355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Степанов » Закат в крови (Роман) » Текст книги (страница 44)
Закат в крови (Роман)
  • Текст добавлен: 4 августа 2018, 19:00

Текст книги "Закат в крови (Роман)"


Автор книги: Георгий Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 58 страниц)

– А веселые ж наши рязанские бабы!

– И ядреные…

– Наши курские тож верткие, – с доброй ухмылкой заметил рыжебородый красноармеец. – Как пойдут плясать, от рязанских не отстанут…

Глаша задержалась у этюда знаменитой малявинской картины «Вихрь». Необыкновенная жажда к эффектным сочетаниям красок и света настойчиво напоминала ей манеру письма Ивлева.

«Малявин – член Академии художеств, ученик Репина, а не побежал в стан белых, – думала она. – Вот если бы Ивлев видел эту выставку и красноармейцев у картин Малявина, то понял бы, что большевики делают все, чтобы привить вкус к художественным творениям даже тогда, когда Мамонтов в Козлове… Деникин объявил поход на Москву, а мы тут, в Рязани, водим бойцов в выставочные залы. Разве это не говорит о нашей уверенности и силе?!»

Вдруг возле красноармейцев появился среднего роста, плотный, коренастый человек, грудь которого блистала белоснежной накрахмаленной сорочкой, черным шелковым галстуком. Его элегантная фигура резко контрастировала с толпой плохо одетых пролетарских бойцов, но он уверенно шагал меж красноармейцами, громко поскрипывая лакированными ботинками, распространяя вокруг аромат каких-то тонких дорогих духов. И красноармейцев нисколько не возмущал ни его отлично сшитый и выутюженный костюм, ни галстук, ни золотые запонки. Больше того, они весьма почтительно расступались перед ним, по-видимому догадываясь, что в зал вошел сам создатель всех собранных ценностей. Глаше это понравилось, и она, подойдя к Малявину, крепко пожала ему руку.

– Я вас благодарю как одного из тех, кто первым из видных русских живописцев пришел помогать нам нести культуру в гущу революционных бойцов…

Малявин несколько опешил перед синеокой юной комиссаршей, одетой в солдатскую гимнастерку, однако тут же живо заговорил о том, что выставка дала ему хорошо почувствовать, что простой народ не лишен эстетического чувства и о многом судит более здраво, нежели прежние господа.

– А то случалось, – добавил он раздумчиво, – едешь из Москвы в Рязань курьерским, а какая-нибудь бонтонистая дамочка лорнирует рязанских баб, бредущих по пыльному проселку, и умиленно цедит сквозь зубы: «Ах, как праздничны малявинские пейзанки! А вот каковы они в действительности…» Красноармейцы на моей выставке удивляют меня, – воодушевленно продолжал Малявин. – Мне даже не верится, что это они по барским усадьбам расхищают и подвергают порче разные художественные сокровища. Откуда у них там берется такая ненависть к картинам в золотых рамах, бюстам, даже к книжным шкапам?..

– Видите ли, – сказала Глаша, – не предметы искусства вызывают дикую ненависть и злобу, а все то, что напоминает помещичье барство, привилегию дворян, прошлый уклад. Недаром французская революция периода Конвента издала декрет об уничтожении всех оставшихся королевских памятников, гробниц и усыпальниц, которые возмущали народные чувства… Мы же, русские большевики, принимаем чрезвычайные меры, чтобы сохранить все, что сколько-нибудь ценно.

Видя, что Малявин с неподдельным интересом слушал ее, Глаша вспомнила все, что вчера говорил Подвойский о субботниках, и сказала:

– А вообще период вольницы в нашей революции окончился. В связи с распространением субботников по Советской России начинается шествие труда, свободного, коллективного, бескорыстного, которое заражает все здоровые элементы страны.

– Но ведь демократический принцип всякого труда – его полная оплата, – заметил Малявин. – А здесь нет никакой оплаты.

– Труд по субботам если и не оплачивается деньгами, – поправила Глаша, – то вознаграждается радостным сознанием бескорыстного служения общему делу. Субботники – это реакция на разруху, противодействие ей, это яркие проблески будущего. Они сплачивают всех тех, кто не потерял веры в жизнь, и закладывают первые краеугольные камни новой эры. В этом их особенное значение. Этот трудовой порыв коммунистов и беспартийных, названный Лениным Великим почином, показывает, как надо служить заре великого будущего.

Глава семнадцатая

Ивлеву стало известно, что в Ростове обосновались на жительство художники Лансере и Билибин, сбежавшие из Петрограда на Юг России.

В прошлом он был с ними хорошо знаком и сейчас, выйдя из поезда, решил разыскать их.

Интересно, что они делают, чем перебиваются в это трудное для людей искусства время? Говорят, и Билибин, и Лансере сотрудничают в Осваге. Состоят служащими его художественной части… Надо, пожалуй, туда и пойти. Может быть, окажутся как раз там. Оригинальные и своеобразные были живописцы.

Ивлев вышел на широкую, светлую, необыкновенно оживленную Большую Садовую. По улице, лавируя между пешеходами, шныряли мальчишки с кипами газет и наперебой выкрикивали:

– Мамонтов в тылу у красных!

– Читайте новые сообщения о героическом рейде генерала Мамонтова по тылам красных!

– «Приазовский край»!

– «Донская речь»!

– Покупайте новую газету Пуришкевича «Благовест»!

– Читайте «Новую Россию»! Здесь все новости!

– Вот «Вечернее время»! Вот «Вечернее время»!

– Вышла «Заря России»! Вышла «Заря России»!

– Покупайте, покупайте «Народную газету»!

– Экстренный выпуск газеты «На Москву»! Экстренный выпуск!..

Ивлев прибавил шагу.

Ростов живет более шумно, чем Екатеринодар. Вон одних газет сколько! И кто только не издает их? И Шульгин, и Борис Суворин, и Пуришкевич. Да, правы те, кто сейчас называет Ростов столицей белого Юга России. И публики здесь много!

Рекламные щиты пестрели афишами разных театров, именами известных русских актеров, балерин, певцов: Найденовой-Долиной, Оринчаевой-Гончаровой, Снежиной, Шагорина, Юровской, Штенгель, Бартенева, Брянского, Вивьен, Гаммова, Вавича.

В театре-кино «Палас» демонстрировался фильм «Умирала цветущая роза, осыпались ее лепестки» с участием Римского и Орлова, в синематографе «Возрождение» историческая картина «Венецианский лев» и боевой шедевр «Черные вороны», в Художественном кинотеатре кинодрама «И сердцем, как куклой, играл, он сердце, как куклу, разбил», в большом театре Машонкина оперетты: «Шалунья», «Веселая вдова», «Мартын Рудокоп» при участии Вавича, Рафальского, Драгош, Соколовой.

На углу Таганрогского проспекта и Садовой в громадной витрине висела карта военных действий, и ярко-желтый шнур показывал капризы и колебания гражданской войны.

Немало праздной публики разглядывало карту. Ивлев тоже остановился у витрины.

Деникин рассредоточил войска на огромные пространства! Разумно ли это? Стратегия прошлой войны не допускала разброски сил, требовала соразмерной им величины фронта. А сейчас на западе добровольцы уже в Полтаве, в низовьях Днепра, в Одессе, на востоке Казанская армия овладела Камышином и уже в 80 верстах от Саратова, Мамонтов скачет на север – побывал в Тамбове, Козлове, Лебедяни, Ельце, Грязях, Касторной и Воронеже. Но почему-то не может нигде крепко обосноваться. А вот газеты сделали его «народным героем». Май-Маевский движется на Курск. Под его началом наиболее надежные войска – марковцы, алексеевцы, дроздовцы, корниловцы… Да, Добровольческая армия разбросалась на необозримых пространствах… А Северный Кавказ уже истощен многими мобилизациями и не может сейчас пополнять армию новыми контингентами войск… Вчера в Таганроге Романовский жаловался Деникину на то, что Кубань перестала давать пополнения. Появились казаки, которые самовольно покидают фронт. В Донской армии стал остро ощущаться недостаток в опытных офицерах. Кадровых офицеров почти не осталось. Города Центральной России дают незначительное их число… Главные органы снабжения Ставки не справляются со своими задачами.

