355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Степанов » Закат в крови (Роман) » Текст книги (страница 55)
Закат в крови (Роман)
  • Текст добавлен: 4 августа 2018, 19:00

Текст книги "Закат в крови (Роман)"


Автор книги: Георгий Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 58 страниц)

Глава тридцать третья

Седьмого февраля начальник контрразведочного отделения полковник Посполитаки совершенно неожиданно вызвал к себе Ивлева.

– Мы два года не встречались с вами, – начал он весьма дружелюбно. – Садитесь, Алексей Сергеевич, пожалуйста. Да, сколько воды за это время утекло! Сколько событий минуло! А вы, что, конечно, очень странно, почему-то застряли на чине поручика. Ваш коллега, бывший адъютант Корнилова Долинский, давно в полковниках, а Шапрон – генерал.

– Лучше оставаться в поручиках, нежели слыть генералом Шкуро, – равнодушно бросил Ивлев.

– Значит, вы так и не избавились от интеллигентского либерализма, – решил Посполитаки, продолжая любезно улыбаться.

– Думайте что хотите, – безразлично ответил Ивлев. – Однако либерализм во всех случаях лучше бандитизма. Будь Шкуро, Мамонтов, Покровский, Глазенап либеральней, мы, быть может, уже расхаживали бы по Московскому Кремлю…

– Но коммунисты не очень-то жалуют либеральных интеллигентов. Поди, в той же Москве все подвалы чрезвычаек полны ими.

– А вы почему большевиков ставите в пример? – несколько оживился Ивлев. – Или они очень вам импонируют?

– Видите ли, поручик, в последнее время большевики довольно ловко обращают известных русских либералов в орудие своей пропаганды. Я, как начальник контрразведочного отделения, имею возможность читать совдепские газеты. На страницах одной из них большевистский нарком просвещения Луначарский весьма похвально отозвался о знаменитом поэте Александре Блоке, который якобы воспел октябрьский переворот в новой поэме, названной «Двенадцать»… Вы улавливаете намерение большевиков использовать в целях борьбы с нами даже поэтические творения? Этим самым они хотят обратить в свою веру русских интеллигентов, в том числе поэтов, художников.

Ивлеву, нисколько не боявшемуся начальника контрразведки, стало нестерпимо скучно, и он, откровенно зевая, сказал:

– Господин полковник, вести разговоры на отвлеченные темы интересно, но, право, не нынче. Говорите прямо: зачем вызвали меня?

– А я-то и начал прямо с дела, – обиделся Посполитаки и сказал: – Мне стало известно, что одно ваше творение пришлось на руку и по вкусу главе большевистского подполья города Екатеринодара.

– Ну, знаете, – неожиданно для себя вспылил Ивлев, – это ваша выдумка! У меня нет картины, которая могла понравиться красным.

– Вы это утверждаете в категорической форме? Тогда, значит, – решил Посполитаки, – автором полотна «Юнкера стоят насмерть» является художник Шемякин. Я и сам не верил, как это мог написать столь пессимистическое произведение доблестный адъютант генералов Маркова и Корнилова…

– Скажите, пожалуйста, господин полковник, а более серьезные претензии ко мне, как автору этой картины, у вас есть?

– A-а, так, значит, все-таки вы написали «Юнкеров»! – Посполитаки откинулся на высокую спинку кресла. – Так это, значит, вы решили наглядно показать, что, как бы отчаянно ни дралась горстка юнкеров, она бесповоротно обречена…

– Ну и что из этого? – опять с прежним безразличием спросил Ивлев.

– А то, что ваше полотно не только радует коммунистов, но даже воодушевляет их! – пояснил Посполитаки. – Вы своей картиной льете воду на их мельницу. А раз так, то ваших «Юнкеров» надо немедленно сжечь.

– Но, но… – Ивлев метнул на Посполитаки взгляд, полный холодного презрения. – Не много ли вы, господин полковник, берете на себя, решившись судить об идейном содержании и направленности художественных творений живописцев?

– Идет битва не на жизнь, а на смерть, а вы, поручик, словно не понимая этого, отдали своих «Юнкеров» прямо в осиное гнездо! – горячо начал выговаривать Посполитаки. – И недаром они там нашли себе место рядом со «Штурмом Зимнего».

– Я отдал полотно на хранение своему другу, живописцу Шемякину, а не в осиное гнездо, как вы изволите выражаться, – заметил Ивлев.

– А вам известно, что дом Шемякина, вашего друга, стал штаб-квартирой екатеринодарских подпольщиков? – спросил Посполитаки. – Там большевистские диверсанты свили осиное гнездо и вдохновлялись вашим творением.

– Подпольщики – ваша выдумка, фикция! – бросил Ивлев.

– Выдумка?! – Посполитаки вскочил с кресла, и его смугло-оливковое лицо полиловело. – Да как вы смеете оскорблять контрразведочный орган Добровольческой армии? Как смеете не верить нам?

– Я на слово никому не верю, – сказал Ивлев. – Мне нужны доказательства самого конкретного характера.

– Ваш друг Шемякин изрядная бестия! – продолжал кричать Посполитаки. – Не думайте, что нам легко было раскусить этот фокус с вывеской «Художественная студия живописца Шемякина», которая для маскировки красовалась на парадной двери его дома. А как пышно размалевал он на громадном холсте революционный порыв матросни, солдатни и прочего питерского сброда… берущего Зимний! Кстати, у нас зафиксированы те оценки, которые давал «Штурму Зимнего» и вашим «Юнкерам» глава подполья, матерый диверсант Первоцвет, которого скрывал у себя ваш Шемякин…

При упоминании фамилии отца Глаши Ивлев невольно вздрогнул, и Посполитаки это, по-видимому, заметил.

– Ага! – воскликнул он. – Вам фамилия эта небезразлична.

– Ну, это черт знает что! – выругался Ивлев и, не желая больше выслушивать нареканий со стороны Посполитаки, поднялся на ноги и очень раздельно сказал: – Значит, вы арестовали вместе с Шемякиным и мое полотно. Но ставлю вас в известность, что оно хорошо известно лейтенанту Эрлишу, заместителю начальника французской военной миссии.

– А вы какое теперь имеете отношение к господину Эрлишу? – спросил Посполитаки.

– Лейтенант Эрлиш большой знаток живописи и мой меценат, – быстро без запинки ответил Ивлев.

– Ну и что же из этого следует?

Греческое лицо Посполитаки изобразило явное непонимание.

– Лейтенант Эрлиш не позволит вам сжечь ни моих «Юнкеров», ни «Штурма Зимнего». И то и другое полотно он возьмет под защиту и поможет мне увезти за границу.

– Шемякинское творение мы ему не отдадим, – сказал Посполитаки. – Да и о ваших «Юнкерах» еще поговорим. Первоцвет в кругу подпольщиков сказал: «Я готов простить художнику Ивлеву его службу в белой армии за одно это произведение».

«Неужели Посполитаки говорит правду?» – почему-то обрадованно подумал Ивлев, но тут же, чтобы отбить атаку контрразведчика, решительно отрезал:

– Мне совсем наплевать на то, что говорит Первоцвет о моей картине. Но вы сейчас же распорядитесь выдать ее мне на руки. В противном случае вы будете иметь дело с французской миссией.

– Послушайте, – вдруг очень мягко проговорил Посполитаки, не сводя черных, как маслины, глаз с лица Ивлева. – А почему бы вам, первопоходнику, корниловцу, большому живописцу, не создать другого, вдохновляющего, зовущего на борьбу полотна? Тот велик, кто вселяет веру в победу. Да, я вот, кстати, только сейчас получил радостное известие: Добровольческий корпус нанес поражение 8-й советской армии и стремительной атакой овладел Ростовом и Нахичеванью. Так же удачно началось наступление донского корпуса генерала Гусельщикова. На путях к Новочеркасску он захватил станицу Аксайскую. Группа генерала Старикова дошла почти до станицы Богаевской. Так что полоса наших неудач минула. Армия наша воскресает…

– Благодарю за добрые сообщения, – сухо сказал Ивлев. – Но разговор о живописи с вами разрешите не возобновлять.

– Ладно. – Посполитаки недовольно кивнул. – Но имейте в виду, поручик, у меня о вас составилось резко отрицательное мнение. Как бы оно не имело известных последствий… К нам прислушиваются в Ставке… А вы, кажется, в последнее время слишком близки были к свите Врангеля…

– Я ожидаю вашего распоряжения о «Юнкерах», – перебил Ивлев. – И второе, не вздумайте применять никаких фокусов пыточного характера к художнику Шемякину. Он обладатель огромного таланта и будет взят на поруки значительными лицами.

– Шемякина я не отдам на поруки никому, – вспылил Посполитаки. – И, несмотря на его дарование, он понесет должную кару. Крушение почтового поезда под Северской – это дело рук Первоцвета.

