Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 58 страниц)
Глава двадцать четвертая
В ненастные хмурые сумерки в штаб ударного батальона красных курсантов, который помещался в небольшой крестьянской избе, на самой околице села Ивня, вбежал стрелок Полотенцев.
– Товарищ комиссар! – обратился он к Глаше Первоцвет, сидевшей под образами в красном углу избы. – От белых перебег, кажись, латыш с пулеметом, да еще и казака привел.
– Пригласите его сюда! – распорядилась Глаша.
Два курсанта с винтовками за плечами ввели в горницу худого, долговязого, белобрового латыша в английском френче, в желтых ботинках и крагах. Из-под мышки его левой руки торчал ручной пулемет системы «люис».
Войдя в избу, он коротко кивнул Глаше, положил на стол пулемет и, обернувшись в полуоборот назад, крикнул:
– А кубанец где? Пусть он тоже идет сюда!
На пороге тотчас же показался молодой безусый казак в черной поношенной черкеске. Горбясь, втягивая голову в плечи, он робко прижался спиной к дверному косяку.
Презрительно глядя на него, латыш усмехнулся:
– Ну, вояка, чего скис? Встань как следует. Я тебя в обиду не дам.
Оробевший казак мгновенно вытянулся в струнку, и глаза его заблестели надеждой.
Глаша с любопытством всматривалась в перебежчика и, когда он повернулся к ней, спросила:
– Вы кто?
Латыш поднял на нее серые, очень холодные глаза и не торопясь протянул пожелтевшую бумажку, сложенную вчетверо:
– Извольте прочесть!
Глаша развернула протертую по углам бумажку и быстро прочла:
«Дано настоящее удостоверение прапорщику Ансису Яновичу Угарсу в том, что он действительно является начальником пулеметной команды стрелковой Железной дивизии.
Начальник штаба генерал-лейтенант Марков».
– Значит, вы марковец?
– Нет! – отрицательно мотнул головой Угарс. – Это удостоверение было выдано еще в шестнадцатом году, когда я был на германском фронте.
– Как же в таком случае вы перешли с пулеметом с той стороны?
– Я жил в Луганске и оттуда пробирался сюда, – глухим голосом ответил Угарс. – Доехал поездом до Белгорода. А из Белгорода зашагал навстречу вам. В двух верстах от этого села, у сахарного завода, напоролся на казачью заставу.
– Как же прошли сквозь нее?
Угарс достал из бокового кармана френча небольшую табакерку из карельской березы, раскрыл ее, сунул в ноздри по маленькой щепотке табака, чихнул и с каким-то странным безразличием сказал:
– На заставе я отнял эту штуку, – кивнул он на пулемет, – и еще прихватил кубанца.
В горницу начали входить сотрудники штаба, до слуха которых уже дошла молва о латыше, сумевшем якобы вырезать целую сотню казаков и единолично завладеть трехдюймовой пушкой.
Вскоре явился командир батальона Чумаков, с утра объезжавший окрестности села в целях ознакомления с местностью.
– В чем дело? – заинтересовался он, усевшись за стол рядом с Глашей.
Когда же Глаша быстро и коротко объяснила, он с нескрываемым любопытством принялся всматриваться в небритое, равнодушное лицо латыша, щеки которого серебрились иглистой сединой.
– Не верю, чтобы один мог напасть на заставу, – сказал Чумаков.
До того молчавший казак вдруг встрепенулся и с неожиданной живостью проговорил:
– Так точно! Як есть одни напали. Сидимо це мы втроем под пулеметом. Бачимо, воны идуть. На плечах погоны поблескивают. Пидышли к нам и спокойно кажуть Хфедьке (вин у нас за старшего був): дурак, левольверту не можешь носить, хиба она тутечке должна висеть? И туж минуту взяли воны у Хфедьки левольверту и ею его по потылице. Миколай втикать, а меня воны, значит, забрали, потому я був дюже удивившись. Як есть одны, товарищ красный комиссар, ей-ей! – побожился казак как будто с некоторой гордостью за Угарса.
К показаниям пленного казака Угарс отнесся с полным равнодушием, точно они вовсе не касались его.
Глаша и Чумаков, выслушав казачий рассказ, рассмеялись.
– Ну что ж, значит, вступаете в ряды нашего батальона?
– Да, – подтвердил Угарс.
– Товарищ Первоцвет, – сказал Чумаков, – запишите его… ну хотя бы в четвертую роту… Вам все равно, товарищ Угарс?
– Нет, – вдруг заявил тот, – не все равно… я хотел бы так…
– То есть как «так»? Не нравится четвертая рота, тогда направляйтесь в первую…
– Я бы, знаете, лучше так! – стоял на своем странный латыш. – Не хочется мне в эти роты…
Чумаков недоуменно вздернул плечами.
– Ах да, понимаю: вы, очевидно, хотите в пулеметную команду?
– Да нет же, – отрицательно замотал головой Угарс. – Я бы так, один… один желаю воевать.
– Мы не понимаем, как это можно одному воевать, – насупил недовольно косматые брови Чумаков. – Разве вам неизвестна истина, что один в поле не воин?
Светлые стальные глаза Угарса глядели безучастно, устало и почти отрешенно. Судя по их выражению, ему было совершенно безразлично и его нисколько не смущало недовольство командира батальона. Не глядя ни на кого, он твердил:
– Я могу один с этим «люисом». – Тонкие красноватые ноздри его нервно раздувались.
– Нет, мы зачислим вас в первую роту! – решил Чумаков и, отпустив Угарса, сказал: – Какой странный субъект!
Через три дня под Обоянью, верстах в двух к юго-востоку от железнодорожной станции, под ураганным огнем белого бронепоезда «Офицер-1» стрелковая цепь красных курсантов залегла. Пулеметный и артиллерийский огонь не давал головы поднять.
Наступил тот критический момент боя, когда наступающая часть теряет веру в успех и обращается в бегство. И в это время Глаша увидела, что Угарс, лежавший в стороне от цепи, понюхал табакерку, зарядив обе ноздри щепотками табаку, почихал и вдруг, взяв в руки пулемет, поднялся во весь рост. Потом, чуть согнувшись, решительно двинулся неторопливым шагом к станционным постройкам, из-за которых постреливали дроздовцы.
Глаша замерла. Огонь со стороны станции усиливался. Рядом с Угарсом упала граната и черным столбом земли, дыма и пыли закрыла его долговязую фигуру. Но через мгновение Глаша увидела Угарса вновь.
Свернув дугой левую руку для опоры пулемета, он шагал к станции с прежней решимостью.
Чумаков, лежа рядом с Глашей и следя через цейсовский бинокль за удалявшимся Угарсом, вдруг обеспокоился:
– Кажись, латыш-прапорщик хочет уйти от нас. Надо открыть по нему огонь.
Но в это время Угарс открыл огонь по дроздовцам: минутами было видно, как выбрасывал он на ходу пустые диски и закладывал новые.
– Да нет же, – сказала Глаша, которая и без бинокля отчетливо видела все. – Нет, он не уходил от нас. Он сумасшедший. Его просто нужно вернуть. Разрешите приказать командиру первой роты сделать это.
Но пример Угарса оказался заразительным. Слева и справа поднимались с земли курсанты и, крича «ура», решительно устремлялись к станции.
Дроздовцы не выдержали дружного натиска, серые фигурки их побежали к городу.
Не прошло и четверти часа, как станция Обоянь была взята.
Угарс привел двух пленных офицеров.
– Захватил в комнате телеграфа.
– Спасибо! – поблагодарил его Чумаков и пронзительно поглядел в усталое лицо Угарса: – Понимаешь ли, кто явился виновником нашей сегодняшней победы? Придется доложить о тебе самому комдиву.
– Как хотите, – равнодушно промолвил Угарс. – Но если проверкой установите, что приведенные офицеры-контрразведчики каты, то отдадите их мне…
– Ладно.
Когда же через два дня полевая чрезвычайная комиссия после опроса многих пленных, захваченных в городе Обояни, пришла к выводу, что оба офицера, взятые Угарсом в комнате телеграфа, являются матерыми контрразведчиками, от рук которых пало в городе Орле немало красноармейцев, и вынесла им смертный приговор, серое хмурое лицо Угарса стало строго красивым какой-то особо неумолимой красотой.
– Я вообще против смертных казней, – сказал он, – но я дал клятву без всякой жалости истреблять тех, кто занимается кровавым палачеством.
Тут же, повернувшись к приговоренным, коротко бросил:
– Пойдемте!
Через минуту за длинным сараем с дровами раздалось отрывистое таканье пулемета. А потом Угарс вошел в штаб, держа «люис» под мышкой, и лицо его опять было серо, равнодушно, лишь одни стальные глаза чуть сузились, стали сосредоточеннее и темней.
* * *
Угарс действительно оказался странным человеком. Во время боя Глаша всегда видела его впереди цепей. С пулеметом он никогда не расставался, даже спал в обнимку с ним. Жил и воевал он «один». Один неожиданно поднимался с земли, один наступал, идя прямо на врага и расстреливая диск за диском. Нередко один отправлялся в ночные разведки. В батальоне он никого не сторонился, однако ни с кем из курсантов не сходился на короткую ногу. Был обыкновенно угрюм, молчалив и, лишь нюхая табак, громко и часто чихал.
Курсанты поначалу посмеивались над ним, считали его не совсем нормальным, однако величайшее презрение к свисту вражеских пуль, бесстрашное поведение на поле брани внушали к нему все большее и большее почтение. Мало-помалу привыкли к его долговязой фигуре, частому чиханию, мрачной молчаливости и стали относиться к нему даже по-дружески.
И Чумаков, скупой на похвалы, вспоминая об Угарсе, неизменно говорил:
– Непонятный человек, но пулеметчик дельный.
А курсанты, когда во время вынужденного лежания в цепи вдруг где-нибудь раздавалась, как всегда, неожиданная очередь из пулемета «люис», с некоторым восхищением восклицали:
– Ага, пошел наш Угарс вперед!
И действительно редко ошибались. Это он, несмотря на огонь противника, решительно поднимался и одержимо шел вперед, часто увлекая за собой всех бойцов батальона. А во время наступления на Белгород, где приходилось сражаться с отборными добровольческими частями, он, засев где-нибудь в стороне от батальона, с изумительной настойчивостью строчил из своего «люиса».
Овладели Белгородом, стали продвигаться к Харькову. Угарс к этому времени вдрызг износил английские ботинки, но однажды среди ночи пробрался в село Прохоровку, занятую офицерами Алексеевского полка, и вернулся оттуда в новеньких шевровых сапогах и с отличным чемоданом крокодиловой кожи.
Чемодан подарил военному врачу для содержания в нем медикаментов и перевязочных средств.
С этого часа курсанты с гордостью говорили:
– О, с Угарсом можно и к самому Деникину сходить за новыми ботинками.
И теперь, когда Угарс поднимался и один шагал впереди цепи, строча из пулемета, курсанты, посмеиваясь, говорили:
– Пошел за ботинками!
Однажды в теплушке несколько бойцов скуки ради начали высмеивать Угарса за непрестанное чиханье, и кто-то подсыпал ему в табакерку молотого черного перца. Угарс долго отмалчивался, а потом вдруг вынул обойму винтовочных патронов и бросил в горящие угли печки-«буржуйки», топившейся среди вагона.
Патроны с треском начали рваться, и пули засвистели по теплушке.
Красноармейцы ринулись из вагона. (Хорошо, что поезд стоял.) А Угарс, держа пулемет на коленях, как ни в чем не бывало продолжал невозмутимо сидеть у печи.
С этого дня уж никто больше не отваживался подшучивать над ним. Со своей табакеркой он так же, как с пулеметом, никогда не расставался. И в боях, и в часы бездействия на его лице сохранялась совершеннейшая невозмутимость, граничившая с кажущимся холодом и равнодушием ко всему. Но стоило полевой чрезвычайной комиссии среди пленных белогвардейцев обнаружить вешателей-палачей, как лицо Угарса обретало выражение неумолимой решимости и твердости.
Никому и никогда Угарс не говорил, что в Луганске «волки» Шкуро вместе с палачами из контрразведочного отделения зверски расстреляли его родного брата, сестру и изнасиловали невесту. И поэтому многие недоумевали, откуда у равнодушного Угарса не совсем обычное чувство мщения по отношению к белым катам.
Когда Глаша заговорила с ним, стараясь разгадать, что же именно толкнуло этого человека на кровь, смерть и сделало неумолимым при исполнении смертных приговоров, в глазах Угарса, серо-стальных, иной раз вдруг вспыхивало нечто трогательно-наивное, детское, непосредственное. Как бы смущаясь и конфузясь перед молодой красивой девушкой-комиссаром, он усиленно поглаживал ствол пулемета и, улыбаясь наивной улыбкой большого ребенка, которому в руки попала запрещенная игрушка, приговаривал:
– Не люблю, знаете, винтовку или шашку. А вот эта штука производит впечатление.
И действительно, «люис» производил впечатление. Иной раз Угарс с помощью его многое предопределял в боевых операциях батальона.
Но однажды, когда в бою на подступах к Шебекину Угарс кинулся поднимать раненого красного курсанта и бросил пулемет, осколок разорвавшейся гранаты перебил его ствол пополам. Угарс сокрушенно смотрел на перебитый ствол несколько долгих мгновений, потом, круто повернувшись, побежал в сторону белых, увлекая за собой бойцов первой роты. С этого дня жизнь Угарса превратилась в лихорадочные поиски нового пулемета. (Все наши ручные пулеметы и все трофейные ему не нравились.)
Теперь Угарс ночами ходил в стан врага не за новыми ботинками; он делал отчаянные вылазки, чтобы добыть во что бы то ни стало пулемет «люис». Но все было тщетным, он перетаскал с десяток пулеметов, но все они оказывались для него неподходящими. Он похудел, даже перестал чихать, поднося табакерку к нервно вздрагивающим ноздрям. Однако не прекращал охоты за новым «люисом».
Наконец, уже под Харьковом, ему удалось захватить «свой» пулемет, и с ним он одним из первых ворвался в большой город, оставляемый дивизией генерала Кутепова…
– Ну теперь, – сказал Чумаков, – он докажет, что и один в поле воин!
Глава двадцать пятая
Через три дня после сдачи Харькова Шатилов от Кутепова получил телеграмму о том, что теперь весь 1-й Добровольческий корпус состоит всего из 2600 штыков. Некоторые полки сведены в батальоны: два марковских полка и Алексеевская дивизия так же, как Особая бригада, почти полностью уничтожены. 5-й корпус состоит всего из одной тысячи сабель, в отряде генерала Кальницкого осталось всего 100 штыков и 220 сабель.
От нервного переутомления у Врангеля начались приступы лихорадки. Кутаясь в шинель, не снимая шапки, он ходил по салон-вагону и говорил:
– Как мало мы значим, когда течение оборачивается против нас.
2 декабря штаб генерала Драгомирова оставил Киев.
Шатилову наконец удалось связаться с Мамонтовым и заставить его стянуть свои части в район Панасовки-Таволжанки. Однако Мамонтов, несмотря на категорические приказы Врангеля, бездействовал и дал красной коннице глубоко охватить правый фланг Добровольческого корпуса, удерживающего линию рек Можь и Гнелица.
5 декабря генерал Улагай наконец прибыл в штабной поезд, стоявший уже на станции Рубежная. В тот же день Врангель в распоряжение Улагая предоставил бронепоезд, с тем чтобы он в Купянске сменил Мамонтова. Буденный продолжал довольно быстро продвигаться в разрез между Добровольческой и Донской армиями, заняв Старобельск и село Евсук. В силу этого Улагай на бронепоезде дальше станции Кабанье не смог продвинуться.
Мамонтов, глубоко обиженный заменой его Улагаем, сказался больным и выехал в штаб Донской армии, не дождавшись прибытия Улагая.
Всегда ровный, выдержанный, умеющий владеть собой, Шатилов теперь с явным раздражением сетовал:
– При нынешнем положении все наши стратагемы, всесторонне обдуманные, никем не выполняются. Донские части вконец распустились и отступают, отступают, не желая нигде задержаться.
Шкуро, отстраненный по настоянию Врангеля от командования корпусом, через несколько недель, когда Кавказская армия по требованию Кубанской рады была переименована в Кубанскую, был назначен ее командующим.
Узнав об этом, Врангель сказал:
– У Деникина совсем мозги пошли набекрень!
В декабре, несмотря на все меры, принимаемые энергичным и крутым Врангелем, несмотря на работу военно-полевых судов, Добровольческая армия не могла сколько-нибудь прочно задержаться ни на одном из намеченных рубежей.
В Донском бассейне днем часто шли необычные для этой местности дожди. Ночами мороз крепко схватывал лужи и землю, образуя на дорогах гололед, убийственный даже для подкованных коней.
Кавалерийские начальники доносили, что все дороги сплошной лед, лошадь стала обузой для всадника: она на каждом шагу скользит, падает; вспаханные же поля для передвижения невозможны. Многие части растеряли обозы, артиллерию, санитарные повозки. Участились случаи сдачи в плен целых казачьих сотен. Улагай, на которого Врангель возлагал особо большие надежды, доносил, что кавалерийская армия катастрофически разлагается. Несколько красных эскадронов могут безнаказанно гнать целые дивизии. Донские части хотя и большего состава, однако не выдерживают и самого легкого нажима красных.
Доктору Лукашевичу стало известно, что к 1 декабря в военных лечебных заведениях Дона и Кубани уже состояло 42 700 больных и раненых. Когда об этом доложили Врангелю, тот сказал:
– Армии как боевой силы нет!
– Да, дезертирство кубанцев приняло массовый характер, – добавил Шатилов.
11 декабря на станции Ясиноватой сошлись поезда Врангеля и Сидорина. Командующий Донской армии со своим начальником штаба генералом Кильчевским явились в салон-вагон командующего Добровольческой армии.
Врангель, которого в это время терзал жестокий приступ лихорадки, набросив на плечи романовский полушубок и спрятав руки под него, сидел, согнувшись, у стола. Он долго молча слушал Сидорина, жестоко критиковавшего стратегию и политику Ставки. Потом вдруг выпрямился и, сбросив с плеч полушубок, крикливо заговорил о том, что в эти трагические дни лишь твердость, решимость и спокойствие духа сильного волей и проницательного умом полководца могут спасти положение. Но эти спокойствие духа и твердость не может иметь Деникин, ибо ему не верят войска и в нем разочарованы почти все военачальники.
– Но, к сожалению, Деникина никто не смеет сменить, – заметил Сидорин. – А он лишен как политический руководитель ясного взгляда и сильного голоса.
– Да, – живо жестикулируя, горячо сказал Врангель. – Деморализация, разложение, внутренний паралич белой армии – все это произошло оттого, что не было вразумительной цели движения. За Родину, за спасение государственности?.. Это слишком абстрактно, недоступно солдатскому пониманию. Нужен ясный стимул, нужен новый вождь!
– А что, если нам, командующим армиями, собраться в Ростове и решить вопрос о немедленной смене Деникина? – тихо, вкрадчивым голосом спросил Сидорин, с опаской покосившись на Ивлева.
– Не беспокойтесь. Этот поручик-первопоходник давно разочарован в Антоне Ивановиче. А я должен вам честно и открыто сказать, что считаю наше дело проигранным. Нужно подумать о нашем будущем.
– Я не совсем с вами согласен.
– Как же вы со мной не соглашаетесь! – горячо запротестовал Врангель. – За время пребывания на посту командующего Добровольческим корпусом для меня стало совершенно очевидным, что дальнейшая борьба немыслима. На фронте находится лишь три-четыре тысячи человек, которые самоотверженно дерутся, а все остальное – это колоссальный тыл, развращенный до последней степени. Гвардейское офицерство и то занимается спекуляцией. Органы контрразведки давно превратились в притоны прожженных проходимцев. Они лишь способствуют спекулянтам отправлять военную добычу в тыл и реализовать ее на рынке. Май-Маевский развратил и «цветные войска», не организовал запасных частей для подготовки пополнений, допустил махровым цветом развернуться всем тыловым безобразиям, особым центром которых был Харьков как резиденция Май-Маевского. Почти год назад сам Деникин в своем циркуляре от 1 января 1919 года говорил следующее. – Врангель развернул папку с подшитыми в ней бумагами. – «Пьянство, разбой, грабежи, беззаконные обыски и аресты продолжаются, – отрывисто и четко читал Врангель. – Многие офицеры не отстают от казаков и солдат.
Растление нравов принимает угрожающие размеры. Имя Добровольческой армии, приобретенное безмерными усилиями, будет забрызгано грязью.
Я не нахожу поддержки в начальниках: почти всюду попустительство. Дальше этого терпеть нельзя. Самые высокие боевые заслуги не остановят меня перед преданием суду начальника, у которого безнаказанно совершаются безобразия». И этот циркуляр Деникина остался гласом вопиющего в пустыне. – Врангель закрыл и бросил папку на середину стола. – Если год назад, когда Добровольческая армия еще наступала на Москву, а не бежала, приказы главнокомандующего не исполнялись ни Май-Маевским, ни Шкуро, ни другими военачальниками, к которым они адресовались, то теперь и мечтать ни о чем подобном не приходится. Все забрызгано грязью!
– И все-таки, – не сдавался Сидорин, – я считаю, что главной причиной тяжелого, почти критического нашего положения явилось слишком быстрое наступление, нужно было в первую голову заняться устройством тыла, то есть основательно подготовить его для дальнейшего натиска. Больше того, я даже предлагал увести зарвавшиеся войска на юг, жертвуя Харьковом. Но Деникин считал, что быстрое продвижение спутает карты большевиков. Сейчас же, поскольку наши войска отведены на юг, Харьков сдан, мы можем наконец заняться именно тем, чем надо было заниматься полгода тому назад. Тем более что основные контингенты войск сохранились. У меня в Донской армии около сорока тысяч штыков и шашек на фронте и в резерве тысяч двадцать. У вас, я думаю, тоже в конечном счете окажется не менее двадцати тысяч дроздовцев, алексеевцев, марковцев, корниловцев, способных драться. Их следует сосредоточить в Ростове и Таганроге. Нет, отчаиваться рано. У нас еще немало народу. Полагаю, нужно немедленно сменить руководство Освага, которое бездарно копировало большевистские способы агитации и пропаганды.
– Да, пошлость, бессодержательность, тупая ограниченность были характерны для работы Освага, – подхватил Врангель. – У нас была сила, но правды не было: была борьба силы против силы, а не борьба правды против силы, а потому были успехи, но победы не было.
– Сейчас с особой остротой ставится вопрос о целях и смысле дальнейшей борьбы, – согласился Сидорин. – И я уверен, что умные люди, встав во главе Освага, докажут, что идейное содержание войны с большевиками далеко не исчерпано.
– Пожалуй, это очень верно! – Врангель оживился, и его волчьи глаза сверкнули оранжевыми огоньками. – Мне кажется, если мы создадим новый идейный кодекс борьбы, во имя которого можно самоотверженно идти в огонь и на смерть, то незамедлительно появятся и новые герои, и героический энтузиазм. Надо во что бы то ни стало создать такой кодекс. Он воодушевит офицеров, солдат, казаков верой в святую правду и правоту дела. Действительно, добровольцы в массе воевали как хорошие профессионалы, как воевал тот же Марков – больше по инерции и безвыходности своего положения, нежели но идейным побуждениям. Пусто было в душах. Обо всем этом нам надо всерьез и углубленно потолковать вкупе и влюбе с другими крупными военачальниками. Считаю необходимым послать во Францию, Англию, Америку умных людей, способных доказать государственным деятелям этих стран, что уже сейчас перед всем культурным миром стоит красный призрак воинственного коммунизма, что в недалеком будущем, если коммунизм крепко воцарится в России, его микробы переползут и в другие государства.
– Итак, решено: мы соберемся в Ростове на наш съезд. – Сидорин поднялся, протянул руку Врангелю, а потом Ивлеву, который с жадным вниманием и волнением слушал беседу двух генералов.
* * *
Дальнейшее отступление армии, поезда с беженцами, станции, переполненные несчастными, голодными, замерзающими солдатами и казаками, женщинами и детьми, живо напоминали Ивлеву все то, что год назад довелось видеть на Северном Кавказе, когда с иностранными офицерами он ехал от Моздока до станции Наурской и Калиновской, где был завершен разгром 11-й советской армии. Поэтому сейчас хаос отступления – трупы умерших от сыпнотифозной горячки, часто валявшиеся на станционных платформах, брошенные орудия и повозки – казался назойливо повторяющимся кошмаром.
Врангель, отчаявшись содержать натиск советских войск в Донецком угольном бассейне, вместо того чтобы собрать части под Ростовом, отдал приказ об отводе кадровых кубанских дивизий в глубокий тыл. И вот целые полки кубанских казаков, теперь уже ничем не сдерживаемых, покатили за Дон, домой, вызывая озлобление в «цветных» добровольческих и донских полках.
Деникин не разрешил Врангелю собрать съезд командующих армиями в Ростове, очевидно учуяв в этом нечто недоброе для себя. Он вызвал Врангеля в Таганрог.
Лицо Деникина, сделавшись одутловатым, как после долгой болезни, казалось совсем потухшим. В самом деле, Деникин резко и приметно сдал, осунулся, и даже серебристая бородка его потускнела.
Сдвинув на нос большие очки в серебряной оправе, которых прежде не надевал, он неподвижно сидел за небольшим письменным столом. Врангель без всякой жалости рисовал перед ним картину полного развала фронта, а он, понуро опустив лысую голову, с безнадежной подавленностью молчал.
– Добровольческая армия, – сказал в заключение Врангель, – дискредитировала себя грабежами и насилиями. Здесь все потеряно. Идти во второй раз по тем путям и под добровольческим флагом нельзя. Нужен какой-то другой флаг.
– Неужели нужен монархический флаг? – робко спросил Деникин.
– Я не знаю, какой должен быть флаг, – уклонился от прямого ответа Врангель, – но земельный вопрос должен быть немедленно решен положительно. Черные страницы затмили белую идею…
* * *
Под вечер Врангель, вместе с Ивлевым возвращаясь на вокзал в собственный поезд, прислушиваясь к грустному, тягучему похоронному звону, медленно плывшему над сумеречным городом, сказал:
– Какой невзрачный городишко этот Таганрог. А между тем в нем скончался император Александр Первый… и бесславно завершил свой жизненный путь писатель Кукольник, переживший свою известность и успех… Вы это, конечно, поручик, знаете…
Мороза не было. Капель летела с белых заснеженных крыш. На привокзальной площади снег, исполосованный колесами и полозьями саней, став из белого угольно-грязным, превратился в жижу. Всем уже было известно, что Деникин и Романовский час тому назад срочно покинули Таганрог. Это обстоятельство встревожило всех служащих учреждений. На вокзале началась паническая суета беженцев. Люди бежали с чемоданами, баулами, солдатскими мешками за плечами к товарным вагонам, с бою брали места в них. На голых верхушках пирамидальных тополей, росших вдоль станционной платформы, грачи, обеспокоенные криком суетившихся людей, встревоженно гомонили и орали с какой-то зловещей настойчивостью и неугомонностью.
Все это – и угольно-темные паровозы, и тягучий заунывный звон таганрогских церквей, и разжиженный снег, и пронизывающая сырость, и безумолчный крик галок, и паническая суета на вокзале – говорило о катастрофе, которую никто не в силах предотвратить. Оставалось лишь покорно дожидаться ее или безоглядно бежать от нее.
* * *
Этот тревожный час таганрогских сумерек Ивлеву глубоко запомнился еще и тем, что на перроне встретился Олсуфьев. В первое мгновение Ивлев не узнал его, настолько он исхудал, посерел и даже ссутулился.
– Алексей Сергеевич, – сказал он, обняв Ивлева за плечи, – вы видите, какая разруха в тылу. И мы ее чувствовали на фронте. Нам было стыдно смотреть в глаза солдатам. В их глазах, обращенных к нам, мы читали мучительный вопрос, на который у нас не было ответа. Мы ждали подкреплений. А их не было. Мы делали тяжелые пятидесятиверстные переходы, а здесь, в тылу, высокие чины набивали себе карманы деньгами, грызлись из-за доходных мест. – Большие, лихорадочно блестевшие, глубоко ввалившиеся глаза Олсуфьева были полны слез. Простуженный, осипший голос срывался. – Словом, нас пустили в распыл, прощайте, Алексей Сергеевич! Я никогда не забуду вашу сестру Инну… И теперь, когда мы все валимся под откос, еще горше думать о ее гибели… Спрашивается, за что она жизнь потеряла?.. За то, чтобы мы теперь наблюдали эту катастрофу?
Поцеловав Ивлева в щеку, Олсуфьев побежал к солдатам своей роты, грузившимся в товарные вагоны.
* * *
Когда Врангель вернулся в свой штабной поезд, в вагоне Шатилова сидел коренастый молодой офицер с сумрачным, обветренным, почти коричневым лицом.
Представляя его Врангелю, Шатилов сказал:
– Это посланец из далекого Омска – поручик Комаров. Путь его к нам был очень долог. Поручику пришлось пробираться через Гурьев, Каспий, Баку, Грозный…
– Ну-ну, поручик, садитесь, пожалуйста. – Врангель указал на венский стул у стола. – Давно ли из Омска?
– Ровно месяц… Когда я уезжал оттуда, Омск уже был накануне падения. Армия безудержно отступала.
– Разве что коренным образом изменилось в настроении сибирского народа? – живо спросил Врангель.
– Сибирские крестьяне говорят: «Мы против коммунии, но нынче пленные красноармейцы бают – коммуния начисто отменена». – Комаров улыбнулся широко, непринужденно.
– А офицеры-колчаковцы что говорят?
– Они твердят: «Генерал Брусилов против нас». И этот их вопль – начало многих переоценок.
– Да, Брусилов на службе у Московского Кремля, – подтвердил Врангель.
– И беда, что он не один, – подхватил Шатилов, стоя у окна. – С Брусиловым генералы Клембовский и Гутор, Сытин и Лебедев, Кузнецов и Лукирский, Ларский и Бонч-Бруевич, и даже такой блестящий и эрудированнейший генерал, как Зиончаковский. Это по их подсказкам полковник Долматский создал красную конницу…
– Но адмирал Колчак, – начал возражать Врангель, – исключительно талантливая личность. И военачальник первоклассно образованный. Ведь он автор серьезных научных трудов. К тому же в период войны с Германией он первый разработал тактику борьбы с подводными лодками. Даже английские адмиралы приезжали к нему учиться.
Врангель умолк, опустил голову, задумался.
– Все-таки не могу понять, – сознался он, – почему Колчак пошел под откос? Ведь в Сибири большевистский лозунг «Вся земля крестьянам» не имеет существенного значения, поскольку она там вся у крестьян.
– Кроме того, – быстро добавил Шатилов, – Колчаку помогали не одни англичане. Ему оказывали помощь и американцы, и японцы, и французы, и итальянцы, и весь шестидесятитысячный чехословацкий корпус. Однако фронт Верховного правителя, доходивший почти до Волги, вдруг катастрофически быстро развалился. Это прямо-таки непостижимо!
– А нет ли в самой личности адмирала Колчака чего-то от рока? – вдруг спросил Врангель. – Стоило ему возглавить Черноморскую эскадру, как в Севастополе взорвалась «Императрица Мария», а через год, несмотря на то что адмирала любили матросы и офицеры всего флота, произошел невероятный кавардак и Колчак перед многотысячной матросской массой эффектно ломает и бросает за борт золотое оружие. Непримиримый, оскорбленный, покидает Черноморский флот, а затем и Россию, чтобы через несколько месяцев возвратиться на американском крейсере во Владивосток. К этому часу почти вся Сибирь очищена от большевиков, города Екатеринбург, Симбирск, Уральск, Уфа – тоже. Но стоило Колчаку приехать в Омск, как один за другим сгорают два дома, в которых он поселяется. Тут же в Омске неожиданно вспыхивает вооруженное большевистское восстание, которое крайними усилиями удалось ликвидировать. Ленин объявляет колчаковский фронт наиболее опасным для жизни Советской власти. Деникин отдает приказ о том, что отныне подчиняется адмиралу Колчаку как Верховному правителю. Но едва Верховный выехал из Омска и его строгий профиль мелькнул вблизи фронта, как могучая сибирская армия обратилась в бегство. И он, адмирал, обладающий волей бесстрашного и умного лоцмана, попадает в поток панически бегущих, отступающих войск. Таким образом, Колчак не оправдывает ничьих надежд. Четкая тень от его профиля, строгого и орлиного, вносит в грандиозное антибольшевистское сибирское движение расщеп и зловещий отсвет обреченности. Бегут оренбургские и уральские казаки со своими атаманами, утекают эшелоны с чехами на восток, сдают без боев город за городом каппелевцы и унгерновцы. Оставлен Омск, и Верховный правитель больше не верит в возможность борьбы под его командованием. Не верят в него и те, кто совсем недавно видели в нем спасителя России, охотно признавали в нем Верховного правителя и считали его чуть ли не достойным русского престола.