Ивлев закурил и зашагал дальше. Во многих витринах магазинов аляповатые плакаты, скудоумные, лишенные всякой остроты лубки.

«Какая пошлость! Чепуха! – морщился Ивлев. – Не плакаты, а дикие ярмарочные полотна паноптикумов».

Осваг разместился на Большой Садовой, 60, заняв все четыре этажа громадного здания центральной гостиницы. Неподалеку от парадного входа на обширном плакате были изображены Советская Россия в виде красного извивающегося спрута и белая Россия в виде откормленной молодицы в высоком кокошнике, совсем не подходящем к ее круглому и румяному лицу.

Ивлев прошел мимо солдат, грузивших на дороги тяжелые тюки с литературой, и откозырнул молодым офицерам, одетым в щегольские френчи, присланные Ллойд Джорджем.

Пройдя через великолепный вестибюль, он поднялся на второй этаж и на лестничной площадке лицом к лицу столкнулся с самим главой Освага – проворным темнолицым профессором Соколовым.

– Ба-а! Поручик Ивлев, какими судьбами? Вы ко мне? – Соколов преградил дорогу. – Вот кстати! Я как-то совсем недавно думал о вас. Пойдемте в кабинет. У меня есть к вам предложение…

Он взял Ивлева под руку и ввел в просторный кабинет, полный южного солнца, воздуха и легкого запаха высокосортных папирос.

– Садитесь, пожалуйста! – указал он на мягкое кресло, стоявшее перед большим дубовым письменным столом. – Ну, видите, как мы комфортабельно разместились в Ростове. Это не то что в вашем тихом уютном Екатеринодаре. Там у нас было всего четыре крохотных комнаты, а здесь четыре этажа. И представляете, для нашего многолюдного, трудового, деятельного учреждения и этого мало. Мы теперь не просто осведомительное агентство, а целое министерство пропаганды. В нем есть всевозможные отделы и части. Агитационный, информационный, литературный, художественный. Может быть, вы как художник пойдете работать в последний отдел? Я сейчас же свяжусь по телефону с Антоном Ивановичем и попрошу освободить вас от обязанностей переводчика при французской миссии.

– Нет, уж избавьте меня от писания лубочных плакатов и картинок, – решительно запротестовал Ивлев.

– Но у нас в художественной части сотрудничают такие выдающиеся мастера русской живописи, как Лансере и Билибин, – сказал Соколов.

– Однако те плакаты, карикатуры, которые выставлены в витринах Освага на Садовой, лишены сколько-нибудь здоровой выдумки. Вряд ли они выпущены при участии Лансере или Билибина.

– А кто же писал их? – спросил Соколов.

– Художники, дотоле ничего не рисовавшие, – ответил Ивлев и со злой усмешкой добавил: – Если эти плакаты окажутся рядом с большевистскими из «Окон РОСТА», то мы мало выиграем.

– Критиковать, поносить работу Освага умеют все, – обиделся Соколов. – А сами принять участие в его работе считают ниже своего достоинства.

– Я вижу, вся грандиозная осважская пропаганда не даст никакого эффекта до той поры, покуда не будет разумно разрешен земельный вопрос, – сказал Ивлев. – Почему вы вместе с главнокомандующим откладываете в долгий ящик эту проблему проблем? А помещики не зевают, неотступно идут по пятам частей Добровольческой армии и с помощью контрразведчиков отбирают у крестьян землю; надо по революционному решать вопрос о земле.

– Значит, вы хотите легализовать земельные захваты, произведенные крестьянами в 1918 году?

– Да, иначе нас погонят обратно!

– Но легализация земельных захватов – экономически бессмысленна и в политическом отношении морально предосудительна. К тому же она не гарантирует нам беспроигрышного успеха хотя бы потому, что крестьяне вряд ли поверят нашей легализации.

– Поверят, если мы будем блюсти и строго осуществлять земельную политику в освобожденных районах.

– Нет, главнокомандующий сейчас ни за что не утвердит легализации захватов земли, прежде всего, из-за отвращения к революционным методам, во-вторых, из-за юридической корректности и размеренной солидности. К тому же он еще 24 марта 1919 года в своем программном письме, направленном в Особое совещание, сказал о сохранении за собственниками прав их на землю.

– Вон оно как! – обескураженно протянул Ивлев и нервно забарабанил пальцами по столу.

– Так, значит, вы отказываетесь от моего предложения перейти на работу в художественный отдел Освага? – еще раз спросил Соколов.

Ивлев поднялся с кресла.

– Найду ли я сейчас в художественной части Лансере или Билибина? На каком этаже размещается эта часть?

– На четвертом! – сухо бросил Соколов.

* * *

Ни Лансере, ни Билибина не оказалось в комнатах художественной части, зато Ивлев там попал в объятия шумного, порывистого, дружелюбного художника-футуриста Голубова-Багрянородного.

– Неужто к нам в часть захотел, под начальство барона Рауша? Нет, ты уж, пожалуйста, продолжай воевать шпагой. Тут у нас собралась бесталанная, серенькая, безынициативная интеллигенция. Но сейчас она глядит гордо, говорит гордо. Мол, бьем большевиков. Скоро в Москве будем! – Голубов-Багрянородный хлопнул по плечу Ивлева. – Я рад встрече, дружище! Пошли, угощу завтраком. Здесь за нашим ковчегом, рядом, на углу Большой Садовой и Николаевского переулка, отличный кабак с названием «Яр». Хватим за встречу по бокалу цимлянского. Кстати, там почти всегда имеется отменная севрюга.

Несмотря на будничный день, зал ресторана был уже полон офицеров и праздной публики. Время от времени играл армянский оркестр.

– Черт знает что творится в кафе, барах, ресторанах Ростова и Екатеринодара! – возмутился Ивлев. – Кругом дым коромыслом. Какой-то пир во время чумы. Пьют, кутят и малые, и высшие чины… И это в то время, когда фронт требует предельного напряжения всех сил. Ну до чего же безнравственна стала наша публика!

– Она всегда у нас была такова, – перебил Голубов-Багрянородный. – Некогда иностранцы так же, как ты, возмущались, почему в трагические дни катастрофы русского флота под Цусимой в Петербурге и Москве театры и кафешантаны ломились от публики, ревела музыка и вина лились рекой? Тебе кажется, что в связи с кровавыми событиями гражданской войны вся жизнь должна перевернуться на особый военный лад? И разгул в ресторанах относишь за счет безнравственности русской публики? А я тебе скажу: разгул происходит в силу неписаных законов компенсации. Люди стараются наверстать упущенное, вознаградить себя за ужасы пережитого… И это стремление компенсировать себя удовольствиями присуще не только русской публике, а и всем другим публикам. Во времена французской революции было точно так же. Даже в самые суровые и грозные дни, когда на эшафотах от гильотины гибли тысячи людей, не только увеселительные учреждения переполнялись народом, но даже в тюрьме в Париже творилось нечто совершенно неслыханное до той поры. Один из современников того периода рассказывает. В этой тюрьме во время свиданий с заключенными, пройдя первую решетку (а их было четыре), люди попадали в пространство, окруженное со всех сторон железными цепями. Здесь было место свиданий. Женщины главным образом приходили в тюрьму. Их встречали особенно ласково. Мужья, прежде холодные и суровые для жен, сейчас становились нежными любовниками, а любовники удваивали свою нежность. Все, все без какого-либо договора твердо условились не обращать внимания на ранее действовавшие законы общественных приличий. Здесь никто не откладывал излияний любви и нежностей до другого, более удобного места и случая. Во время свиданий целовались и обнимались без всяких-яких! А под покровом сумерек или просторного платья смело удовлетворялись самые горячие порывы. Когда проводили через этот круг приговоренных к смерти, все стремились ласками и объятиями, нежнейшими поцелуями и другими любовными удовольствиями компенсировать себя за отнятое тюрьмой и приговорами трибунала.

Выпив стакан вина и расстегнув ворот вышитой рубахи, Голубов-Багрянородный заговорил с новым воодушевлением:

– Помнишь, как талантливо писал в сатирическом духе Иван Николаевич Билибин? Ловко использовал сатирические образы для сатиры! Незабываемы его карикатуры на самодержца. А теперь что? У нас тут военная бюрократия погубила всякое озарение духа. В результате лучшая работа Билибина: Россия – белая молодица в кокошнике. Пошлость! И ничего более яркого знаменитый график-художник, замечательный иллюстратор былин о русских богатырях не выжал из себя… А Лансере?! Он совсем поблек. В Ос ваге делают плакаты мазилы, прежде писавшие лубочные картины для Хитрова рынка. Агитация хороша, когда она дерзка, молода, напориста. Вот у большевиков за бронепоездом идет агитпоезд. Все стены вагонов в ярких карикатурах на буржуев, белых генералов. А у нас никакой агитации сердцем. И писатели в Осваге, находясь в подчинении полковника Житова, совсем выдохлись и сочиняют верноподданнические брошюры о генералах. А здесь и Евгений Чириков, и Илья Сургучев, и Владимир Эльснер, и Амфитеатров, и Александр Дроздов, и Игнатий Ломакин, и старик Евгений Венский. А что они написали и пишут? Брошюрки о белых генералах, написанные порочным псевдонародным языком… А Чириков – старый литературный ветеран – больше заседает в театральной секции и разрешает к постановке «Ревизора» Гоголя. Гораздо лучше было, если бы не шли в Осваг, а так же жили, как Мариэтта Шагинян, которая, оставаясь в надменном одиночестве, пишет рассказы о любви. Вообще русская интеллигенция пришла к Деникину, неся в руках разбитые скрижали со всеми своими десятью заповедями. В большей части она выглядит как-то непартийно. Недаром ее презирают головорезы типа Шкуро. Надо сейчас в угол зрения ставить шпагу красную или белую. Что-то выбирать одно… Лишь немногие русские интеллигенты почувствовали, что среди крови, в звоне и лязге братских скрещенных клинков должны родиться новые мессии и из семян, брошенных рукой революции, должны вырасти стебли нового, стебли небывалой чистоты и яркости…

Подали отварную севрюгу, густо посыпанную зеленым луком, и Багрянородный вновь наполнил бокалы алым шипучим вином.

– Выпьем, Ивлев, за тугую волю к беспощадной борьбе до конца! Если бы этой воли было в достаточной дозе в каждом русском интеллигенте в 1917 году, мы теперь бы ходили победителями по хребту поверженной Германии и никакой социалистической революции не знали. Безвольного Николая Второго сняли с престола, а сами оказались еще более безвольными. Явились большевики и не за понюх табаку взяли из наших рук все! Шляпы, ротозеи мы! Поделом лупят нас. Главное, навсегда и невозвратно потеряли право на управление Россией. И теперь не можем из своей среды выдвинуть на руководство белым движением ни одной значительной личности. Слюнтяйство! Пакостное слюнтяйство! Леониды Андреевы и Сологубы воспитали нас беспочвенными, малодейственными, не способными отстаивать святая святых!

Выпив второй бокал цимлянского, Багрянородный принялся за севрюгу. Наконец, быстро разделавшись с ней, сказал:

– Кстати, сегодня суббота. А по субботам у Чирикова собирается вся художественная интеллигенция. Пойдем, представлю тебя всем. Посмотришь на прежних корифеев мысли, кисти и резца. У Чирикова дочь Людмила – наша коллега, художница. Очень мила и талантлива как пейзажистка. А жена – актриса Иолшина – гостеприимнейшая хозяйка… Ну, пойдешь?

Ивлев кивнул.

* * *

Давным-давно он не имел возможности находиться в среде близкой, понятной, симпатичной и потому, попав на очередной субботний вечер Чирикова, поначалу сравнивал себя с той счастливой рыбой, которая, побывав в сетях рыбарей, вдруг вновь очутилась в родной стихии…

С радостным умилением он расписался в журнале, который велся в литературно-художественном кружке Чирикова и назывался «Ежевозможник «Питекантроп». А когда молодая художница – дочь писателя – попросила нарисовать что-нибудь на память на одной из страниц журнала, Ивлев мгновенно набросал угольным карандашом профиль Глаши Первоцвет и под наброском написал: «У каждого живописца так же, как у Данте, должна быть своя Беатриче».

Людмила Евгеньевна, взглянув через плечо Ивлева на профиль Глаши, подозвала поэтессу Никитину и живо сказала:

– Вот вы, русская феминистка, как полагаете, можно ли на земле встретить девушку с таким идеально римским профилем?

Чуть сощурив светло-сиреневые глаза, Никитина полушутя– полусерьезно воскликнула:

– Источник жизни бездонен и неистощим! Но главная цель ваятеля и живописца творить живые тела и пополнять ими жизнь.

Голубов-Багрянородный подвел к Ивлеву мешковатого, сутулого, неловкого господина в потертом пиджаке.

– Знакомьтесь, Алексей, с моим другом, прозаиком-романистом Игнатием Ломакиным, полушутя прозванным у нас в кружке графом Ломакиным за его «внушительную внешность» и «светскую изысканность манер».

Крепко пожав руку Ивлеву, сутулый Ломакин зычным голосом раскатисто пророкотал:

– Я слышал, вы близки к высшим кругам командования, и потому сразу прошу вас вступиться за писателя Ломакина, если его вновь начнут теребить ростовские контрразведчики.

– Да, кстати, – живо подхватил Багрянородный, – из Крыма месяца два тому назад от красных бежал известный столичный артист и режиссер Мейерхольд. Так его за этот подвиг в городе Новороссийске контрразведка допрашивала, судила и сейчас еще таскает. Просим тебя замолвить о Мейерхольде перед власть имущими доброе слово.

– Вообще надо сказать, – заметил Чириков, – писатели, артисты, художники, бегущие от Советов на Юг, являются лакомой дичью для охотников за черепами из контрразведочных отделений… А большевики-подпольщики, с которыми они призваны бороться, у них под носом творят прямо-таки чудеса. Вот изволите видеть: из Освага посылаем литературу в тот же Новороссийск, где контрразведчики, проявляя сверхбдительность, подозревают даже в Мейерхольде агента большевизма… И что же? Когда тяжелые тюки, хорошо запакованные нами, вскрывают работники местного отделения Освага, то вместо наших книжек находят – коммунистические брошюры…

– Господа, – объявила жена Чирикова, – сегодня мы послушаем воспоминание об осаде Зимнего дворца.

– Да, – подтвердил Чириков, протерев стекла очков белоснежным носовым платком. – Автор воспоминаний – министр времен Керенского. Он находился в Зимнем во время взятия его большевиками. Но прежде чем занять пост министра, он шестнадцать лет отбыл на царской каторге. От кандалов до сих пор у него на ногах косточки обнажены.

Бывший министр Временного правительства Никитин оказался человеком с широким умным лицом, изрезанным глубокими складками у рта и губ.

Воспоминания его, написанные отличным литературным языком, изобиловали характерными реалистическими деталями и как-то невольно ассоциировались с полотном Шемякина «Штурм Зимнего».

«Поразительно, как же ничтожно мало оказалось защитников у Зимнего! Две-три сотни безусых юнкеров да батальон ударниц во главе с женщиной-прапорщиком, – думал Ивлев. – А ведь в ту пору в Петрограде было несколько тысяч офицеров и несколько полков казаков… А большевики сумели отогнать генерала Юденича от Питера… И адмирала Колчака гонят в глубь Сибири, не обращая внимания на Май-Маевского, идущего на Курск и Орел».

Писатель Борис Лазаревский в своей неизменной черной куртке, с насупленным лицом слушая воспоминания, беспокойно вышагивал из угла в угол гостиной, то снимая, то надевая пенсне.

Художник Иван Яковлевич Билибин сидел рядом с Ивлевым и не торопясь зарисовывал в «Ежевозможнике «Питекантроп» Никитина, читавшего рукопись, прежде выписав сбоку его фигуры высокий черный крест.

Лансере, откинувшись на спинку кресла, курил папиросу за папиросой. Иногда в глазах его появлялся слезный блеск.

Багрянородный мрачно хмурился.

После чтения, когда перешли в столовую и принялись за пироги и печенья, изготовленные руками Иолшиной, Лансере сказал:

– Господа, мне кажется, в истории человечества дикое варварство периодически возвращается. Оно подобно той злой фурии, которая всякий раз скатывает вниз камень, внесенный Сизифом на вершину горы.

– А вы не думаете о том, что в словах «демократия», «социализм», «равенство», «свобода» заключается магическая притягательность? – спросил Багрянородный. – Против них нет сил бороться убеждениями и рассудком.

– Есть ли в Осваге агитаторы с политическим образованием и сильным темпераментом? – неожиданно задал вопрос Билибин, положив на тарелку кусок пирога с яблоками.

– Есть, – ответил Багрянородный, – но они лишены светлого воодушевления…

– Господа, мы условились на наших субботниках не разговаривать о политике, – запротестовала жена Чирикова.

– Давайте философствовать на отвлеченные темы, – предложила Никитина. – Будем говорить о жизни, о смерти. Нет ничего на свете дороже недолговечной жизни и нет ничего неизбежней смерти.

– У меня возникла мысль открыть свое книгоиздательство, – вдруг сказал Чириков и характерным волжским говорком добавил: – Начнем издавать литературно-художественные альманахи. Сейчас же в Ростове собралось немало пишущей братии, и живописцев и журналистов. Всем надоела серая газетная тарабарщина, которой они заняты в осважских органах. Да и мы окончательно расплюемся с этим бездарнейшим учреждением, которым управляет профессор Соколов со своими помощниками – профессором Эрвином Давидовичем Гриммом и полковником Энгельгардтом, бывшим владельцем скаковых конюшен.

– Нашему альманаху придется конкурировать с журналом «Донская волна», издающимся Виктором Севским, – заметила жена Чирикова, – к тому же – с осважским «Орфеем».

– «Орфей» тотчас же прекратит существование, как только мы перестанем в нем сотрудничать, – сказал Чириков. – А «Донская волна» нам не конкурент, так как этот журнал все более и более становится военно-политическим официозом. Он, так же как «Пути России», заполняется от корки до корки публицистическими статьями. Остается лишь «Лукоморье». Но его забьем!

– А что же будем писать для альманаха? – спросил Багрянородный.

– Наш альманах от начала до конца должен заполняться художественным материалом без всякой политики. – Чириков решительно тряхнул длинными волосами.

– Значит, будем из жизни создавать что-то вроде веселой панорамы, – усмехнулся Багрянородный.

– И все-таки это лучше, чем славословить мертворожденные попытки воскресить останки сгинувшей монархии, – сердито бросил Чириков.

К Ивлеву подсел Билибин.

– Мы все спорим, переживаем события, оплакиваем друг друга и недавнее прошлое русской интеллигенции в целом, – сказал Билибин. – А ведь художники должны доставлять истории плодотворнейшие документы. Я недавно в Новочеркасске познакомился с донским художником-баталистом Митрофаном Грековым. Он участвовал в качестве рядового в войне с Германией, на фронте делал массу зарисовок. Он молодчага! Несмотря ни на что, работает во весь мах творческой души. Прошлое лето Греков прошел по местам первого похода корниловцев от Ростова до Екатеринодара, в результате из-под его энергичной кисти явилась значительная картина «Корниловцы». Он знает, что всякая правда в искусстве, если она выражена в глубоко-продуманных, впечатляющих образах, прекрасна. Он понимает: верховные события истории должны находить свое полное и живое выражение в реалистических творениях. Вот, Алексей Сергеевич, советую поменьше переживать и побольше творить. Вы видели не меньше Грекова и даже сами – участник первого и второго кубанских походов, следовательно, пишите полотна из истории гражданской войны, старайтесь проникновенно запечатлеть все, что характерно. Правдивые творения переживут век, в котором они родились. Это я думал, глядя на «Корниловцев» Грекова.

Рассказ Билибина о художнике Грекове взбудоражил Ивлева и привел к мысли, что полотно «Юнкера стоят насмерть», может быть, окажется в ряду как раз тех художественных документов, которые Билибин называет «плодотворными для истории».

К концу вечера к Ивлеву подошел Чириков. Ивлев тотчас же спросил:

– Как вы попали к нам на Юг?

– Это длинная история, – ответил писатель. – Коротко скажу: после того как пал Зимний, я поехал по городам: Рыбинск, Сормово, Нижний Новгород, – читал лекции о большевизме и интеллигенции. Я утверждал, что большевизм безжалостно надругается над элементарными правами человека, потопчет все конституционные и парламентские идеалы русской передовой интеллигенции. Я тогда был убежден, что интеллигенция является солью земли русской и организуется для решительной борьбы. Вступал в диспуты с местными большевиками… В Сормове был арестован латышами и едва спасся от «стенки». Уехал в Крым. Из Крыма в Тамань. Из Тамани в Новороссийск. Из Новороссийска в Екатеринодар. И ваш Екатеринодар в лето восемнадцатого года показался мне сумасшедшим домом. В Екатеринодаре я узнал о раненых корниловцах, оставленных в Дядьковской. Там нашел сына, а когда пришли деникинцы, то вместе с ранеными отправился в Кореновскую, Тихорецкую, наконец, Новочеркасск… А здесь сейчас возмущаюсь, что у Деникина такие идейные помощники, как профессор Соколов и генерал Лукомский, которые на все смотрят сквозь призму своего прошлого. И не видят, что в России повернулось колесо истории в сторону нового и приверженцам старого нужно стремиться не к реставрации прошлого. Я считаю, что настала пора привлечь к делу борьбы с большевизмом такой русский элемент, который лишь начал появляться, но которого власть имущие не хотят замечать и ставить вместо себя, вместо петербургского доцента Константина Соколова, революционного коменданта Энгельгардта, подвизающегося в роли главного пропагандиста Освага…

Чириков взял Ивлева под локоть и, с тем чтобы уединиться, отвел его в дальний угол гостиной и уселся с ним в мягких креслах.

– Какая странная штука, – сконфуженно развел руками Ивлев. – Я корниловец – и тоскую по девушке-большевичке. Партийная ненависть должна убивать во мне всю тягу к ней.

– Нет, любовь иногда бывает сильней «партийной злобы», – возразил Чириков и вдруг, необыкновенно оживившись, добавил: – Прекрасным примером тому может служить эпизод, некогда рассказанный историком французской революции Минью. Эпизод весьма любопытен. Хотите, я воспроизведу его?

Ивлев утвердительно кивнул.

– Ну так слушайте! – начал Чириков, подсев ближе. – Были дни якобинской расправы над вандейцами. В Нанте без устали работала гильотина. Но гильотина потребовала восьмичасового труда. Тогда начали очищать нантские тюрьмы упрощенным способом: пленных повстанцев грузили на баржу, вывозили на реку и связанных партиями топили… Был среди членов местного революционного трибунала бурно-пламенный революционер по имени Лямберти – молодой красавец и отменный якобинец. Без всякой пощады он расправлялся с контрреволюцией. И вот однажды при обходе тюрьмы, в которой свирепствовала холера, Лямберти увидел в углу молодую женщину в шелковых лохмотьях. Она была как измятый, увядающий цветок в навозе. Лицо этой женщины поразило якобинца. Несмотря на кошмар обстановки, оно было гордо-прекрасно и сразу изобличало аристократку. Когда Лямберти заговорил с ней, она облила его гордым презрением. Это была женщина из свиты Шоммера, бывшая придворная дама, приставшая к вандейскому восстанию после казни короля. Она безумно любила дофина. И когда несчастный мальчик был отдан на перевоспитание сапожнику, убежала в стан повстанцев. Мстя, она собственноручно выкалывала глаза булавкой от шляпы пленным республиканцам. Но Лямберти воспылал к ней. Возможность воспользоваться ласками прекрасной аристократки смутила его, как смущала многих, у которых этими ласками иногда покупали жизнь «дамы общества». Он вывел прекрасную ненавидящую его женщину из тюрьмы и поселил в своем доме. Оказалось, что эта дама особенная: свою жизнь ценила ниже унижения перед политическим врагом. Лямберти вместо ласк встретил лишь презрение. И гордая аристократка несколько дней оставалась мимозой. А пылкий Лямберти горел все сильней, и чувство его начинало принимать новую форму: чистого обожания, настоящей человеческой, а не звериной любви… И гордая раба превратилась в господина, а господин – в раба… Забыты «проклятые шуаны», забыта гильотина, забыты «интересы республики». Ненавистная аристократка превратилась в божество, перед которым склонился страшный якобинец. А был он красавец, был молод и прекрасен…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю