Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 58 страниц)
Глава тридцать седьмая
Уже третий день, стремясь скоротать время, отделяющее от предстоящей встречи с Глашей, Ивлев с утра уходил из дому и до вечера бродил с этюдником по окрестностям Екатеринодара, по знакомым с юных лет полям, рощам, садам.
Он старался спрятаться от настоящего ради будущего. А свое будущее он мечтал вручить в руки Глаши.
Когда удавалось забраться в наиболее отдаленные и безлюдные места, он прислушивался к предвесеннему ветру. Этот ветер, раздольно разгуливавший в полях, казалось, ускорял полет времени, и Ивлев благословлял и жаждал его.
Уединение в эти дни было необходимо, естественно, и он почти инстинктивно избирал его, чувствуя, что дальнейшее общение с теми, кто доживал последние дни в России, может оказаться гибельным.
Пейзаж Кубани! Он неизменно связывался с воспоминаниями недавнего и далекого прошлого, часто с историей и грозными событиями, уже ставшими легендой.
Лик земли родной! Один лишь лик матери может сравниться с тобой. Все черты твои дороги! Всё, о чем они напоминают, живо будят чувства!
Родной пейзаж!
Художник, не лишенный внутреннего зрения, должен видеть в тебе следы истории, облитые кровью, и воспроизвести их так, чтобы они волновали русское сердце.
Нельзя забывать того, что было.
Февраль кончался, но еще кое-где в перелесках белели клочки зернистого снега… Голубые фиалки, по утрам покрытые кристалликами инея, ломались в руках. Голодные синицы и клесты свирепо теребили репейники. Из ручьев, извилисто бегущих по колеям проселочных дорог, образовывались целые озера.
Под ногами хрустели последние льдинки… Ночные морозы слегка схватывали землю, а солнце днем быстро все разжижало, и тогда липкая черноземная грязь вязко и неотрывно тянулась за сапогами.
Поля, тропки в полях, низинки, заросшие кустами колючего терновника, едва позеленевшие бугры, за которые некогда отчаянно дрались, теперь как будто были заброшены и забыты. И лишь один Ивлев живо видел тех, кто здесь стрелял, кричал, падал, истекая кровью.
Находя ячейки одиночных окопов, некогда тянувшихся по широкому выгону прихотливыми цепочками, он вспоминал трехдюймовые орудия полковника Миончинского, стоявшие в версте от фермы, грозные красные бронепоезда, непрерывно курсировавшие между Садами и Черноморским вокзалом и посылавшие сюда снаряд за снарядом.
Он останавливался, глядел на белые стены Самурских казарм, на изгороди из красного кирпича вокруг городского кладбища и казарменных корпусов и опять живо видел три ряда красноармейских окопов, по вечерам мигавших огнями винтовочных выстрелов, и казачьи арбы с ранеными, тянувшиеся по дороге к Елизаветинской, и Маркова, бегущего по берегу Кубани впереди Офицерского полка, и Корнилова, шагающего в сопровождении хана Хаджиева от батареи к батарее…
Нашел Ивлев и то место на дороге, где лежала сраженная осколком снаряда в грудь милая девочка, любимица офицеров Партизанского полка Вавочка Гаврилова. Ходил и на курган Неженцева, где полегли офицеры корниловского полка и был скошен пулеметной очередью известный екатеринодарский полковник Рашпиль.
Ходил Ивлев и мучил себя видениями прошлого, искал и находил неприметные следы, того, что здесь отгорело, отстреляло, отгрохотало… И потом, присаживаясь на раскладной стульчик, делал этюды, старательно запечатлевая на кусках холста то вид Екатеринодара, то белый домик Корнилова, то курган Неженцева, то красневшее кирпичом здание Черноморского вокзала.
Все это – каждый уголок, каждое место – было чем-то дорого для него, имело особый смысл, хранило невидимый отпечаток исторического разгрома корниловцев под Екатеринодаром.
Человек по-настоящему глубоко и проникновенно начинает любить землю, солнце, весну, каждое дерево и каждую травинку, когда, тяжело переболев, перестрадав и многое переоценив, вновь хочет жить, и жить в той чудесной гармонии, без которой не могут быть сердце и разум.
