Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 58 страниц)
Глава девятая
Ивлев потом не раз изумлялся: как это ему удалось добраться из Кущевской до Тимашевской?
Никаких поездов по расписанию не ходило, а красногвардейские эшелоны с главной магистрали редко сворачивали на Черноморскую линию. И только когда в Ростове или Тихорецкой накапливалась огромная масса людей, железнодорожники наспех формировали составы из вагонов, которые тут же с бою брались фронтовиками-солдатами, матросами, беженцами.
Вот такой состав из теплушек, товарных вагонов, переполненный людьми, Ивлев и нашел на станции Кущевской.
Толпа осаждала поезд. После отчаянных потасовок, ругани Ивлеву кое-как удалось втиснуться в темный нетопленый вагон и усесться на пол среди солдат, дымивших вонючей махоркой.
Измученный, утомленный, он, едва пригревшись, уснул.
Сколько проспал, сутки или двое, этого он не знал. На каждой, и большой, и малой, станции попутчики менялись, и, если кто-то из них пытался разбудить его, он лишь поднимался до сидячего положения, бессмысленно озирался по сторонам и вновь валился на пол. И спал, спал, спал.
А если кто-нибудь понастырней теребил его за уши и за плечи, то курносый сердобольный солдат, сидевший подле, махал рукой:
– Да не тронь его! Пущай бедолага флотский отоспится. Он не иначе как до своего флоту в Новороссийск правится.
Глубокий, почти летаргический, сон спас Ивлева от дотошных расспросов и, может быть, от смерти.
Часа в три поезд прибыл в Тимашевскую. Курносый солдат так крепко наступил подкованным ботинком Ивлеву на руку, что тот вскрикнул.
– Тебе куда, браток? – виновато спросил солдат, запихивая в вещевой мешок ватную куртку и сапоги.
– Мне далече, – осипшим голосом ответил Ивлев.
– А я вже дома – Тимашевская! Хочешь, забери сухари. Теперича они мне ни к чему. Скоро баба буде блинами потчевать. – Солдат высыпал в полу шинели Ивлева сухари и, вскинув мешок на плечи, мигом выскользнул из вагона.
– Тимашевская! – взволнованно повторил Ивлев. Окончательно проснувшись, он решил, что здесь надо покинуть поезд. Ведь где-то рядом должен быть фронт. – Пойду водицы испить, – сказал он вслух и, грызя сухари, выпрыгнул из вагона.
В предрассветный час на путях было безлюдно. Ивлев направился в сторону семафора. Верстах в двадцати – станица Медведовская, занятая кубанскими добровольцами. Дорога до этой станицы хорошо известна. Не раз в лето четырнадцатого года он вместе с приятелем-художником Иваном Шемякиным ездил из Медведовской в Тимашевскую и велосипедом, и лошадьми… Как же он тогда был беззаботен!
Стиснув зубы и пригнувшись, крадучись, пошел он от станции под ветвями акаций, с которых беззвучно сыпался иней.
Вскоре позади остались стрелки, светившиеся мирными зелеными и малиновыми огоньками, темная будка стрелочника. Спереди рубиновым глазом пристально глядел в темноту семафор.
Бледный осколок месяца полз над мертвенно-темными полями.
Проселочной дороги не было. Пришлось идти по пашне. Под ногами путались будылья прошлогодней картошки.
Станица Тимашевская тонула в мглистой тьме. Нигде не светилось ни одно окно, только дворовые псы тревожно лаяли.
Ивлев хотел было идти полями, но, убедившись, что за семафором ни души, вернулся к железнодорожному полотну, поднялся на насыпь и зашагал по шпалам.
Телеграфные провода уныло, однообразно гудели, вызывая тоскливые раздумья.
Родные кубанские степи! Целую вечность был он в разлуке с ними! Но всюду – на границах Польши, Галиции, на всех фронтах, потом в Могилеве, Новочеркасске и Ростове – с тоскою думал о них. А они сейчас будто чужие, даже враждебные, шагай по ним и не забывай, что из-за каждого куста или пригорка могут выскочить люди с винтовками.
Да, родная степь стала подобна минированному полю…
А давно ли было время, когда по ней можно было идти с песнями и в каждом курене найти привет, приют и радушие. Все изменилось. И уже не верится, что было время, когда поэт Александр Блок и писатель Леонид Андреев, чьи портреты он писал, принимали его у себя. Какие интересные разговоры велись о литературе, живописи!.. Все это теперь как будто превратилось в далекий сон. А может быть, и в самом деле ничего не было?
И нет на свете ни Петрограда, ни большой дачи Леонида Андреева на Черной Речке, в Финляндии, ни самого писателя, ни Александра Блока, есть лишь товарные вагоны, набитые солдатней, да за воротом гимнастерки ядреные вши, от которых неизвестно когда избавишься? Бог знает, какие мытарства предстоят впереди?
По тому, как тусклы были рельсы, как тронула их ржавчина, видно было, что здесь уже давно не ходили поезда. Гражданская война оборвала жизнь дороги. А какие комфортабельные экспрессы «Москва – Новороссийск» некогда проносились по этим рельсам! Составляли их из блестящих синих, желтых, зеленых классных вагонов. На площадке первого вагона, как правило, красовался франтоватый обер-кондуктор в белом парусиновом сюртуке с серебряными галунами, в молодцевато сидящей шапочке.
Сколько счастливых людей мчалось в экспрессе! От встречного ветерка трепыхалась, извивалась, шелестела шелком оранжевая шторка в окне. Диван, обтянутый крепким полосатым полотном, слегка пружинил. И хорошо было, держа на коленях дорожный альбом, касаться плечом женского плеча, коричневого от загара, еще пахнущего южным солнцем и соленой морской водой.
Что теперь делают лукавые, задорные дамы, в легких, беспечных разговорах с которыми неприметно проходило время в дороге? Куда разметали их события? Вспоминают ли они курорты Черноморского побережья с жаркими пляжами, кипарисами, белыми зонтиками и молодого художника-попутчика? Или они тоже вышиблены из родных гнезд и жалкими птахами мечутся в дыму пожарища?
Как тогда была оживлена дорога! Теперь она мертва.
Даже обходчики не осматривают ее: зачем, когда нет никаких поездов?!
На рассвете месяц побледнел и как-то быстро растаял в синеве западного небосклона. Орион со своими звездами стал больше и ярче. Заметно холодало и яснело. Очищаясь от облаков, небо зеленело, расширялось.
Верстах в пяти от Медведовской Ивлев зашел в сторожку обходчика напиться. Чернобородый, широкоплечий, красный после сна сторож подал жестяную кружку с водой. Ивлев кинул ему папиросу, другую сунул себе в мокрые губы.
– Кто у вас там, на станции, кадеты или наши?
– Какие наши? – Сторож махнул рукой. – Все ще кадеты…
«Кадеты!» – мгновенно воспрянул духом Ивлев, прикуривая от зажигалки, поднесенной сторожем.
– А как медведовские казаки настроены?
– Нияк! Порешили держать нейтралитет… Ни за большевиков, ни за юнкеров…
– Что ж они так?
– Кажуть, шо навоевались вдосталь. Многие твердят: «Наша хата с краю, мы ничего не знаем». Тильки иногородние, которые победнее, навродь меня пролетарии, те с большим нетерпением поджидают большевиков. Уж беспременно счеты сведут с некоторыми куркулями. Мабуть, вже кому-то снятся кислицы.
Сторож глубоко затянулся и закашлялся.
– Непривычен курить легкий табак, – объяснил он, поглядев на мундштук асмоловской папиросы.
– Ладно! – Ивлев с трудом поднялся на ноги, разбитые долгой ходьбой. – Спасибо, большевик, за добрую информацию. Пошел я на станцию.
– Гляди, там юнкеря пришпилятся. Они не дюже вашего брата, флотского, прывитають.
– Ко мне не пришпилятся, – объявил Ивлев и, уже не скрывая радости, добавил: – Я их сразу в большевики произведу!
* * *
С юношеских лет Медведовская была известна Ивлеву как одна из самых больших, богатых кубанских станиц. В ней по проекту его отца на Прицепиловке (так называлась заречная часть станицы) была выстроена высокая каменная церковь. И сейчас, как только показалась стройная белая колокольня, Ивлев сдернул с головы бескозырку и приветственно помахал церкви, как чему-то родному, отцовскому, очень живо связанному с воспоминаниями о безвозвратных днях далекого детства.
Вид знакомой церквушки, как бы соединенный с обликом отца, живо воскресил в памяти мирные, благословенно безмятежные предвоенные годы, когда вся семья Ивлевых выезжала на лето в Медведовскую – пожить размеренной станичной жизнью.
Можно ли забыть жаркие летние дни, лодку «Титаник», зеркальную ширь реки Кочеты, развесистые тополя, склонившие ветви к самой воде, зелено-желтые стены густого камыша, где хорошо удилась рыба?
Или приезды гостей из Екатеринодара, катание на лодках темными вечерами! Как тогда хватали за сердце грустные украинские и русские песни, дружный и вкрадчивый звон гитар… В непроглядной тьме южного вечера не было видно ни людей, ни лодок, мерцали, причудливо передвигаясь по реке, одни лишь ярко-зеленые, красные, синие, желтые, розовые огоньки гофрированных китайских бумажных фонариков…
Женские, мужские голоса казались тоже разноцветными! Подзадориваемые бренчаньем гитар, они с каждым мгновением становились громче и возбужденней. Все это – и огни на реке, и голоса поющих – укрепляло любовь к ярким краскам, цветам, всему тому радужно-живописному, что и по сей час живет в душе и кажется сном веселых лет.
Да, было хорошо, быть может, незаслуженно и даже непростительно, и все же очень хорошо. И уже по одному этому нельзя допустить, чтобы восторжествовали безумие, разрушение, ненависть, смерть. Надо все сделать, чтобы вновь по Черноморской линии помчались сверкающие курьерские поезда, чтобы Россия избавилась от смуты и смрада, интеллигенция отрастила опаленные крылья и бережно пестовала новых Репиных и Серовых, архитекторы строили дворцы и храмы и можно было, отдаваясь грустным раздумьям, слушать, как с высокой колокольни прицепиловской церкви наплывает медленный, умиротворяющий вечерний благовест, а из распахнутых в сад окон несутся резвые и тревожные разбеги шубертовских аккордов и кукушка за рекой обещает долгие годы счастливой жизни.
Ивлев подошел к маленькой, будто в землю вросшей, молчаливой станции, носившей странное название Ведмидивка. У пустынного перрона неподвижно стоял поезд из двух открытых платформ и одного наглухо закрытого товарного вагона. На передней платформе у ручного французского пулемета, укрепленного на высокой треноге, вытянулся тоненький юнкер с короткой офицерской шашкой, и был он хрупок и легок, как нарядный мотылек, которого вот-вот вместе с его игрушечным пулеметом сильным порывом ветра снесет с платформы.
«Мальчик, совсем мальчик! – подумал Ивлев. – Неужели у екатеринодарских добровольцев нет ни орудий, ни настоящих станковых пулеметов, ни опытных офицеров? Для того чтобы здесь, в двадцати верстах от Тимашевской, переполненной солдатскими эшелонами, держать фронт, надо по меньшей мере иметь бронепоезд и не менее полка хорошо вооруженной пехоты. Как же всюду у нас тонко!..»
Завидя приближающегося матроса, юнкер взялся за рукоять пулемета-кольта.
– Ваше благородие, господин юнкер! – закричал Ивлев, поднеся руку к бескозырке. – Разрешите обратиться…
– Пожалуйста! – важно пробасил в ответ юнкер и по-мальчишески приосанился.
– Скажите, бога ради: кого я должен просить здесь, на станции, чтобы меня поскорей доставили в Екатеринодар к войсковому атаману. Я – поручик, фамилия моя – Ивлев. Маскировка под матроса вам, конечно, понятна.
– Идите, господин поручик, в комнату дежурного по станции, – сказал юнкер. – Там командир нашего отряда юнкер Олсуфьев. Расскажите ему все, и мы, наверное, домчим вас этим же поездом.
Глава десятая
Ивлев первым выпрыгнул на платформу Черноморского вокзала, за ним – юнкер Николай Олсуфьев.
Февральский день выдался хмурым. Однако Ивлеву было невыразимо радостно ступать живым и невредимым по родной екатеринодарской земле. Не каждому офицеру судьба дарует такое!
Олсуфьев, заправляя на ходу под козырек фуражки свой чуб, сказал:
– Пошли скорей! Вот, кстати, и трамвай. На нем как раз докатим до атаманского дворца.
Действительно, у вокзала остановился маленький синий вагон, такой милый, как само детство. Ничего в облике трамвая и его окраске не изменилось, будто и не было никакой войны и долгих лет разлуки с Екатеринодаром.
Вагон был пуст. Ивлев рывком рванул дверь и поднялся на переднюю площадку, на которой стоял у мотора, держа медную ручку, седоусый пожилой вагоновожатый. Очевидно приняв Ивлева за матроса-большевика, схваченного юнкерами, он сочувственно поглядел ему в лицо. Имитируя ухватки и манеры матерого флотского, Ивлев лихо бросил:
– Кати, браток, до самого Екатерининского сквера!
Вагоновожатый тотчас же крутнул медную ручку мотора.
Дребезжа и подпрыгивая на стыках рельс, трамвай понесся по безлюдному городскому выгону мимо знакомых с детства, наглухо закрытых казенных амбаров.
– Екатеринодарские добровольцы удивительно беспечны, – сказал с укором Ивлев Олсуфьеву, севшему рядом на скамью. – Со стороны Тимашевской могут в любой момент нагрянуть красногвардейцы. А на Черноморском вокзале, кроме двух казачьих офицеров, никого.
– Да, – согласился Олсуфьев, – если на Тихорецком и Кавказском направлениях у нас имеются кое-какие войска, то здесь, по сути дела, нет ничего, если не считать нашего юнкерского поезда. Атаман Филимонов слишком надеется на казаков станиц Медведовской, Мышастовской и Новотитаровской. Мол, они не пропустят большевиков.
У скотобойни трамвай на минуту остановился, и Олсуфьев крикнул:
– Езжай, езжай! Мы в атаманский дворец!
Ростовский бульвар и широкая улица, разделенная им, показались пустынными. Ивлев сказал:
– В Ростове было веселей.
Трамвай замедлил ход. Через улицу к городскому кладбищу направлялись траурные дроги. Две согбенные старухи в черных салопах плелись за белобородым дедом, лежавшим в коричневом гробу.
Олсуфьев сказал:
– Говорят, покойника встретить – это к счастью.
Ивлев отвернулся от окна, чтобы не видеть желтой, как тыква, головы, прыгающей в гробу.
По Красной улице туда и сюда сновали трамваи. За их стеклами мелькали оживленные лица милых екатеринодарских девушек. Среди них могла оказаться Инна и ее гимназические подруги Миля Морецкая, Маша Разумовская, Глаша Первоцвет. Впрочем, вряд ли он узнает их. За четыре года войны они, поди, из девочек-подростков с наивными косичками превратились в настоящих барышень.
– А Красная все-таки живет, даже винные магазины открыты, – заметил Ивлев.
– Пьем, как перед чумой, – подхватил Олсуфьев. – Особенно прославился кутежами новоиспеченный полковник Покровский со своим штабом. Кубанская рада на днях присвоила ему этот чин за разгром новороссийского отряда красных под Энемом. До этого он был всего-навсего штабс-капитаном. Пожалуй, только в период гражданских войн возможны такие молниеносные производства.
Ивлев плохо слушал юнкера: его занимала Красная. Всегда людная, шумная, она и сейчас была оживленной. Он не раз писал эту улицу и теперь глядел на нее глазами человека, который мог никогда больше не увидеть ее.
Каждый магазин, каждый особняк на Красной напоминали о детстве, о юности, а так как в прошлом все было мило и дорого, – не сиди рядом Олсуфьев, Ивлев, наверное, встал бы и начал кланяться и всем знакомым зданиям, и большим голубым шарам в окнах аптеки, и богарсуковскому магазину, где в детские, гимназические годы покупались форменные гимнастерки, шинели, и Зимнему театру Черачева, на фасаде которого лепными буквами были означены имена великих писателей и композиторов, и громадному дому Зингера, блиставшему зеленым кафельным кирпичом, и белому войсковому собору, в котором крестили его и нарекли именем Алексей, и в особенности соборной площади, на одной стороне которой огромное здание 1-й Екатеринодарской мужской гимназии, памятной по невозвратным юношеским годам.
В центре города все было родным, все было связано с лучшей порой жизни. Здесь отец как архитектор немало потрудился. Почти все здания и особняки центра – произведения его рук.
А вот и Штабная улица. Там, в конце ее, перед спуском к Кубани, родительский дом с полукруглыми окнами, небольшой кирпичной мансардой, напоминающей сказочный терем, с приветливой полуоткрытой верандой, с двумя белыми изящными колоннами-столбами, с фасадом, карниз которого украшен белой кружевной гипсовой лепкой.
Когда трамвай пересекал Штабную, Ивлев невольно привстал. Как до сих пор была далека эта родная улица, но как часто в страдные дни войны вспоминал о ней! Какой недостижимой казалась она! И вдруг вот она! Тихая, мирная, милая улица!
– Садитесь, – сказал Олсуфьев, – наша остановка еще не скоро.
Но Ивлев так и не сел, покуда не доехали до Екатерининского сквера, тоже дорогого по многим впечатлениям юности.
Взбудораженный самыми разнородными чувствами, вышел Ивлев из трамвая у сквера и прежде всего увидел монументальную фигуру Екатерины Второй среди могучих, чубатых казаков-запорожцев. Все они стояли на круглом массивном постаменте из черного и коричневого мрамора, держа в руках кремневые ружья, пищали, кривые турецкие сабли, мечи и кинжалы.
Памятник, поставленный там, где некогда был заложен первый камень города Екатеринодара, казалось, говорил Ивлеву, что столица войска Кубанского должна во что бы то ни стало выстоять и с почестями встретить Алексеева и Корнилова.
В приемной атаманского дворца оказалось немало выхоленных молодых казачьих офицеров, с позолоченными газырями, с серебряными кинжалами на кавказских поясах.
Юнкеру Олсуфьеву довольно долго и обстоятельно пришлось объяснять атаманским адъютантам, что Ивлев прибыл в Екатеринодар как посланец Корнилова и атаман должен немедленно принять его.
Наконец распахнулись резные дубовые двери атаманского кабинета.
Филимонов, с серебристо-белыми усами и бородкой, с такими же серебристыми седыми волосами, стоявшими ежиком, одетый в щегольскую черную черкеску с полковничьими погонами и с офицерским Георгием, прикрепленным ниже высокого ворота белой сорочки, благоухающий тонкими духами, сидел за письменным столом у телефонного аппарата.
– Здравствуйте, – сказал он, опуская телефонную трубку на рычажки. – У вас есть письмо от генералов Корнилова и Алексеева?
Потом чуть ли не с гримасой нескрываемой брезгливости атаман взял кончиками холеных пальцев записку и развернул ее, порыжевшую от влаги, проникшей в каблук.
– Х-м, х-м… – Филимонов иронически поджал пунцовые губы, одним взглядом пробежал написанное Корниловым. – Ну-у и логика! Сами оставили Ростов, а нам предписывают стоять насмерть. И к тому же хотят, чтобы мы встретили Добровольческую армию в районе Кореновской…
– Да, именно там!
– А почему генералы не согласовали свои планы с Кубанским правительством? Ведь они идут на земли войска Кубанского.
– Из-за отсутствия почтовой, телеграфной и телефонной связи с Екатеринодаром, – ответил Ивлев.
– А знают ли Алексеев и Корнилов, – спросил атаман, – что наши отряды оставили Кореновскую и теперь фронт в станице Динской, почти под самым Екатеринодаром?
«Как же это так? Что же будет, когда Корнилов подойдет к занятой большевиками Кореновской?» Ивлев с невыразимым укором уставился в барски холеное лицо атамана.
– Кстати, вступив в нашу область, Корнилов должен будет беспрекословно подчиняться всем требованиям Кубанской рады. Она здесь хозяйка.
– Господи, и вы, ваше высокоблагородие, в такую годину печетесь об этом! – изумился Ивлев. – Надо сделать все, чтобы кубанские части и наша армия соединились в районе Кореновской. Иначе поход Корнилова на Кубань не получит должного эффекта.
Филимонов небрежно бросил корниловскую записку на стол и, окинув Ивлева высокомерным взглядом, очень холодно и раздельно проговорил:
– Ваша почетная миссия, господин поручик, окончена. Содержание записки генерала от инфантерии Корнилова и его просьбу ко мне я доведу до сведения полковника Покровского и председательства господина Быча. – Дав понять, что аудиенция окончена, атаман коротким блестящим ногтем большого пальца нажал на кнопку электрического звонка, вделанную в крышку дубового письменного стола, и, когда в дверях появился дежурный адъютант, молодой казачий офицер, спросил: – Ко мне есть еще кто?
Ивлев поклонился и вышел из кабинета.
Пробираясь в Екатеринодар, он представлял себе, как обрадует руководителей Кубани сообщение о походе Корнилова. Как горячо атаман пожмет ему руку и немедля выступит на внеочередном заседании правительства… И вдруг – это нелепое опасение, что Алексеев и Корнилов – как авторитетные военачальники – подчинят себе кубанских добровольцев. Какая чепуха! Просто не верится, чтобы в столь грозную годину могли найтись люди, трясущиеся за свое начальствующее положение!
Над всеми нависла неотвратимая угроза. Вся Россия валится в пропасть. Как же можно перед лицом всего этого не думать о полном и безоговорочном единении сил? Витать в эмпиреях? Не думать о том, что речь идет о жизни и смерти?
Переполненный горечью, Ивлев вышел в светлую, просторную приемную, где расхаживали или сидели парадно одетые атаманские адъютанты.
Вдруг из их группы выскочил молодой, чернобровый, с маленькими темными усами хорунжий. Взглянув на Ивлева, он изумленно всплеснул руками:
– Алексей! Ты ли?
– Однойко! Коля! – в свою очередь изумился Ивлев, узнав гимназического приятеля-одноклассника.
Да, это был он. Все такой же восторженный, порывистый, всегда глубоко обожавший Ивлева. Он обнял Алексея за плечи и, обернувшись к адъютантам, закричал:
– Это же Ивлев! Мой самый закадычный друг! Художник, наш кубанский Левитан! Вот черт! Так это, значит, ты притопал к нам этаким фертом в матросском бушлате! – Однойко снова с неподдельным восторгом обнял Ивлева. – Значит, говоришь: генералы Корнилов и Алексеев идут и по пути лупят совдепы? Это, друзья, великолепно! А мы тут уж начали пятки смазывать. Черт побери! Значит, Екатеринодар надо держать. Скоро подойдет подмога!..
Не выпуская из рук Ивлева, Однойко говорил:
– Идем, сейчас же идем в редакцию газеты «Вольная Кубань»! Там дашь подробную информацию о боях под Егорлыком. Это будет сенсация радужного порядка! Все считали, что корниловцы сгинули, а они идут. Несколько строк об этом – эликсир высшего сорта. Они вольют в наши жилы живительные надежды… Пошли, пошли!.. – Однойко решительно и быстро повлек за собой Ивлева.