Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 58 страниц)
Ивлев мрачно молчал. Значит, чем больше под руководство Деникина попадает вооруженных сил, тем бессмысленней управляет он ими. Все чаще выползают на поверхность паши, которым все дозволено. А в контрразведках придерживаются принципа не замечать кутил с надтреснутыми мозгами. Где же новые неженцевы и марковы? Их место в армии заняли покровские и шкуро…
Ивлев не хотел вспоминать о Пупочке, а между тем, на что бы он ни глядел, что бы ни делал, ни думал, перед мысленным взором его изгибалось змеино-ловкое тело гречанки, пляшущей на черной крышке рояля.
Никакой любви он не испытывал по отношению к Пупочке, но воспоминания о неистовых пьяных ласках ее вызывали тоску, особенно в часы, когда в круглое окно строго блистала полная луна, залившая молочным светом портрет Глаши, глаза которой как будто с укором говорили: «Тот, кто не владеет собой в достаточной мере, тот имеет все основания презирать самого себя».
Стараясь оправдаться, Ивлев твердил: «Нельзя же до бесконечности уповать на встречу с Глашей, которую ничто не обещает. Может быть, Глаша давным-давно сложила свои кости в холодных песках Астраханской степи. И теперь только душа ее витает в сумраке моего сердца».
– В конце концов, – вслух решил Ивлев, – ненормально считать себя чудовищем только потому, что ты не устоял перед бойкой потаскушкой.
В памяти возникло полузабытое изречение какого-то мудреца: «Те, кто изобрели монаха, хотели упростить человеческое существо, а успели только исказить его».
* * *
Еще в декабре 1918 года Кавказская армия, руководимая Врангелем, начала решительное наступление на Одиннадцатую Красную Армию, но только 6 января заняла город Георгиевск, а 7 января корпус генерала Ляхова овладел одновременно Ессентуками, Кисловодском, станцией Минеральные Воды и, наконец, Пятигорском.
12 января Шкуро взял город Нальчик.
Сообщая о победах, одержанных на Северном Кавказе, екатеринодарские газеты умолчали, что 2 января советские войска овладели городом Ригой в Прибалтике.
Ивлеву об этом сказал лейтенант Эрлиш.
– Победа красных на Западе, – заметил он, – пожалуй, куда значительней побед на Северном Кавказе. Да, – наконец вспомнил Эрлиш, – Германия по условиям перемирия, продиктованным ей Антантой, передала во французский банк триста двадцать миллионов рублей русского золота, захваченного немецкими войсками в России.
– Значит, теперь в счет этого золота вы сможете выдавать нам вооружение? – спросил Ивлев.
– Нет, наше правительство и правительство Великобритании решили взятое у немцев золото разделить поровну и удержать в счет «обеспечения русского долга», – сообщил Эрлиш.
– Однако же у ваших правительств аппетиты, – обескураженно протянул Ивлев и с невольной ненавистью поглядел на самодовольно-лоснящееся лицо француза.
Глава вторая
Ивлев сидел у зеркального окна салон-вагона и зарисовывал в альбом станции, поврежденные снарядами, брошенные орудия, военные повозки, походные кухни, санитарные двуколки и линейки, трупы людей и лошадей, полузанесенные снегом и часто валявшиеся под откосами по обе стороны железнодорожной насыпи.
Все это наглядно свидетельствовало о тяжелом, мучительном отступлении Одиннадцатой Красной Армии.
Начиная от Узловой все станционные дома, пакгаузы и другие служебные и складские помещения были набиты сыпнотифозными больными.
Французские и английские офицеры, которых сопровождал Ивлев, на станциях выходили из салон-вагона и фотографировали все – и железнодорожных служащих, и оставленное военное имущество, и казаков.
– Что делает сыпной тиф! – не то восхищался, не то ужасался долговязый француз офицер Дени Франс. – Не тиф, а гигант. Валит целые армии.
Дени Франс, расхаживая по платформе, ежился. Длинная фигура его сгибалась в пояснице от пронизывающего северного ветра.
Вспоминая бегство наполеоновской армии из Москвы в двенадцатом году, он уверял:
– Нет более лютой зимы на всем земном шаре, чем в России.
Причем, сравнивая русскую революцию с французской, Франс говорил:
– По мнению Лапужа, французская революция уничтожила антропологическую аристократию среди дворянства и буржуазии, а ваша, по-видимому, уничтожит рабочий класс и основную массу солдат.
– Да, – невольно соглашался Ивлев, – разгром Одиннадцатой армии красных в районе Северного Кавказа всего лишь эпизод в необозримо громадной русской революции.
Поезд со специальным вагоном для офицеров французской и английской военной миссий, выехавших знакомиться с результатами победы, шел от Моздока совсем медленно.
По студеному небу низко над заснеженными полями плыли темно-серые, местами почти черные облака. Поля имели пепельно-мрачный вид. По ветру косо неслись хлопья, скользя по зеркальным стеклам вагонных окон. То там, то здесь из снега торчали обледенелые руки и ноги, белые от инея головы. Несмотря на сильный ветер, ледяную стужу, то и дело встречались толпы пленных, разутых казаками. Покачиваясь от истощения, они неловко ступали босыми ногами по снегу. Свирепый ветер трепал полы изодранных шинелей, густо белил снегом согбенные спины.
Ивлев с нарастающей в душе тоской пристально вглядывался в землистые, зеленые, исхудавшие, опухшие лица людей. А вдруг среди них Глаша или ее отец? Сумеет ли он вызволить их из этой толпы?..
А Дени Франс, глядя на пленных, говорил:
– Русские с русскими обращаются с такой поразительной беспощадностью, что с трудом верится, что они являются соотечественниками.
На станции Макенской поезд едва тронулся, как вдруг его резко затормозили. По перрону к паровозу побежали люди. Вскоре в голове поезда образовалась толпа. Ивлев с трудом протиснулся сквозь нее. Помощник машиниста и кочегар из-под передних паровозных колес вытаскивали двух зарезанных красноармейцев, кинувшихся под поезд.
Ивлев, глядя на растерзанные колесами тела, думал, что они покончили с собой, дойдя до предела человеческих страданий.
А в ярко освещенном салоне за круглыми столами, покрытыми белоснежными накрахмаленными скатертями, обедали иностранные офицеры.
Хорошенькие нарядные официантки в белых коротких передниках, отороченных кружевами, подавали горячий суп с гренками, подрумяненные пирожки с мясом, белое сухое вино, ноздреватый голландский сыр, черную зернистую икру.
Кивнув стриженной под бобрик головой в сторону французского стола, английский капитан Монд сказал:
– Мне, канадцу, нравится приятная манера французов быть вечно в приподнятом настроении.
– Даже в самые безрадостные периоды, – живо отозвался Эрлиш, – одна звучная фраза, удачное остроумное замечание могут вмиг перестроить нас, французов, на мажорный тон. Известно, какое веселье вселила в солдат французской армии в Египте знаменитая надпись на придорожном столбе: «Дорога в Париж». А ведь солдаты в тот момент были измучены голодом. А как оживлялись французские солдаты, когда говорили о генерале, лишившемся ноги на Рейне: «Он все же стоит одной ногой во Франции». И революция была не менее ужасной, чем та, которую мы сейчас наблюдаем в России. Однако французы о ней вспоминают с веселостью, для которой, например, у немцев нет специального слова. Да, да, большинство вспоминали об эпохе революции, как о времени, когда чувствовался недостаток в топливе и освещении, когда соседи поочередно собирались друг у друга, принося вязанки хвороста, чтобы поболтать при огне. Французу, говорит один философ, необходимо болтать даже тогда, когда ему нечего сказать. В обществе он считает неприличным хранить молчание хотя бы несколько минут.
Англичане рассмеялись. Эрлиш поднял бокал:
– Джентльмены, предлагаю тост за французскую дружбу. Французы защищают своих друзей, не жалея крови.
Ивлев ел суп, хмурился. Здесь, в чистом, теплом, комфортабельном салоне, иностранцы наслаждаются уютом, изысканной пищей и винами, а за стенами вагона в лютой стуже коченеют, корчатся тысячи русских. Для одних – все блага, для других – лишь нечеловеческие страдания.
Поезд остановился на глухом полустанке. После обеда Ивлев вместе с Дени Франсом, выйдя из вагона, прошел до конца заснеженной платформы. Франс заглянул в железнодорожную будку. Внутри нее на цементном полу, плотно прижавшись друг к дружке, лежали тифозные красноармейцы.
– Послушай, – обратился Ивлев к лежавшему у порога, – как твоя фамилия?
Красноармеец молчал. Франс осторожно тронул его носком желтого ботинка. С лица солдата свалилась шапка, и тогда Ивлев увидел бессмысленно выпученные глаза на синем застывшем лице.
Рядом с мертвецом лежал другой с лиловыми толстыми губами. Франс посчитал тифозных, лежавших в будке, и сказал:
– Так погибать безропотно могут только русские. И когда ставят офицеры солдат к стенке, они умирают молча, понуро. Я не знаю, почему так умирают? Привыкли за несколько лет к смерти, что ли?
Вернувшись к вагону и поднявшись на площадку, Франс тщательно вытирал остроносые ботинки жидкостью, пахнущей карболкой.
Глубоко подавленный всем виденным, Ивлев глядел в окно и хмурился.
Клубясь, темнели облака. Изредка в их просветах появлялось студеное, неправдоподобно сузившееся солнце. Степной ветер порывисто гудел между вагонами. Где-то на востоке неумолчно раздавались орудийные раскаты, приглушенные шумом ветра.
Англичане и французы, дымя сигарами, играли в шахматы.
На следующий день утром на одной из станций Ивлев с иностранцами осмотрел огромный состав санитарных вагонов. В мертвом поезде не оказалось ни одной живой души. Даже врачи и сестры милосердия, помещавшиеся в классном вагоне, были мертвы.
По приказу генерала Покровского особые отряды, собранные из пленных, производили очистку станций от тифозных трупов. Они брали мертвецов за руки и ноги и кидали, как дрова, на ручные вагонетки.
«Как обесценен русский человек! – внутренне содрогался Ивлев. – А ведь он великий пахарь, и умелец на все руки, и отличный воин. Ах, Россия, Россия, чем кончишь ты?»
От станции Качалинской потянулись сплошной лентой брошенные воинские составы, орудия легкой, тяжелой и осадной артиллерии, броневые и грузовые автомобили, брички, фаэтоны, двуколки, набитые разной одеждой, патронами, снарядами, пушками, седлами, винтовками, ручными гранатами.
Неподалеку от Кизляра в одном из красных поездов взорвались снаряды. По полю сильным взрывом разбросало человеческие тела, без голов, рук, ног. Теперь зима старательно присыпала их снегом.
Ивлев сокрушенно качал головой, думая, что русскому народу приходится за все жестоко расплачиваться слезами, кровью, тысячами жизней.
Поезд с иностранцами прошел до станции Самалинской, Михайловской и Слепцовской. На этих станциях стояли бронепоезда, захваченные у красных.
Перед Ивлевым, проехавшим по пути отступления 11-й Красной Армии, во всем великом ужасе предстали результаты неимоверно жестокой войны, не знающей милосердия. Вообще поездка по местам недавних сражений утвердила в сознании, что до окончания гражданской войны еще далеко-далеко и что самое сложное и тяжелое – впереди, оно еще только начинается. Резервы большевиков чрезвычайно велики, и разгром одной их армии ничего решающего не означает. А между тем только на борьбу с Одиннадцатой армией ушло более полугода. И это тогда, когда на нее были брошены главные силы.
А в Екатеринодаре, залитом южным солнцем, на многих зданиях белели, краснели, синели флаги. Газеты выходили со статьями, восхвалявшими Врангеля, Шкуро, Покровского.
Открывались новые кафешантаны, бары, рестораны, в которых выступали с модными песенками Виктор Хенкин и Петро Тарахно.
Шуточная песня Хенкина «Кинто» распевалась всеми. Вскоре на подмостках кино и театров появился Вертинский с романсами собственного сочинения, часто схожими со стихами Игоря Северянина.
На Красной улице, теперь всегда необыкновенно людной, блестя крагами, совсем по-хозяйски расхаживали офицеры иностранных военных миссий.
В офицерских кругах все чаще упоминалось имя Врангеля, руководившего Кавказской армией, ликвидировавшей силы красных на Северном Кавказе.
Глава третья
Под колесами скрипел снег, смешанный с песком. Отощавшие кони едва волокли санитарную двуколку. В задке сидела Глаша. Рядом с ней – Петр Васильевич Букатов, молодой врач с бледным, тонким осунувшимся лицом.
С этим тихим, задумчивым человеком Глаша познакомилась и подружилась в городе Георгиевске, куда откомандировали ее для борьбы с эпидемией тифа Чрезвычайный уполномоченный Одиннадцатой армии и ЦИК Северо-Кавказской республики по организации прифронтовой полосы.
Для того чтобы разместить в городе 12 тысяч сыпнотифозных красноармейцев, пришлось из Георгиевска выселить в станицу Незлобную шесть тысяч человек населения.
Эпидемия тифа безудержно косила армию. Едва успевали рыть длинные рвы и укладывать мертвецов плечо к плечу, сверху только слегка присыпая землей.
Грянули лютые морозы, и началось отступление.
Букатов добыл для Глаши мужское пальто на вате с высоким каракулевым воротником, в которое она сейчас зябко куталась.
Новое отступление войск мало походило на августовское из Екатеринодара. Тогда если оно и происходило стихийно, то лошади и люди находили в каждом селении достаточно пропитания. Теперь же, за пределами Терской области, в редких поселках и заимках Астраханской степи уже не было ни хлеба, ни сена, ни крова. Голодные кони падали, отощавшие люди оставляли на дорогах орудия, пулеметы, походные кухни. Передохнуть под крышей и в тепле было почти невозможно. Все хаты в редких хуторах до отказа забивались беженцами, а во дворах часто некуда было приткнуть даже двуколку.
В степи почти непрерывно свирепствовали снежные бураны. Одежда, намокнув от снега, коробилась и не успевала просыхать. Уже не раз, выбившись из сил, Глаша валялась в тесных хатах на земляном полу среди обовшивевших людей. Теперь шея, поясница и в особенности ноги в валенках нестерпимо зудели.
– Заели паразиты, – жаловалась она и мечтательно добавляла: – С каким удовольствием сняла бы с себя всю одежду и утюжила докрасна накаленным утюгом.
– К сожалению, это осуществимо лишь в Астрахани, – мрачно говорил Букатов.
С каждым новым днем бесприютнее становилась Астраханская степь, со студеными ветрами, снежными буранами, бесславно и бесследно поглощавшая все живое.
Стотысячная армия с непостижимой быстротой таяла. Заметно редели полки пехоты, короче становились обозы, уменьшались конные группы. Астраханская степь для Одиннадцатой армии превращалась в бескрайний погост без крестов и могил.
Лошади под красными всадниками прошли уже не одну сотню верст и сейчас в заснеженной степи от бескормицы, в изнурительно долгих переходах истратив последние силы, одна за другой выбывали из строя. Иная лошадь, превратившись в скелет, обтянутый сухожилиями и кожей, напрягается из последнего и вдруг, будто чем-то изнутри подрезанная, останавливается. Понукает ее всадник поначалу слегка, потом хлещет нагайкой, но лошадь, словно утратив чувствительность к боли, стоит, даже хвостом не шевелит. Исколи шпорами ее до крови, воткни штык в ребра, все равно не сдвинется с места. Выдохлась она.
Всадник, отчаявшись, спрыгивает на землю, разнуздывает лошадь, снимает седло и уходит за своей колонной.
Куда ни глянь, кругом безбрежная, холодная, песчаная степь, неумолимо дует студеный ветер, несется колючая снежная поземка.
Брошенная лошадь, подогнув усталые ноги, стоит, низко опустив отяжелевшую голову. Остановилась она в этой холодной степи, чтобы навечно сложить здесь кости. Тянется обоз, мелкой рысью топает еще одна группа всадников на таких же истощавших конях, как она, готовых вот-вот остановиться. Вся Астраханская степь, как вехами, была уставлена лошадьми, вышедшими из строя.
Другой сердобольный кавалерист, покидая боевого друга, выложит перед ним из сумы последнее сено. Возьмет конь клок его в зубы и стоит, не жуя, уныло провожая блестящими, все понимающими глазами уходящего от него хозяина. Смотрит долго, упорно, будто надеясь, что хозяин вернется. Ведь сколько с ним пройдено страдных дорог. Сколько раз на себе выносил его из-под огня вражеских пушек и пулеметов. Вместе делили тяготы и муки войны, радость победы и горечь поражений. Мокли под проливными дождями, дрогли от лютой стужи, обливались потом в дни знойного лета! Вязли в непролазной грязи.
Или хозяин забыл безумие и бешенство кавалерийских атак, когда с выстрелами, гиканьем, исступленными воплями, пронзительным ржанием с ходу лоб в лоб сталкивались с полчищами вражеской конницы, звенела сталь скрещивающихся клинков, вздыбивались лошади, лилась конская и человеческая кровь, падали под копыта срубленные головы…
Но вот произошел роковой безвозвратный расход сил, обессилело сердце, непреодолимая усталость взяла верх над всем, ноги будто вросли в землю. До капли истрачена жизненная энергия. А хозяин уходит все дальше и дальше, будто и не было многолетней службы, будто и не делил с ним тысячу невзгод…
Из груди вырвалось тихое, прощальное призывное ржание, и ложится на холодный снег лошадь, чтобы уже больше никогда не встать.
Снегом и песком занесет ее, и потом, когда время и черви обглодают кости, какой-нибудь будущей весной в благородном конском черепе поселятся ничтожные степные твари, а может быть, ползучий гад обратит череп в свое обиталище и будет из пустых глазниц остро высматривать добычу.
Нередко и хозяин упавшей лошади уходил недалеко. Без нее теряет он веру в возможность одолеть бескрайность голодной пустыни, а вместе с верой и волю к жизни. Или сыпной тиф отравит страшным ослабляющим ядом его сердце, сознание и уложит в снег и песок…
Голод и стужа усиливали сыпнотифозную эпидемию.
Со вчерашнего дня и у Глаши начался озноб.
Заметив на ее щеках неестественно яркий румянец и странный блеск в глазах, Букатов сказал:
– Глаша, я сойду с двуколки. А вы ложитесь в нее и спите. Вам надо отдохнуть…
– Нет, нет, – глухим голосом запротестовала она и вдруг впервые за все время тяжких дорожных мытарств всхлипнула: – А вдруг у меня сыпняк?
– Не бойтесь. Теперь уж скоро доберемся до берегов Каспия, – сказал Букатов и соскочил с двуколки, взяв из рук Глаши вожжи.
Превозмогая лихорадку и муть в голове, Глаша еще некоторое время крепилась, а потом, когда силы ее покинули, со стоном свалилась на дно двуколки.
Букатов, не останавливая лошадей, на ходу сбросил с себя шинель и прикрыл больную.
– Господи, – отчаянно прошептал он, – как же все это ужасно!
Заснеженная степь с бредущими по ней тысячами людей не кончалась. Восточный ветер становился злей.
Букатов тяжело шагал рядом с двуколкой и с невыразимой тоской поглядывал на Глашу, вздрагивающую и трясущуюся под пальто и шинелью.
Девушка подобной красоты где-нибудь во Франции или Швейцарии слыла бы за первую красавицу, раскатывала бы в изящных лимузинах. Плечи ее украшал бы голубой песец, пальцы – бриллианты. А в России она валяется на дне грязной двуколки. Ее поедом едят сыпнотифозные вши… Для нее нельзя добыть даже белого сухаря…
Впрочем, будь Глаша Первоцвет не с большевиками, то сейчас в теплом Екатеринодаре пленяла бы деникинских поручиков. Ведь сама она рассказывала о блестящем корниловском адъютанте Ивлеве, писавшем с нее портрет.
Черт побери, по-видимому, русские – не то что француженки или англичанки. Еще сто лет тому назад женщины высшего света бросали роскошь княжеских дворцов и бестрепетно шли в необжитую далекую Сибирь за мужьями-декабристами, закованными в каторжные кандалы.
И потом, в скольких политических процессах фигурировали русские женщины! Вот, например, в каком-то деле социалистов пять русских женщин принадлежали тоже к весьма богатым, знатным семьям. Между ними была жена блестящего полковника Гробишева, умница и красавица.
А в знаменитом процессе 1 марта на шесть обвиняемых было две женщины, и душой заговора оказалась Софья Перовская, дочь губернатора.
И разве не русская женщина Вера Засулич подала сигнал к началу революционного террора в России, отважно выстрелив в генерала Трепова.
Вероятно, подвижничество, героизм, самоотверженность в крови русских женщин. Ведь и у Глаши Первоцвет мать была отчаянной революционеркой.
Впервые в жизни Глаша болела тяжело и временами как бы переносилась в удивительные пространства потустороннего мира, в самую беспредельность… И там становилась лишь точкой, готовой совсем раствориться в бескрайности вселенной. Краем сознания еще угадывалось, что ей, чтобы удерживаться в ящике тряской двуколки, не исчезнуть в ледяном холоде бесконечности, надо напрячь все силы…
Делая огромные, почти нечеловеческие усилия, она открывала глаза. В низком небе серыми удавами ползли облака, в разгоряченное лицо веяло ледяной стужей. Мир, населенный сумрачными, хаотическими видениями, холодно озарялся мрачным светом. Голова и лицо жарко пылали, а ноги и руки стыли в адском холоде. Вокруг и по дороге странно-отчужденными голосами переговаривались стучащие колеса повозок, звякали стремена, натруженно переругивались возчики в обозе.
В мире разлохмаченных видений лишь один Букатов был реален. Он часто наклонялся над ней и на короткое мгновение вырывал сознание из адского пламени, в котором то все горело, то пронзительно стыло.
Слабой вымученной улыбкой встречала Глаша милое озабоченное лицо Букатова, но оно тут же терялось среди нелепо-безобразных образов, мелькавших в клубящихся змеевидных облаках. Вместо бледного тонкого лица Букатова появлялось нечто бегемотообразное, тяжелое, давящее, не знающее пощады, и Глаша вновь теряла сознание…
Иногда в двуколку заглядывали красноармейцы и говорили:
– Помрет комиссарша…
Но Букатов не желал уступить Глашу без борьбы… Он разжимал ей зубы, вливал в рот по нескольку капель спирта из пузырька, чудом сохранившегося в походной аптечке. Потом, разжевывая темные крепкие, как камень, кусочки ржаных сухарей, кормил ее с рук.
У Каспийского моря началась оттепель.
Чуя запах оттаявшего снега, Глаша изредка глубоко вздыхала, жадно вбирая в грудь живительный воздух.
По берегу образовалась непролазная грязь, подводы покатили по кромке льда, покрытого сверху талой водой.
Шагая впереди лошадей, впряженных в двуколку, Букатов то и дело в подозрительных местах прощупывал лед длинным шестом.
Уже нередко попадались широкие полыньи.
Как-то под вечер одна лошадь ввалилась в глубокую ледяную прорубь, другую Букатов удержал под уздцы.
Однако двуколка, увлекаемая провалившейся лошадью, зачерпнула краем ящика воды. Букатов отчаянно закричал. На помощь подбежало несколько красноармейцев, помогли вытащить ее из полыньи.
Два конника положили Глашу на казачью бурку и рысью повезли в село Раздольное.
Бросив двуколку, Букатов побежал за ними.
В селе, в первой избе, куда внесли Глашу, он, не мешкая ни минуты, стащил с нее мокрую одежду, вплоть до нижней сорочки, и принялся обеими руками изо всех сил растирать озябшее тоненькое девичье тело.
Только бы к тифу не прибавилось крупозное воспаление легких!
Он старательно укутал Глашу в хозяйские овчинные тулупы и уложил на жарко натопленную русскую печь.
Селом Раздольным кончился крестный путь через голодные Астраханские степи.
Здесь Букатов срезал с головы больной волосы.
Одну вьющуюся прядь темно-каштановых волос он украдкой от красноармейцев, заполнивших избу, завернул в марлю и сунул в грудной карман гимнастерки.