Глава тридцать восьмая
Глаша раз и другой очень внимательно перечитала письмо, доставленное в Ростов летчиком-полковником, и села у окна.
Искреннее, полное откровенных признаний, оно волновало. За стремительными строками, написанными нервным острым почерком, она увидела Ивлева, ищущего в ней свое спасение. Он уже доходил до грани отчаяния, и если бы Ковалевский не доставил письма, то он бы погрузился во мрак. Слишком чудовищным, безнадежным и мрачным представлялся художнику мир!
Глаша оперлась локтями на подоконник и задумалась. Что теперь предпринять?
По улице, грязной, сумеречной, с грохотом катились военные повозки. Шли солдаты в потрепанных английских шинелях.
Скоро наступит весенняя распутица. Немощеные грунтовые дороги Кубани утонут в непролазной грязи. Даже конница не в состоянии будет делать в день более пятнадцати – двадцати верст. Значит, и при полном успехе наступательных операций ранее марта Екатеринодар не освободится.
Глаша встала, заходила по комнате из угла в угол.
Вечером на квартиру Гончаровой пришел член бюро ростовского большевистского подполья.
– Завтра наши будут в Ростове, – сказал он, усевшись у самовара. – Вы слышите, недалеко от Балабановской рощи идет перестрелка.
– Товарищ Никифоров, – обратилась Глаша к нему, – нельзя ли вместе с белыми уйти из Ростова?.. Я жажду поскорей попасть в родной Екатеринодар… Там у меня…
– Нет, с Екатеринодаром надо повременить, – сказал Никифоров и сквозь тонкие стекла очков пристально посмотрел на Глашу. – Вообще этот город теперь никуда от нас не уйдет.
– Но, – возразила Глаша, – не исключена возможность, что Деникин начнет по реке Кубань организовывать оборону. Почему бы нам не разведать, где и какие части расположатся? Форсировать по весне широко разливающуюся Кубань вслепую будет нелегко.
– Это верно, – Никифоров кивнул кудлатой головой, – но есть ли смысл рисковать?
Рябоватое лицо его сделалось угрюмо-замкнутым.
– Мы с вами здесь, в Ростове, провернули немало рискованных дел. Вы вполне заслужили право на отдых… А в Екатеринодар сейчас добираться будет дьявольски трудно. Придется на телеги в обозах примащиваться, а то и собственными ногами месить кубанскую грязь.
– Мне к этому не привыкать, – стояла на своем Глаша. – А к работе в тылу врага я лишь разохотилась.
– Товарищ Никифоров, такова была и мать Глаши, моя подруга, – вдруг вспомнила Гончарова. – Ей тоже все было нипочем. Так и рвалась в дело!.. Уж лучше не удерживайте Глашу. В Екатеринодаре ее отец…
– Хорошо, – наконец согласился Никифоров. – Но предварительно дайте мне сегодня кое с кем из наших поговорить.
* * *
На другой день, едва забрезжил рассвет и где-то на подступах к Ростову забухали пушки, Глаша, получив от Никифорова разрешение на уход из города, взяла солдатский мешок и пошла через Дон.
Несмотря на ранний час, обозы тянулись по мосту за реку. Над степью вдали мрачно хмурилось серое небо, изредка сыпавшее колючей порошей.
В зиму 1918 года Глаша отступала со своими в Астраханские степи, в лето 1919 года – от Царицына к Балашову, а теперь вот, с белыми, – от Ростова на Кубань.
Быть в рядах отступающих нелегко. Поезда с беженцами безнадежно застревали на станциях, их обгоняли штабные составы, эшелоны с особыми частями Добровольческого корпуса.
Более трех недель Глаша провела в пути с беженским обозом и в полном объеме увидела, что означает упадок духа армии.
Два года назад в бесприютных Астраханских степях люди мерзли, падали от голода и тифозной вши, конница Покровского преследовала их по пятам, и все равно красноармейцы мужественно преодолевали стужу, пески, с тем чтобы в далекой Астрахани набраться сил и дать сокрушающий отпор противнику.
А сейчас от Ростова на Кубань нередко уходили вовсе не разгромленные части, хорошо вооруженные и обмундированные, но ни кубанцы, ни донцы, ни добровольцы даже не думали о продолжении борьбы.
В станице Кущевской на одной квартире с беженками из Ростова оказался худой, тонколицый поручик по имени Нил Абрамович. Весь вечер, сидя за общим столом и набивая желтым волокнистым табаком гильзы, он говорил:
– Сейчас каждого офицера гложет опасение не попасть на пароход. Страх за собственную шкуру стал превыше всего. Краснов и Деникин подняли против красных сотни тысяч, но не смогли в белую армию вдохнуть сколько-нибудь здорового начала. Генералы, конечно, первыми укатят за границу. А мы – рядовые офицеры, брошенные на произвол судьбы, будем расхлебывать кашу. Красные с нас спросят за все генеральские делишки. А большинство офицеров менее всего повинны в том, что творили Мамонтов и Шкуро.
За Кущевской на станциях Сосыка и Крыловская стояло немало отличных бронепоездов, на открытых платформах – новенькие орудия, бронеавтомобили.
По дороге на Староминскую шли дивизии кавалерии донских казаков. У многих конников за седлами болтались ручные пулеметы. Отступала немалая армия, но сейчас она была подобна бесформенной, разложившейся массе, которую никто из белых генералов уже не мог преобразить на сколько-нибудь боевой лад.
Лили жестокие дожди. Глаша промокала до нитки, дрогла на холодном февральском ветру, но, претерпевая тяжкие, изнуряющие невзгоды конно-пешего передвижения, крепилась.
В станице Тимошевской офицер инженерных войск, брюнет, красавец с полковничьими погонами, столкнувшись с ней, восхищенно округлил глаза и остановился.
– Простите меня, – сказал он, преградив ей дорогу. – Но если вы пробираетесь в Новороссийск с обозом, я смогу вам предоставить место в бронеавтомобиле… Мы туда докатим за сутки… А с обозом вам еще мыкаться не менее двух недель…
– Я очень тронута вашим любезным предложением, – живо ответила Глаша. – Но меня в Екатеринодаре ждет муж. Я с ним уж как-нибудь доберусь до Новороссийска.
– А что вы с вашим мужем будете делать за границей? – усмехнулся полковник. – Я, например, инженер с крупным именем. Меня знают во Франции на пушечных заводах.
– А мой муж известный художник, – быстро отпарировала Глаша.
– Русские живописцы на чужой почве быстро увядают.
– Я то же самое думаю, господин полковник, а поэтому постараюсь уговорить мужа остаться в России, – вдруг вызывающе выпалила Глаша и задорно сверкнула глазами.
– Ну, тогда я – пас и ретируюсь! – Полковник галантно расшаркался перед Глашей и зашагал через площадь к своему бронеавтомобилю.
Многие беженки и офицеры, заболевая сыпняком, умирали на подводах, не желая остаться в маленьких станичных больницах, до отказа забитых больными…
Особенно бедствовали семьи донских казаков, чаще всего они в попутных кубанских станицах не могли получить ни крова, ни корма для себя и своих отощавших коней и коров. Нередко, ночуя в оголенных полях под открытым небом, они болели и умирали без всякой помощи со стороны. Скот и лошади падали…
Глаша пробовала и не могла допытаться, кто напугал «красными дьяволами» стариков, старух, женщин. Почему вдруг они потянулись целыми семьями за отступающими частями Донской армии?
Иногда, улучив удобный момент, она подходила к старикам казакам и говорила:
– Офицеры вас не пустят на пароходы с вашими телегами, коровами и лошадьми.
– Ну тогда большевик нам сделает секир башку, – твердили старики.
– Возвращайтесь лучше в родные хутора и станицы.
Но старики в ответ отрицательно мотали головами.
– Нет, нам надо идти за своими до конца. Куда наши сыны – туда и мы.
Ранним ясным утром, когда чистое, погожее солнце, поднявшись над Чистяковской рощей, посылало лучи червленого золота сквозь ветви сосен, Глаша увидела родной город и соскочила с подводы.
На подступах к Екатеринодару не было видно окопов, не было и траншей…
Воинские части проходили город: улицы были забиты телегами беженцев, конницей, калмыцкими кибитками, санитарными двуколками.
Все это неодолимо тянулось к мостам.
Ясно было: Деникин не будет обороняться на берегах Кубани, не будет драться за Екатеринодар. Имейся сейчас не два, а двадцать, тридцать мостов через реку, в городе давно не осталось бы ни одной боевой части. Только малая пропускная способность двух мостов затормаживала поток отступающих.
Все это Глаша тотчас же сообразила, однако решила прежде пойти к художнику Шемякину, который, как было сказано Гончаровой, скрывал у себя Леонида Ивановича.
Простившись с двумя дамами-беженками, ехавшими с ней в одной телеге, она бросила под скамью в аллее Ростовского бульвара солдатский мешок и направилась через площадь Сенного базара на Медведовскую улицу.
В родной город она пришла одна, без Красной Армии, и все равно по знакомым улицам шагала как победительница, полная внутреннего ликования. Ведь белогвардейцы уже не сумеют отстоять Екатеринодара. Они бегут.
Вот и дом Шемякина. Крутая лесенка к парадным дверям. Всё как прежде. Только бы художник был дома.
Глаша решительно дернула ручку подвесного звонка.
Вскоре в сенях звякнула цепочка, приоткрылась дверь. На улицу выглянула мать Шемякина.
– Ай! – узнала она Глашу и испуганно отпрянула в глубь сеней. – Да как же это ты вдруг так?.. Белые еще в городе…
– Здравствуйте, Александра Петровна, – весело проговорила Глаша и перешагнула порог двери. – Дома Иван Васильевич?
– Тише! – поднесла палец ко рту Александра Петровна. – Тише, родная. Нас услышит господин Черноухин… Этот черт однорукий, наверное, специально вселен к нам контрразведкой.
– Чепуха! – Глаша пренебрежительно махнула рукой. – Теперь контрразведке не до нас…
– Ох, напрасно думаешь так, – не успокоилась Александра Петровна. – Нет ночи, чтобы они не наведывались ко мне. Все допытываются, где Ваня.
– Он мне тоже нужен, – сказала Глаша. – Где он сейчас?
– Не знаю, милая. Скрылся, как только вырвался из рук Посполитаки… И хорошо сделал… Давно бы его снова взяли. А ты сейчас попадешь к ним как кур в ощип. Однорукий непременно доглядит тебя. Черноухин интересуется всеми, кто ко мне заходит. И как выпроводить тебя, чтоб он не заметил?..
– Не беспокойтесь. Я сейчас уйду. Скажите, я беженка, просилась на квартиру. До скорой встречи, Александра Петровна. Через неделю наши будут в Екатеринодаре…
Глаша вышла на улицу. По мостовой катили подводы с беженцами. Она пошла рядом с ними.
Пройдя квартал, нагнулась и, делая вид, что шнурует ботинки, оглянулась: не увязался ли Черноухин? Нет. Позади шли солдаты с усталыми серыми лицами.
Глаша выпрямилась, круто свернула за угол, пошла по Екатерининской улице.
«Контрразведчики, как правило, первыми убегают из оставляемых городов. Поди, и екатеринодарские давно в Новороссийске», – думала она.
На старом базаре, точно так же, как и на Сенном, лавки и ларьки были закрыты.
До дома Ивлевых оставался один квартал. Глаша прибавила шагу и почувствовала, как растет в ней волнение. С трудом переведя дыхание, она вошла во двор, такой памятный по многолетней дружбе с Инной.
Как мил, приветлив дом с белыми колоннами на полуверанде и как хорошо, что в его облике ничего не изменилось и даже на окнах прежние светлые занавески.
Глаша почти бегом устремилась по цементной дорожке к уютному знакомому крылечку, быстро ткнула пальцем в белую пуговку электрического звонка. Когда в глубине коридора прозвенел звонок, она увидела на противоположной стороне улицы худого, согбенного, однорукого человека в котиковой шапке, глядевшего на нее.
«Черноухин!» – поняла Глаша и сунула руку в муфту, в которой лежал наган.
Глава тридцать девятая
Да, ночные пути роковые,
Развели нас и вновь свели…
А. Блок
Когда Ивлев раскрыл двери и увидел перед собой Глашу, то так же, как и мать Шемякина, отпрянул назад.
Всего пять минут прошло, как Однойко сообщил по телефону, что советские войска находятся еще в шестидесяти верстах от Екатеринодара, что командующий Донской армией Сидорин назначил вместо Павлова командовать конницей генерала Секретова и части донского корпуса в районе Кореновской должны ударить по Буденному, что Добровольческий корпус сдерживает противника у станиц Тимошевской и Медведовской…
И вдруг на крыльце Глаша! Словно не веря тому, что взаправду видит перед собой ее сине-сиреневые глаза, смугло-юное лицо, строго-ясный росчерк своевольно изогнутых черных бровей, он схватил ее за руку:
– Ты?!
Она улыбнулась. Ивлев радостно сжал ее кисть и потянул в глубь прихожей. А потом, словно боясь, что она упорхнет, стремительно захлопнул дверь на французский замок.
– Глаша! Какое же это чудо! – Он порывисто, неистово прижал ее к себе. – И все-таки это ты… ты… Глаша!
– За мной, кажется, увязался контрразведчик, – сумела сказать она, но, увлекая ее за собой по коридору в светлую мастерскую, он, казалось, ничего не слышал.
Сколько мечтал о ней! Сколько ждал! И вдруг она рядом, и от нее веет ароматом утреннего воздуха, прядь темно-каштановых волос выбивается из-под шапочки.
– Глаша! – повторял он. – Глаша!
Он задыхался, вглядываясь в нее. За что это ясное мартовское утро так одарило его?.. В восторге он обхватил обеими руками ее плечи.
Ее взгляд остановился на собственном портрете, висевшем на самом видном месте в мастерской, потом она заметила шемякинское полотно и «Юнкеров» Ивлева.
– Ну дай же хоть муфту положить…
– Да, да, раздевайся, – всполошился он и нетерпеливо начал стягивать шубку с ее плеч. – О контрразведчиках не думай. Мой дом вне подозрений.
Глаша положила муфту на диван. И, сев подле нее, вопросительно прислушалась к тишине дома.
– Ни-ко-го уж нет?
Не желая омрачать первую минуту встречи, Ивлев промолчал.
– Мы сейчас позавтракаем… Есть консервы и даже шампанское.
Ивлев торопливо извлек из ящика вино. Когда же Глаша начала помогать накрывать стол, стоявший в гостиной на прежнем месте, расставлять тарелки, бокалы, он, прислушиваясь к шороху ее юбки, дробному стуку высоких каблуков, звукам голоса и дыханию, понял: отныне дом Ивлевых вновь воскресает. Значит, даже один человек, если он любим и дорог, способен восполнить утраты.
За завтраком он слегка опьянел, но не от шампанского, а от будоражаще-радостного сознания, что Глаша рядом.
– Мне даже страшно, что я сегодня так неимоверно счастлив! – произнес он. – Я гляжу на тебя и думаю, что моя жизнь в тебе. А по городу, по всем улицам тянутся повозки с несчастными беженцами. И когда вспоминаю о них, мое счастье кажется неправомерным. Нельзя быть таким счастливым! Кругом столько бедствий. Гражданская война косит людей хуже черной оспы…
– Гражданская война не черная оспа, она удаляет лишь часть тела, пораженного раковой опухолью, – сказала Глаша. – Не бойся быть счастливым… Право на счастье тобой выстрадано…
– И все-таки гражданская война – не благо! Она стоит слишком большой крови!
В парадную дверь кто-то сильно постучал.
Глаша схватила в руки муфту.
– Это он!
Она вытащила наган.
– Встань за шкаф, – приказал Ивлев и, положив в карман френча свой браунинг, не спеша вышел из комнаты.
На крыльце стоял прапорщик с двумя казаками, державшими винтовки на изготовку. Ивлев широко распахнул парадные двери.
– В чем дело, господин прапорщик? Почему так нетерпеливо грохочете?
У прапорщика под левым карманом английского френча поблескивал значок первопоходника. Увидев такой же значок на груди Ивлева, он почтительно поднес руку к козырьку фуражки.
– Простите, господин поручик! Я, право, не знал, что вы проживаете здесь… Однако дело чрезвычайное… Скажите, пожалуйста, кроме вас кто еще квартирует в этом особняке?
– Сейчас ни души! – ответил Ивлев и прямо поглядел в серые, блестящие глаза молоденького офицера.
– Странно! – несколько озадаченно протянул прапорщик.
– Что странно? – сухо спросил Ивлев и выпрямился, делая вид, что оскорблен недоверием.
– М-м, – смущенно замялся прапорщик. – Я не смею вам не верить… Но осведомитель контрразведочного отделения утверждает, будто… будто… Впрочем…
Прапорщик оглянулся на казаков.
Но это были довольно простодушные станичные парубки, по-видимому совсем недавно мобилизованные. Впрочем, винтовки держали они ловко, по всем правилам.
– Я разрешаю вам осмотреть квартиру, весь мой дом, – сказал Ивлев, а сам крепко сжал рукоять браунинга.
Если прапорщик войдет в прихожую, он выстрелит ему в затылок, а казаки?.. Может быть, одного из них успеет уложить…
– Ну, что стоите как олухи царя небесного? – вдруг закричал на казаков прапорщик. – Ружья к ноге! Смирно! Отдать честь офицеру-первопоходнику!
Казаки с грохотом приставили винтовки к ноге и вытянулись.
Ивлев, поняв, что прапорщик не войдет в дом, вынул руку из кармана френча и небрежно махнул казакам.
– Извините, господин поручик, – проговорил прапорщик. – Мы считаем, что обыск у вас излишен, и пойдем лучше пошарим по соседним домам.
– Пожалуйста! – бросил Ивлев и вернулся в дом.
– Право, хорошо, что прапорщик оказался первопоходником.
Глаша вышла из-за шкафа, обняла его.
– Радость моя!
Потом они снова сидели за столом и говорили о революции, о гражданской войне, о Шемякине, о причинах разгрома белых, о Ленине, Блоке, о Леониде Ивановиче, вспоминали Инну, Сергея Сергеевича, Елену Николаевну.
Глаша рассказала об Астрахани, о Букатове, о Кирове, о своей встрече в Рязани с художником Малявиным, о том, как нашла среди пленных Ковалевского, как добралась до Екатеринодара.
Утром содрогающийся мир напомнил им о себе звонком Однойко.
– Алексей, сегодня атаман Букретов со всеми домочадцами покидает Екатеринодар. Самое позорное – он бросил Кубанскую армию, отступающую на Туапсе… А донцы не оказывают Буденному должного сопротивления. Сегодня ночью правый фланг Донской армии после неудачного боя под Кореновской откатился к Пластунской. Так что красные теперь всего в тридцати верстах… Собирайся, пора в Новороссийск… Я буду дожидаться тебя в атаманском дворце с лошадьми.
– Коля, меня не ожидай, – сказал Ивлев, – Я на сей раз никуда бежать не буду. Это мое окончательное решение. Желаю тебе счастья!
Глаша стояла рядом.
– Я слышала все, – сказала она. – Значит, нашим остается сделать один переход, чтобы прийти в Екатеринодар.
* * *
В этот светозарный весенний день в палисаднике на солнечном припеке расцвело юное, с розовато-коричневатыми ветвями абрикосовое деревце, некогда посаженное перед окнами Инной.
Глаша и Ивлев, распахнув настежь окна, долго любовались цветами, которые отчетливо рисовались на бледно-синем небе. Деревце, доверчивое и по-девичьи тонкое, верило, что зима уже миновала и что настала пора надевать подвенечный наряд.
– Пойдем к реке! – предложила Глаша.
– Сейчас лучше на улице не показываться, – сказал Ивлев. – Мало ли на кого можем наткнуться.
– Мы лишь походим у Кубани, – настаивала Глаша. – Там ведь безлюдно.
– Ну хорошо, – наконец уступил Ивлев.
Река, очистившаяся ото льда, стремительно несла глинисто-коричневые воды.
Ивлев и Глаша шли по дамбе к железнодорожному мосту.
Влажный ветер дул с юга и гнул долу прибрежные ветлы и призрачно зеленевшие кусты ивняка. Это был ветер весны. Он нес в ярко-синий простор неба сиреневые облака. Пятна легких теней и широкие полосы света пестрили реку и закубанские дали. Горы Кавказского хребта, проступавшие на юге, были окутаны голубой дымкой.
– Когда я сказал Однойко «прощай», – вспомнил Ивлев, – я будто оборвал последнюю нить, связывавшую меня с прошлым, со всем, что ищет спасения нынче в Новороссийске. Откровенно признаться, от новизны собственного положения мне даже жутко…
– Милый, – сказала Глаша и крепко сжала его руку. – Эта новизна весенняя…
Примерно в полуверсте от железнодорожного моста через Кубань они остановились. Площадка перед мостом, забитая повозками, экипажами и линейками, гудела и шумела встревоженным табором.
И кого только не было в этом громадном скопище людей?! Кубанцы в бараньих шапках, разноцветных башлыках, в овчинных тулупах и теплых черкесках, бурках и английских шинелях, марковцы с черными погонами, корниловцы – с малиновыми, донцы с красными лампасами на синих штанах, донские и кубанские казачки с детьми, стариками, старухами… На подводах сидели и лежали тифозные и раненые офицеры и солдаты с землистыми, исхудалыми лицами. Белели перебинтованные головы, руки, ноги. Здесь же толклись штатские чиновники и дамы в измятых шляпках. Устремляясь к мосту, все суетилось, орало, кричало…
Воинские части прорывались к мосту с гиком, напролом, разбрасывая и ломая повозки, хлеща направо и налево нагайками.
– Тут смешалась Европа и Азия. Какая отчаянная сумятица!
Вдруг сотня «волков» на полном скаку врезалась в табор беженцев. Рослый, в косматой бурке командир сотни, привстав на стременах, вырвал из ножен шашку и закричал:
– Сабли наголо! За мной, руби эту сволочь!
Над головами засверкали лезвия шашек.
Перепуганные казачки и калмычки, бросая телеги, хватая детей на руки, побежали прочь, некоторые с высокой кручи падали в реку.
Ивлев судорожно, до боли сжал руку Глаши, подбородок его задрожал.
– Ну пойдем, пойдем отсюда, – обеспокоилась Глаша. – Я тоже не могу больше смотреть на этот ужас…
Она с силой повлекла за собой Ивлева.
Южный ветер по-прежнему веял теплым ароматом нагревшейся земли и победно нес на широких крыльях раннюю весну, сияющую ярким солнцем и белизной облаков.
Ивлев оглянулся. Еще было далеко до вечера, но в глазах художника солнце побагровело и облака вдруг заалели, образовав дрожащий, зыбкий, пунцово-кровавый пожар заката. В лихорадочных отблесках, в огненно-извилистых отсветах начало утопать скопище людей, и повозок, и лошадей вместе со всадниками. Все это, отражаясь в бегущих водах Кубани, стало уменьшаться, удаляться и поглощаться багровой зыбко-меркнущей далью.
Глаша вновь решительно повлекла за собой Ивлева, но перед его взором еще долго стоял воображаемый закатный пожар, и он понял: это кровавый исход белого движения.
* * *
Вечером огня в доме не зажигали.
Ивлев лежал на диване, курил, переживал увиденное. Перед его мысленным взором все еще металось, орало, копошилось скопище беженцев у железнодорожного моста.
Когда же совсем стемнело и в небе засеребрились дрожащие звезды, он поднялся и подошел к окну. Глаша, встав рядом, распахнула обе створки. Из палисадника в комнату потянуло теплом и сыростью вечернего воздуха.
– Знаешь, Глаша, – вдруг сказал Ивлев, – все, что мы сегодня наблюдали, просится на полотно… Я не могу не писать этот закат в крови… Он будет концом «ледяного похода».