– Но я убежден, что Шемякин не знал, кто именно проживал у него на квартире, – не сдавался Ивлев.

– Можете идти! – с раздражением бросил Посполитаки. – «Юнкеров» я велю сейчас выдать вам на руки. А о Шемякине, если вы не хотите навлечь на себя значительных подозрений, советую не хлопотать. Только из-за него Первоцвет ускользнул из наших рук.

* * *

«Значит, Шемякин был связан с отцом Глаши, – думал Ивлев, направляясь домой, после того как ему тут же, в контрразведке, отдали его картину. – Посполитаки может его расстрелять и уничтожить «Штурм Зимнего». Ведь он еще в бытность Корнилова, в Лежанке, после боя занимался палачеством. Что можно предпринять? Как вырвать Шемякина из рук контрразведки? Кто, в самом деле, может взять его на поруки? В крайнем случае надо хотя бы спасти «Штурм Зимнего». Хорошо, что хоть отец Глаши ускользнул… И неужели в самом деле моих «Юнкеров» он оценил высоко? Хорошо бы сейчас встретиться с ним. Может, вместе что-нибудь придумали бы».

Впервые за столько дней после смерти матери Ивлев по– настоящему взволновался. Впрочем, он нисколько не беспокоился о себе, не придавал никакого значения угрозе, высказанной Посполитаки в его адрес. Но о положении Шемякина, запрятанного в подвал контрразведки, не мог не тревожиться.

Домой идти и сидеть в одиночестве он сейчас не хотел и потому завернул вдруг в кинематограф «Мон плезир», где демонстрировался фильм «Отец Сергий», а по окончании сеанса выступал Вертинский…

Глава тридцать четвертая

Глаша в меховой шапочке, в шубке, сунув руки в муфту, шла по Большой Садовой улице.

В этот холодный, морозный ветреный февральский день от быстрой ходьбы и студеного ветра она чувствовала, как ярко разрумянилась, как к лицу ей черная шапочка, короткая шубка. Недаром встречные офицеры, даже самые торопящиеся и озабоченные, оглядывались на нее…

Муфту отяжелял наган, большой палец лежал на курке.

Быть всегда готовым к схватке и смерти! Таков должен быть девиз бойца, находящегося в стане противника.

И, однако, как хорошо ощущать себя юной, здоровой, твердо идущей по земле! Опасность, пожалуй, лишь удваивает цену каждой минуты жизни…

По заданию командарма Тухачевского и Северокавказского краевого комитета РКП(б) Глаша была оставлена в Ростове, захваченном Добровольческим корпусом Кутепова.

Находясь в Красной Армии, Глаша за два года гражданской войны настолько привыкла отождествлять белых офицеров с самыми лютыми врагами русского народа, что теперь в Ростове даже несколько удивлялась, что у них русские физиономии и на английских френчах и шинелях русские погоны. Если бы из уст офицеров раздавалась иностранная речь, то и это не казалось бы странным.

Будучи совершенно уверенной в том, что добровольцам долго не удержаться в Ростове, она, проходя по улице, несколько свысока поглядывала на марковцев, корниловцев, алексеевцев, дроздовцев. Их лица, отмеченные печатью глубокой усталости, надлома и обреченности, казались какими-то малокровными в сравнении с лицами красных командиров и комиссаров, уверенными, дышащими здоровьем, внутренней крепостью.

Особенно же в нее вселяло чувство превосходства над белыми офицерами только что полученное сообщение, что форсированный марш конной группы генерала Павлова на Торговую погубил эту группу. Сама природа постаралась парализовать белую конницу. В донских степях разыгрались невероятной силы снежные бураны с жестокими морозами. А левый берег реки Маныч, по которому пошел генерал Павлов, с редкими хуторами и зимовками, будучи не в состоянии дать крова и корма большой массе людей и лошадей, превратился для белых конников в то, чем была Астраханская степь в восемнадцатом году для отступающих красных бойцов.

Потеряв без боя большую половину состава, конница Павлова к 5 февраля, изнуренная и голодная, обмороженная и угнетенная духом, после неудачной попытки захватить Торговую, ушла со своими жалкими остатками в район станицы Егорлыцкой в село Лежанку.

Главные силы конницы Буденного теперь беспрепятственно сосредоточивались в селе Лопанке, с тем чтобы, двигаясь вдоль железной дороги Царицын – Тихорецкая, выйти в глубокий тыл белых и захватить важный в стратегическом отношении железнодорожный тихорецкий узел.

Товарищи из Северокавказского комитета партии, оставляя Глашу в Ростове, советовали ей выдавать себя за жену офицера и для этого нарядили ее соответствующим образом, снабдив настоящим паспортом. Причем в этом паспорте, по ее просьбе, она была названа Глафирой Леонидовной Ивлевой, ибо она решила при проверке документов именовать себя женой поручика Ивлева, бывшего адъютанта Корнилова и Маркова.

Эту мысль одобрили опытные конспираторы и поместили Глашу на квартире врача Гончаровой Веры Николаевны, у которой прошлым летом, в момент убийства Рябовола, находил себе пристанище Леонид Иванович.

Идя по Большой Садовой, Глаша думала об Ивлеве, которому отправила с Ковалевским письмо.

Если он и не в Екатеринодаре, не дома, то Ковалевский обещал разыскать его через штабы. Авось Ивлев, разочарованный в белых генералах, отойдет от борьбы. Вообще как жаль, что он в восемнадцатом году не сумел провести границы между передовыми революционерами и анархиствующими элементами. Не увидел в коммунистах людей большой организующей воли. Сама Глаша в ту пору если и чувствовала порой себя очень малой частицей, то Леонид Иванович всякий раз укреплял ее в сознании необходимости при всех ситуациях оставаться стойкой, не поддаваться силе впечатлений. Благодаря этому, пройдя через самые острые испытания, Глаша теперь ощущала себя полноценной частью мощного и многогранного организма, который сложился в революционной России из многих тысяч коммунистов.

Боевые успехи Добровольческого корпуса Кутепова в районе Ростова мало смущали Глашу. Она смотрела на них как на последние конвульсивные судороги смертельно раненного зверя…

Большая Садовая имела обшарпанный и опустелый вид. Выбитые стекла в магазинных витринах, клочья театральных афиш и плакатов, конский навоз на тротуарах и мостовой, стены домов, пробитые пулями, – все это говорило о безвозвратности того, что здесь было при белой власти. А офицеры, быстро пробегавшие по улице, казалось, и сами мало верили в то, что им удастся сколько-нибудь надолго задержаться в Ростове.

Укатившая на Кубань и в Новороссийск буржуазия не возвращалась в Ростов. Обыватели, редко появлявшиеся на улице, имели глубоко растерянный и пришибленный вид. Рабочий люд почти совсем не встречался в центральной части города. Базары были закрыты. И даже мальчишки, торговавшие с рук рассыпными папиросами, исчезли с людных перекрестков. С наступлением сумерек в городе воцарялась угрожающая, жуткая тишина.

На углу Таганрогского проспекта Глаша увидела армянина– фотографа, снимавшего группу казаков в волчьих папахах и с волчьими пастями, нашитыми желтыми нитками на рукавах шинелей и полушубков. Все они, кто стоя, кто сидя на корточках, кто став на одно колено, целились из винтовок, карабинов, маузеров, наганов в перепуганного фотографа, суетившегося у своего аппарата, поставленного на треножник.

Глаша, взглянув на скуластые, обветренные, коричневые физиономии бандитов Шкуро, сходство которым придавали черты тупости и дикого озверения, поняла: целая пропасть между Ивлевым, человеком гуманнейших устремлений, высоких проявлений человеческого духа, и ими, ринувшимися за наживой в разбой. Да, непроходимая пропасть между художником, который пошел за Корниловым как на высшее служение, который подчинил все строгим началам высокой морали, благородного аскетизма и, пожалуй, романтической самоотверженности, и этими отъявленными головорезами и катами, не признающими ничего, кроме грубой силы, законченными бандитами, бездумно помчавшимися за Шкуро ради безнаказанных грабежей, пьяного бесшабашного гульбища, беспощадной братоубийственной резни и волчьего мародерства.

Глава тридцать пятая

Окончилась демонстрация фильма, и почти тотчас же перед белым полотном экрана, ярко озаренным конусообразным светом, появилась фигура в костюме Пьеро.

Офицеры, заполнявшие ряды партера, неистово захлопали в ладоши.

Вертинский-Пьеро начал посылать воздушные поцелуи в рукоплещущий зал.

Плоскогрудая дама с полуседыми волосами, уложенными в высокую прическу, решительно ударила по клавишам рояля.

Шум рукоплесканий оборвался.

Вертинский взмахнул широкими рукавами кофты и простер вперед руки. Раздались первые звуки романса:

 
Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль…
 

Вертинский не пел, а лишь под аккомпанемент рояля медленно и негромко выговаривал слова. Вытянув руки и выразительно шевеля длинными, гибкими пальцами, как бы настойчиво и тонко ткал сеть глубокой скорби, нити которой незримо тянулись в громаду зала, тонущего в полумраке.

Он пел романс за романсом из того своего репертуара, который сложился еще задолго до революции, и тем самым переносил в безвозвратную пору давно минувшего, невольно воскрешая в памяти грустно милую безмятежность предвоенных лет. Слова романсов, безукоризненно произносимые устами Пьеро, вдруг становились как бы слезами о том, что было и уже никогда не будет. Вся прошлая жизнь, будто собранная в некий кристалл, теперь звучала в мелодиях и каждой фразе.

Потом Вертинский-Пьеро с величайшей грустью запел о том, как вместе с какой-то женщиной на похоронах «целовал мальчиков в посиневшие губы», как забрасывали «ямки могил грязью», с неотвратимым упреком твердил:

 
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже смертные подвиги – это только ступени
В необъятную пропасть…
 

Ивлеву вдруг стало так нестерпимо больно, что он, удерживая слезы, закрыл глаза. Он опять вспомнил юнкеров, обреченно паливших в тех, кто был их сильнее…

 
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожащей рукой…
 

Пропев последние слова, Вертинский раскинул в стороны длинные руки и, как крест, неподвижно стоял перед незримой могилой…

Наконец в зале вспыхнул свет. Наваждение сумеречно-похоронных песнопений рассеялось. Публика в каком-то отчаянном исступлении зааплодировала. Молодые офицеры-корниловцы ринулись к подмосткам и под шум, грохот неистовых рукоплесканий подняли на руки Вертинского. Держа, как нечто необыкновенно хрупкое и драгоценное, буквально на одних кончиках пальцев, они бережно понесли его через зал… Куда? Вероятно, в ближайший кабак, чтобы там вместе с Пьеро, ставшим певцом их обреченности, утопить жуткое сознание неизбежного краха в спирте и бесшабашном разгуле…

Ивлев пришел домой внутренне совсем раздавленным, в мастерской аккуратно развесил на стене полотно «Юнкера стоят насмерть» и, достав из кладовой четвертную бутыль терпкого, выдержанного рислинга, припасенного Сергеем Сергеевичем «про черный день», тяжело опустился за стол.

Белое движение обратилось в гигантскую мистификацию. Оно много обещало и мало содержало. Все рухнуло, даже основа и почва. Под ногами ничего. Может быть, все в жизни, как в большом, так и малом, сплошной обман. Счастье постоянно находится или в безвозвратном прошлом, или недостижимом будущем. Сейчас же, когда будущее безнадежно черно, все устремления бесплодны. А прежние утраты, борьба, жертвы ничем не окупимы. Как же при всем этом тянуть нить жизни? Ведь она в конце концов заставит нести кару за всех тех, кто обратил армию в сброд тифозных больных и духовных калек, опустошенных, обанкротившихся, разуверившихся во всем, утративших способность сражаться…

Тупо, остервенело он пил вино стакан за стаканом и безотрывно смотрел на тонкие, сиротливые в своей обреченности фигуры юнкеров.

 
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожащей рукой…
 

Вино в бутыли быстро убывало, но вместо забвения росло угрюмое озлобление.

Пришла ночь.

Ивлев не зажигал электричества, сидел в кромешной тьме с помутившейся головой.

Наконец выпив последний стакан рислинга, достал из кармана и положил возле порожней бутыли браунинг.

Хотелось сразу же поднести дуло револьвера к виску, нажать на гашетку, но в ту минуту, когда рука легла на браунинг, пришла мысль о Шемякине… Кто же выручит его? Кто спасет «Штурм Зимнего»?

Посполитаки, если не принять чрезвычайных мер, уничтожит и картину, и художника. Ни русский талант, ни русский человек беспощадному изуверу не дороги. А Шемякин, что бы ни было, явление громадное! И почем знать, быть может, при большевиках, поскольку он стал коммунистом, ему найдется место под солнцем. Ведь Леонид Иванович жив.

Ивлев отодвинул браунинг от бутыли, и вдруг безразличие к жизни, неодолимо тянувшее покончить разом со всем, сменилось состоянием, близким к необоримому опьянению. Все тело налилось свинцовой тяжестью. Захотелось спать. Ивлев оперся локтями на стол, голова свесилась долу, наполнилась нестройными ошеломляющими звуками. Глаза слиплись, и он внезапно провалился в эластичную, мягкую, спасительную тишину…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю