь же непременным воскресением. И хотя эта черта вполне традиционна для эстетики детектива и приключенческого фильма, пост-соц непременно акцентирует буквальное или символическое возвращениегероя, придавая ему значение непобедимости «русского характера» («Сибирский цирюльник») или исторической непогрешимости российской империи («9 рота») Если даже героям приходится умереть окончательно (как, например, в «Звезде» или «9 роте»), они все равно остаются эпическими персонажами, обретая «свое величие прежде всего в сверхличном плане, в связи с символизацией общечеловеческих ценностей, а не в плане психологии отдельной личности» (именно это считал одним из важнейших свойств героического мифа Е. М. Мелетинский [1113]1113
  Мелетинский Е. М.Поэтика мифа. М.: Наука, 1979. С. 229.


[Закрыть]
) – что, например, объясняет, почему в фильме Ф. Бондарчука единственный выживший из всей роты, бессмысленно сгинувшей на бессмысленной войне, в финале патетически восклицает: «Мы победили».

• Герой обязательно принадлежит определенной социальной «семье» – чаще всего особого рода «братству» (военному, профессиональному, мафиозному), и именно интересы этой «семьи» диктуют его поступки. Это по преимуществу мужскаясемья. Обычно, когда пост-соц не опирается на классический источник («Мастер и Маргарита», «В круге первом»), любовные отношения и женские персонажи либо играют крайне малозначительную роль в сюжетном развитии, либо отсутствуют вовсе. Мужская дружба, почитание старшего («авторитета» или командира), наоборот, приобретают для героя значение морального императива [1114]1114
  В этом смысле пост-соц явно перекликается с русской литературой 1920-х годов, в которой, как показал Элиот Боренстайн, доминировала модель «мужской семьи»: Borenstein Eliot.Men Without Women: Masculinity and Revolution in Russian Fiction, 1917–1929. Durham and L.: Duke University Press, 2000. О неразрывности национально-патриотического дискурса и патриархальных стереотипов маскулинности в современной массовой культуре см., например: Шабурова О.Война, солдат и песня: национально-патриотический дискурс в конструировании российской маскулинности // Гендерные исследования. 2005. № 13. С. 85–100 (http://www.gender.univer.kharkov.ua/gurnal/gumal-13–07.pdf).


[Закрыть]
. При этом, разумеется, гомосексуальные интерпретации отношений внутри «мужской семьи» не только не предполагаются, но и отчетливо табуированы.

• В визуальных или литературных текстах пост-соца обязательным является присутствие узнаваемыхфрагментов соцреалистического дискурса: песни, цитаты из известных кинофильмов или перифразы канонических ситуаций и персонажей – вроде автомобиля «вольво», переоборудованного в «чапаевскую» тачанку в «Брате 2»; или внешнего сходства Игоря Петренко, исполняющего роль Травкина в «Звезде», с Владимиром Ивашовым, исполнившим роль солдата Алеши Скворцова в фильме Григория Чухрая «Баллада о солдате» (1959); ср. также перенос мотивов «лейтенантской прозы» и советского кинематографа 1960–1970-х годов «о войне» в ситуацию боевых действий советских войск в Афганистане – в фильме «9 рота».

Одновременно с этим – особенно это заметно в кинематографе пост-соца – в произведениях обязательноприсутствуют и прямые цитаты из произведений западной культуры. Так, допустим, «Звезда» прямо «позиционировалась» как «наш ответ» на фильм Стивена Спилберга «Спасая рядового Райана» (на мой взгляд, еще более соцреалистический по своей эстетике, чем у Лебедева) [1115]1115
  См., например: «Было бы ханжеством или глупостью отрицать влияние на фильм [„Звезда“] голливудских блокбастеров – оскароносного „Спасения рядового Райана“ и „Тонкой красной линии“» ( Стишова Елена.Одиночество звезды // Искусство кино. 2002. № 8. С. 18).


[Закрыть]
. «Бригада» наполнена прямыми – часто даже вполне изящными – цитатами из «Крестного отца» Ф. Ф. Копполы и «Однажды в Америке» Серджо Леоне. «Война» и «9 рота» то и дело отсылают к «Взводу» Оливера Стоуна, «Цельнометаллической гильзе» [1116]1116
  В российском DVD-прокате этот фильм известен как «Цельнометаллическая оболочка». Оригинальное название – «Full Metal Jacket» (1987).


[Закрыть]
Стенли Кубрика и фильму Ф. Ф. Копполы «Апокалипсис сегодня». При этом важно подчеркнуть, что цитаты из фильмов Копполы, Стоуна или Кубрика принципиально десемантизированы:оставлен визуальный эффект (как, допустим, в сцене вертолетной атаки, перенесенной из «Апокалипсиса» Копполы в «Войну» и «9 роту»), но, как правило, устранен трагический или абсурдистский ореол этого эффекта, отражающий критическую позицию знаменитых режиссеров по отношению к войне и легитимирующим ее дискурсам.

Что общего между этими характеристиками пост-соца? По-видимому, то, что если они и преодолевают травму, то парадоксальным образом. Театрализуя и эстетизируя травматическое событие,пост-соц репрезентирует насилие так, что оно не задеваетзрителя, защищенного оболочкой узнанных им цитат, эпической несокрушимостью героя, образами социальной семьи и коллективного бессмертия и т. п. [1117]1117
  Ср.: «…непрерывная популяризация имперско-монархической идеи в постсоветской России – тоже своего рода „психотравма“ российского постсоветского общественного сознания» ( Витенберг Б.Игры корректировщиков // Новое литературное обозрение. 2004. № 66. С. 288).


[Закрыть]

Правда, сакрализованные спектакли насилия, фундаментальные для классического соцреализма, претерпевают некоторые изменения уже в позднесоветский период. Особенно отчетливо это видно по фильмам о Гражданской войне: ситуации, которые в прежнее время были бы окрашены в трагические и патетические тона, теперь преподносились иронически и акцентированно театрально – показательны, например, «Интервенция» (1968, выход на экраны – 1987) Геннадия Полоки, трилогия «Неуловимые мстители» (1966, 1968, 1971) Эдмонда Кеосаяна, «Белое солнце пустыни» (1969) Владимира Мотыля, «Бумбараш» (1972) Николая Рашеева и Аркадия Народицкого. Но если в 1970–1980-е годы этот процесс явно противостоял идеологическому мейнстриму (показательно, что фильм «Интервенция» был запрещен цензурой [1118]1118
  «Первый вариант картины был разрезан, использован как рабочий материал, а копия напечатанная, по которой картину положили на полку, она хранилась в сейфе. Вот из этих обрезков работники Госфильмофонда помогли мне склеить копию, и они помогли мне ее выкрасть. Я стал с этой картиной ездить по стране. Причем я старался показывать в „почтовых ящиках“. На территорию „почтовых ящиков“ даже спецслужбы не всегда могут проникнуть» (Г. Полока в передаче радио «Свобода» «Поверх барьеров» [http://www.svoboda.org/programs/OTB/2005/OBT.072805.asp]).


[Закрыть]
), то в 2000-е эта остраненная театрализация насилия возвращается как симулякр сакрального,не стесняющийся, впрочем, своей симулятивности. В пост-соце именно остраненные, нарочито технологичные (в таких фильмах, как «9рота» или «Ночной дозор», очевиден акцент на современных спецэффектах) спектакли насилия и террора превращаются в означающие «трансцендентальных» категорий – власти, силы, патриотизма, мужественности, мужской дружбы, верности и т. п. Более того, вовлеченность в эти спектакли – неважно, в каком качестве – и порождает объединяющий эффект («мы») и создает «фикцию советского как единого целого» (Б. Дубин). Рассмотрим на некоторых примерах, какконструируется этот фантазм.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю