Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 58 страниц)
Глава вторая
В густой темноте наступившего вечера корниловцы покидали станицу. За все время похода Ивлев не наблюдал ничего более лихорадочного. Казалось, никто в этот темный вечер не забывал, как ненадежны тонкие заслоны, оставленные под Екатеринодаром. Вот-вот сметут их с лица земли, и огромная огненная лавина красных нагонит и беспощадно уничтожит всех.
Во мраке раздавались крики обозных, отчаянные стоны раненых, храпели кони, стучали колеса телег, остервенело щелкали кнуты. И конные, и пешие стремились как можно скорей выйти из тесной станицы на простор полей…
В длинном коридоре школы мерцала лишь одна маленькая коптилка без стекла. На полу в кромешной тьме классных комнат лежали и ползали раненые. Те, что еще были в силах кричать и двигаться, хватали руками за ноги и полы халатов врачей и сестер:
– Не бросайте нас!
Старший врач Иванов, к которому Ивлев подвел Инну, находился почти в невменяемом состоянии.
– Нам дали подвод всего на тысячу двести человек. Мы загрузили их. А здесь остается еще более двухсот раненых…
– Но неужели нельзя добыть хотя бы десятка два арб? – разволновалась Инна.
Бородатый офицер, высунув перебинтованную голову из классной комнаты, умолял:
– Пристрелите, пристрелите!..
Ивлев кусал губы. На месте этого несчастного он просил бы о том же.
Инна нетерпеливо дергала его за руку:
– Алексей, прими меры… Расскажи генералу Маркову, что здесь творится… Это же бесчеловечно!
«А разве война была когда-нибудь человечной?» – хотел было сказать Ивлев, но в это время поблизости разорвался тяжелый снаряд: екатеринодарские большевики начали преследование отступающих, и пора было покидать Елизаветинскую.
* * *
Родина для воина – всемогущая мать. Она принимает его израненного, и он поверяет ей страх и боль, надежды и мечты… И в грозный час, в годину жестокого натиска сильного врага, когда он не выдерживает вражеских ударов и отступает, родина не отворачивается от него, шлет ему на подмогу свои силы, дает хлеб и кров. Но когда в лице родины он обретает недруга, тогда, как сломленная ветка, падает и мертвеет…
Так примерно, или, вернее, приблизительно так, думал Ивлев, выехав из Елизаветинской в темную, глухую степь. Ведь Русь, прежде для него по-матерински ласковая и светлая, торовато добрая и хлебосольная, сейчас, казалось, враждебно ощетинилась против него штыками. Ни впереди, ни позади в густом мраке ночи не светилось ни одного дружеского огонька. И куда бы корниловцы ни направили теперь свои стопы, всюду их ожидали враждебность и смертельные схватки. Не только Кубань и ее станицы и хутора, весь Дон и Задонье, но и вся Россия от Кавказа до гранитных набережных петроградской Невы не обещала им ни надежного крова, ни хлеба, ни помощи.
Обгоняя подводы с темными согбенными фигурами утомленных, разуверившихся во всем людей, Ивлев ехал обочь дороги, часто по пахоте и озимым полям. Удручающее чувство изгойства углублялось и давило, заполняя сердце безысходной тоской и предчувствием гибели.
Марков был в авангарде отступающей армии. Ивлеву не скоро удалось поравняться с его белой папахой, за которой в кромешную тьму устремились разбитые и потрепанные колонны добровольцев.
Поравнявшись с ним, Ивлев сказал:
– Ваше превосходительство, командир второго взвода пулеметчиков штабс-капитан Огнев обещал стоять насмерть!
– Ну что ж, – произнес со вздохом Марков, – вместе боролись, вместе и умирать будем, поручик Ивлев! Здравый смысл и трезвый расчет говорит: пробиться нельзя. Мы замкнуты стальной сетью железных дорог. Кругом – от Екатеринодара до Тимашевской, от Тимашевской до Крымской – катают красные бронепоезда и эшелоны красногвардейцев. У них транспорт, телеграф, телефонная связь – словом, вся техника, а у нас всего два десятка снарядов. Бойцы переутомлены до последней степени. За нами в обозе более полутора тысяч одних только раненых. И все-таки тут, – он указал на грудь, – что-то верит: мы пробьемся!
В голосе генерала, звучавшем устало, вдруг прозвенело нечто твердое, обнадеживающее.
– Мы должны пробиться! – повторил Марков уже своим, по обыкновению энергичным и бодрым голосом, и глаза его, показалось Ивлеву, в темноте сверкнули.
– А знаете, Сергей Леонидович, в Елизаветинскую из Екатеринодара сегодня вечером прибежала к нам моя родная сестра, ей девятнадцать лет…
– О, да это хороший знак!.. – воскликнул Марков. – Юная девушка непременно принесет нам боевое счастье… Значит, нашего полку прибыло! – совсем весело заключил генерал. – Как зовут-то ее?
– Инна.
– Инна. Хорошее имя. Мне говорили, что оно восходит к глубокой древности и означает что-то связанное со стремительной водой. У меня оно всегда ассоциировалось с журчащим ручейком!..
* * *
Рано утром, как только в штабе Сорокина стало известно, что корниловцы бесшумно снялись с позиций и ночью ушли из Елизаветинской в направлении немецкой колонии Гначбау, Глаша покатила на велосипеде в район кожзаводов.
После пятидневной почти непрерывной канонады тишина, воцарившаяся над Екатеринодаром, воспринималась как нечто необычайно праздничное.
Несмотря на ранний утренний час, на центральных улицах и на площади войскового собора было людно, шумно, туда и сюда шагали отряды ликующих красноармейцев, под звуки духовых оркестров гарцевали на конях всадники.
На балконе гостиницы Губкина стоял Золотарев и, размахивая красным знаменем, кричал в толпу, собравшуюся на улице и площади:
– Екатеринодарский гарнизон, руководствуясь моими революционными указаниями, одержал блестящую победу над белой гидрой контрреволюции. Мы ее, гадину, обезглавили! С победой, дорогой пролетариат! Ур-ра!
Красная была сплошь запружена военными повозками, колоннами пехоты и кавалерии, толпами народа. Глаша, чтобы скорее добраться до цели, свернула на Карасунскую улицу.
Ходили слухи, что корниловцы понесли немалые потери, убита масса офицеров и юнкеров.
«А вдруг и Ивлев среди сраженных?!.. – Глаша сильней нажала на педали велосипеда. – А ведь он не был матерым, неисправимым контрреволюционером. Его лишь перепугали бурные проявления народной вольности…»
На широчайшей занавоженной площади Сенного базара, там, где происходили рукопашные схватки, теперь лежали только трупы корниловцев. Свои уже были убраны.
Просторная Кузнечная улица, наполовину вымощенная булыжником, а с правой стороны ярко зеленеющая густым спорышом, выглядела еще совсем по-фронтовому.
На углу Гривенской стояла батарея из четырех шестидюймовых орудий. Вид у артиллеристов был чрезвычайно гордый: мол, поработали на славу. Ухлопали самого Корнилова!
В сторону кожзаводов по широкой Кузнечной шло немало женщин, стайками бежали мальчишки. Женщины, по-видимому, разыскивали среди убитых мужей, братьев, женихов, не вернувшихся с поля брани. Кое-где уже слышались душераздирающие вопли и причитания.
Артиллерийские казармы, находившиеся между пригородом и городом, оказались в центре самых ожесточенных схваток. Здесь, на улице и во дворах вокруг, земля, изрытая глубокими воронками, была усыпана искривленными, зубастыми, колюче-цепкими осколками.
В зеленой траве, побуревшей от засохшей человеческой крови, блестели неразорвавшиеся ручные гранаты, торчали шрапнельные стаканы, сотнями валялись расстрелянные пустые гильзы, консервные коробки, пулеметные ленты. Белели клочки ваты и обрывки бинтов в ярко-красных пятнах крови. Многие убитые лежали в маленьких индивидуальных окопах, похожих на неглубокие могилы. Заборы, ворота, ставни, домишки были побиты картечью, пулями. Под заборами вповалку лежали убитые.
В длинном рве Глаша увидела юнкеров второго пулеметного взвода, которые держали фронт до самого рассвета и совсем недавно вместе с командиром штабс-капитаном Огневым были заколоты штыками красноармейцев.
Не подозревая, что несколько часов тому назад Ивлев разговаривал с ними, зарисовывая их в альбом, Глаша очень внимательно оглядела каждого пулеметчика, а у трупа ростовского студента Любимова, на котором белела чистая сорочка с накрахмаленным воротником, даже остановилась, не понимая, почему, несмотря на размозженное лицо, грудь и ворот сорочки сохранили снежную белизну.
Группа пожилых женщин подошла к убитым, начала пинать их ногами:
– У-у, проклятущие! У-у, кадеты!
Понимая, как дико вымещать злобу на трупах, Глаша сказала:
– Стойте, гражданки! К чему такое неистовство?
Видя на груди ее алый бант, пышно завязанный, а на руле велосипеда красный флажок, женщины смущенно остановились.
– А ты, товарищ комиссарша, погляди, сколько наших они положили!
– Вижу, но и мы их немало… Вон, посмотрите на траншею, что на улице перед артиллерийскими казармами. Она вся полна офицеров.
Потом, ведя рукою велосипед и шагая, Глаша среди убитых, разбросанных на булыжной мостовой, узнавала гимназистов, студентов, юнкеров, которых еще месяц назад встречала на Красной. Прежде бравые, гордые, а сейчас исхудавшие, запыленные, они лежали с серыми лицами, навеки сомкнув дочерна запекшиеся губы.
«Ни чести, ни славы вам. Вот даже родители боятся прийти подобрать вас», – думала Глаша, страшась увидеть среди убитых Ивлева.
Обойдя почти все улицы кожзаводов, она вскоре покатила по Елизаветинской дороге к ферме. Здесь то и дело встречались всадники с красными ленточками, вплетенными в конские гривы. Где-то за Елизаветинской бухали пушки.
«Наверное, уже добивают окруженных там корниловцев!» Глаша нажала на велосипедные педали.
Когда же осмотрела дом на молочной ферме, комнату, в которой был убит Корнилов, позиции, которые занимали корниловцы, стало ясно: сражение за Екатеринодар было событием далеко не местного характера и значения.
В этом пятидневном сражении решалась судьба не только Екатеринодара, Кубани, красных войск Северного Кавказа, Корнилова, Добровольческой армии, но и судьба будущего России. Здесь старое, сконцентрировав почти весь цвет русского офицерства, лучших и наиболее боевых генералов, делало судорожные усилия, чтобы повернуть колесо истории вспять. Здесь впервые за все время гражданской войны в бешеных кровавых схватках померились силами старая и новая Русь – со всей ожесточенностью, какая была возможна. Здесь корниловцы не жалели жизни и крови. Наконец, здесь был сражен Корнилов, имя которого делали знаменем Добровольческой армии и всего белого движения. Такого популярного и авторитетного вожака вряд ли они теперь найдут. Значит, снаряд, угодивший в белый домик фермы, попал в самое сердце русской контрреволюции. И быть может, будущие историки на полных основаниях приравняют удачный выстрел по домику фермы к другим значительным выстрелам русской революции, предрешившим многое в ходе всей гражданской войны.
По голубому простору весеннего неба неслись с юга белые разлохмаченные облака с сияющими от солнца краями. Упругий ветер, пахнущий теплом и влагой южных морей, многообещающе пел в ушах, овевал лицо и, казалось, готов был превратить Глашу в этакую быстрокрылую ласточку, способную мчаться над зеленеющими полями и цветущими садами вместе с нарядно белыми облаками…
В самом деле, обогнав многих пеших и конных воинов, Глаша вскоре уже кружила по улицам Елизаветинской.
В ограде церкви подле разрытой могилы толпился народ.
– Он самый и есть! – сказал один из золотаревских вояк, заглядывая под крышку гроба. – Вишь, во рту блестит: золотой генеральский зуб!..
Значительная часть сорокинского отряда, преследуя остатки корниловцев, ушла из станицы, однако в самой Елизаветинской раздавались винтовочные выстрелы. Это золотаревцы расстреливали на месте юнкеров, отставших от своих частей.
Возле школы, в которой было оставлено более двухсот раненых, собралось немало екатеринодарских женщин. В толпе какие-то типы кричали:
– Чего стоим? Надо потоптать гадов!
Несколько почтенных стариков из елизаветинских казаков, которым атаман Филимонов строго-настрого наказал уберечь раненых от расправы, растерянно стояли у высокого школьного крыльца.
– И этих бородатых снохачей, прихвостней кадетских, надо зараз прикончить!
Глаша, соскочив с велосипеда, принялась решительно расталкивать сгрудившуюся толпу:
– Расступитесь, расступитесь, граждане!
И удивительно: женщины, готовые было уже начать расправу, довольно податливо расступались.
«А вдруг в этом брошенном лазарете Ивлев?!» – эта снова прорезавшая сознание мысль придала Глаше решимость исключительную.
– Подержите велосипед! – попросила она седобородого казака.
Освободившись от машины, стремительно прошмыгнула внутрь здания. Уже в коридоре в нос шибануло гнилостным воздухом, заставившим поднести к лицу носовой платок.
Раненые валялись повсюду, часто без всякой подстилки. Было тут и немало умерших.
Слыша грозный шум у крыльца, офицеры, которые еще были в состоянии двигаться, ползком забирались в самые отдаленные углы, некоторые волочили за собой перебитые ноги.
Искать Ивлева среди бредящих, стонущих, умирающих не было времени. Шум у крыльца угрожающе нарастал. Глаша остановилась среди кровоточащих, покалеченных, изуродованных тел. «Ничего более ужасного и Данте не описал. Пока люди стояли в строю, были с оружием, генералы считали их нужными. А как вышли из строя, с ними поступили как с перегоревшим шлаком…»
– Пошли, пошли давить корниловских гадов! – кричали с улицы.
Глаша выскочила на крыльцо. Конопатый парень в медной пожарной каске, дыша перегаром сивухи, столкнув со ступенек лесенки двух стариков, ринулся в помещение школы.
– Стой! – звенящим от напряжения голосом крикнула Глаша.
– А ты откель, фря, выскочила? – Парень в каске циркулем расставил ноги, кривизну которых увеличивали галифе из красного сукна.
Глаша положила руку на рукоять нагана, торчащую из кобуры.
Вдруг перед ней выросла длинновязая фигура мужика, крест-накрест перевитого пулеметными лентами.
– Мамзель Люлю! Хотите, я сыграю с вами в две косточки?
– Я из штаба главкома! – четко и звонко проговорила Глаша. – Прошу разойтись!
– А энту дулю нюхала? – Парень в каске поднес к подбородку Глаши ручную гранату.
Глаша вытащила из кобуры наган.
– Опусти гранату или получишь в лоб!
– Тю-у, – оскалился парень, – она шутковать вздумала…
– Воткни ей под юбку гранату, – подсказал широкогрудый коротыш в коричневой папахе.
Парень в медной каске поднял ручную гранату над головой. Женщины с визгом шарахнулись в стороны.
– Кидай, мерзавец! – Глаша почти вплотную подступила к нему.
Старик, державший велосипед, ловко дернул парня за галифе, и тот от неожиданного рывка сорвался с крыльца и шлепнулся на ступеньки крутой лестницы.
Глаша мигом наклонилась и вырвала из его рук гранату.
– Ну, держись, подлец!
Широкогрудый коротыш и за ним высокий дылда в пулеметных лентах спрыгнули с крыльца.
Конопатый, сидя на ступеньках лестницы, испуганно замахал рукой:
– Дура, с энтой штукой не балуй!..
– Сама взорвусь, но и вас подорву! – Глаша чуть отступила в глубь коридора.
Парень в каске примирительно тянул:
– Ты, сестренка, по всем статьям своя в доску и полоску. Чего сразу не объявила. Откель ты?
Глаша, держа гранату перед собой, зорко следила за всеми тремя золотаревцами.
Вдруг к крыльцу на полном скаку подлетел верхом на разгоряченном коне сам Сорокин и, увидя Глашу с ручной гранатой, принялся изо всех сил хлестать парня в пожарной каске.
– Я вам, бандюги, пропишу! Вы запомните меня! – неистовствовал Сорокин.
Глаша сунула наган в кобуру, а гранату – за пояс…
Глава третья
Как ни спешили уйти корниловцы от Елизаветинской, а уже в десятом часу утра арьергарду пришлось отстреливаться от Темрюкского полка и сорокинских всадников.
Обгоняя одна другую, обозные повозки беспорядочно неслись по дороге и полям.
Из-за кургана показался штаб армии: Деникин в черном пальто и в серой барашковой шапке верхом на пепельно-сером коне, рядом с ним Романовский в черной шапке и полушубке, позади за генералами рысили штабные офицеры и небольшой конвой. Ни текинцев с ятаганами, ни лихих кавказских всадников, ни хана Хаджиева в конвое уже не было. Не видно было ни могучего буланого, который всегда галопом нес небольшую фигуру человека с узкими китайскими глазами, ни трехцветного национального русского знамени, гордо развевавшегося над ним.
«Как много, оказывается, значил Корнилов! – думал неотступно Ивлев. – С какой любовью и верой тянулись к нему сердца! А сейчас проехал Деникин, и ни у кого не загорелись глаза. Никто не почувствовал прилива сил. Ни у кого не возвысилась душа, не возбудилось сердце к энергичной деятельности. Или нет в Деникине той загадочной гипнотической силы, что была присуща Корнилову? Или новый командующий лишен магнита, способного заражать энтузиазмом и, подобно животворящему дождю, придавать силы? А ведь сейчас, как никогда, нужен полководец, вызывающий восторг, обожание и могущий устремлять все силы к одной цели…» Ивлев с грустью поглядел вслед удалявшемуся штабу.
К двенадцати дня остатки армии собрались в немецкой колонии Гначбау.
Немцы-колонисты встречали русское воинство неприязненно и, главное, не хотели ничего продавать. А в каждом дворе было много рогатого скота, крепких коней, хрюкали белые курносые кабаны, дружно кудахтали куры, ходили утки, гуси, индейки. За высокими ригами с островерхими крышами стояли огромные скирды сена.
Квартирьеры отвели Маркову под штаб белый дом на площади против кирхи.
– Кольцо противника сжимается, – докладывали генералу командиры частей.
Марков, не снимая папахи и кинув на стол нагайку, молчал.
Подошел, звякая шпорами, чернобровый, похожий на казанского татарина полковник Кутепов.
– Ваше превосходительство, обязан доложить: в ротах Корниловского полка, вверенного моему командованию, после ухода с екатеринодарских позиций осталось всего по двадцать – тридцать человек…
– Ну что ж? – холодно бросил Марков и с напускной беспечностью потянулся к бидону с молоком, поставленному на стол ординарцем.
* * *
Увидя в распахнутую форточку, как упал офицер, сраженный шрапнелью, Ивлев вскочил из-за стола.
«Да где же Инна?..»
Опасаясь за ее жизнь, он стал с каким-то неожиданно обострившимся чувством тоски внимательно следить за падениями и разрывами снарядов. И когда они взметывали пыль и комья земли в улице, по которой растянулся обоз, он весь болезненно передергивался. Наконец не выдержал и выбежал на улицу.
Воздух, сотрясаемый взрывами снарядов, вибрировал. Земля под ногами вздрагивала, и вместе с ней, казалось, содрогалось все тело.
Разыскивая Инну, Ивлев шнырял между арбами, линейками и в переулке, заполненном повозками с ранеными, столкнулся лицом к лицу с офицером Елизаром Львовичем Ковалевским. Словоохотливый и образованный преподаватель словесности, тот заговорил:
– Змеи подняли головы… И как бы, подобно лаокооновым, они не удавили нас! Но вы, поручик Ивлев, не думайте, что я слишком мрачно настроен. Я достал у немцев отличной немецкой колбасы и приглашаю вас на пивоваренный завод.
– Спасибо! – Ивлев кивнул головой и побежал дальше, к скопищу подвод, где кони, выскакивая из постромок, ломали дышла, опрокидывали повозки.
Там увидел он Инну.
Пытаясь удержать под уздцы беснующихся от страха коней, Инна кричала раненым:
– Держитесь! Не выпрыгивайте из подвод!
Ивлев бросился ей на помощь.
– Видишь, в какую кашу попала?! Пойдем, я отведу и посажу тебя на время обстрела в какой-нибудь подвал. К тому же ты, наверное, со вчерашнего дня и не ела ничего…
– А знаешь, за кем я ухаживала? – Инна ярко блеснула глазами. – За сыном писателя Чирикова. Его, как и писателя, зовут Евгением. Он студент и тяжело ранен в ногу под Афипской. Очень хороший юноша. Доброволец чернецовского партизанского полка. Нет, я от него никуда не отойду.
За спиной раздался оглушающий треск, взлетело облако пыли и пламени. Инна бросилась к подводе Чирикова, а Ивлев невольно прижался спиной к дощатому забору.
* * *
Все складывалось так, будто армии Корнилова, обескровленной боями за Екатеринодар, приходил конец. Артиллерийский обстрел усиливался. Снаряды рвались всюду и разили всех. Люди разбегались и прятались по дворам.
Деникин, несмотря на солнечную и теплую погоду, зябко кутался в пальто. Романовский сидел в углу комнаты, запустив руку в ежик своих волос.
Обоз, скопившийся в степи, образовал нечто схожее с большим беспорядочным цыганским табором.
– Мы с Долинским, – сказал Ивлеву хан Хаджиев, – просим Деникина разрешить похоронить Лавра Георгиевича ночью.
Из хаты вышел Деникин вместе с полковником Григорьевым.
– Господа, – обратился он к офицерам, сидевшим на завалинке, – поезжайте и облюбуйте место для погребения генерала Корнилова и полковника Неженцева. Не мешкайте. Времени у нас в обрез. Вот полковник Григорьев поедет вместе с вами. Он получил от меня соответствующие указания. А вы, поручик, – командующий обернулся к Ивлеву, – постарайтесь точно снять план местности.
Ивлев и хан сели на коней, поехали за Григорьевым, направившимся по дороге к Гначбау. Вскоре к ним присоединился Долинский.
– Не понимаю, почему Деникин поручил предать земле прах бояра Григорьеву? – возмущался хан Хаджиев. – Он отлично знает, что Корнилов терпеть не мог этого черствого, бездушного эгоиста и карьериста.
А Долинский, озабоченно оглядывая ровную степь, твердил:
– Надо, чтобы место погребения было означено какими-то существенными ориентирами. Поля здесь плоски, как ладонь…
Легкий ветер осторожно, без шороха, шевелил траву и бурые стебли придорожного татарника. В степной дали там и сям чернели стрелы колодезных журавлей и белели казачьи курени.
Древняя и вечно молодая степь, залитая предзакатным оранжевым светом, жила, как тысячу лет назад, при скифах и ногайцах. После того как пройдут по ней корниловцы, похоронят убитых командиров, отгремят орудийные выстрелы, она по-прежнему будет так же зеленеть и лежать широко и покойно, как лежала с доскифских времен. Воронки от снарядов и могилы сравняются, зарастут травой и татарником. И от всего, что сейчас происходит, не останется и следа.
– Как можно хоронить сейчас, среди бела дня, на виду всей немецкой колонии? Хотя бы дождались темноты… – не унимался Хаджиев.
Невдалеке показался деревянный могильный крест, врытый у малопроезжей проселочной дороги с густо заросшими травой колеями.
В одиноком кресте, потемневшем и обомшелом, было что-то загадочное и вместе с тем в высокой степени притягательное. У подножия его темнел осевший бугор слежавшейся земли. Вероятно, тут был когда-то давно-давно погребен какой-то проезжий, убитый здесь, в степи, на глухом безлюдном проселке.
Все три бывших адъютанта Корнилова, не сговариваясь, повернули на проселок, к кресту. И полковник Григорьев, решив, что крест и акация, росшая среди вспаханного поля, шагах в сорока от креста, будут отличными ориентирами, приказал:
– Господа офицеры, отсчитайте шестьдесят шагов от того дерева и ройте могилы.
Долинский откозырнул Григорьеву:
– Слушаемся, господин полковник!
Григорьев повернулся к хану Хаджиеву:
– Корнет, скачите за телегами. Но вместо возчиков-казаков посадите своих верных текинцев. Они выроют могилы. Да, попутно в каком-нибудь немецком дворе реквизните борону!
Ивлев привязал лошадь к кресту, вытащил из полевой сумки новый альбом.
– Пожалуй, всего лучше зарыть Корнилова и Неженцева отдельно друг от друга. Ну, скажем, саженях в шестнадцати одного от другого, – предложил Григорьев и соскочил с коня. – Надо на всякий случай узнать и записать, на земле какого немца-колониста будем хоронить.
Солнце все еще висело над степными просторами. В небе появились белые перистые облака.
Вскоре вернулся хан Хаджиев с телегами и текинцами. Гробы Корнилова и Неженцева были спрятаны под кучей рваных шинелей и сена.
– Эти земли принадлежат немцам-колонистам Иоису и Зиммерфальду, – доложил Хаджиев и приказал текинцам рыть могилы.
– Кому передать план местности? – спросил Ивлев, записав фамилии немцев-колонистов.
– Храните пока у себя, – распорядился Григорьев.
С корниловского гроба, вытаскиваемого из-под тряпья и сена, текинцы чуть сдвинули крышку. Ивлев в образовавшуюся щель увидел на убитом тужурку с генеральскими погонами, академическим значком и почему-то вслух вспомнил, что Корнилов родился в 1870 году в семье каракалинского казака, в маленьком городе Усть-Каменогорске в Западной Сибири.
– Значит, прожил он всего сорок восемь лет, – подсчитал Григорьев, поправляя крышку.
А Долинский тут же повторил изречение Фирдоуси, очень нравившееся Корнилову:
– Смерть – это вино! Жизнь – чаша… – И раздумчиво добавил: – Чаша жизни у Лавра Георгиевича оказалась сравнительно небольшой.
– Но не судьба, а сам бояр влил вино в такую чашу, – заметил хан Хаджиев.
– Да, это верно, – подтвердил Долинский. – Мы все не раз просили Лавра Георгиевича покинуть домик фермы…
«А может быть, – подумал Ивлев, – для того, чтобы вождь битой армии сам не обратился в битую карту, ему надо было умереть?..»
– Я считаю главными виновниками преждевременной гибели Корнилова Керенского и террориста Савинкова, – вдруг объявил Григорьев. – Я помню, в Новочеркасске, в гостиной господина Добринского, когда вошел Лавр Георгиевич, Савинков стал на колени и произнес: «Лавр Георгиевич, простите меня!» «Я вам прощаю, – сказал Корнилов, – но я не знаю, Борис Викторович, простят ли те, кто знают меня». Ведь Савинков с Керенским были заодно, когда Корнилов, поддавшись их посулам и заверениям, направил Дикую дивизию на Петроград…
В стороне Старовеличковской чаще замигали молнии орудийных ударов.