355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Степанов » Закат в крови (Роман) » Текст книги (страница 54)
Закат в крови (Роман)
  • Текст добавлен: 4 августа 2018, 19:00

Текст книги "Закат в крови (Роман)"


Автор книги: Георгий Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 58 страниц)

Простившись с Врангелем, он распростился со всеми своими наивно-аркадскими мыслями, связанными с этим военачальником. Стало ясно: нет такого руля, которым можно было бы повернуть разбитый корабль на новый курс. Надо или бежать с Врангелем за границу, или, закрыв глаза и сложив руки, покорно тонуть.

Не оставалось никакого смысла служить Деникину. И Ивлев из бывшего штабного поезда Врангеля перекочевал в почтовый, идущий в Екатеринодар.

«Вот и конец белой эпопее, – думал он, – завершился девятнадцатый год».

* * *

Почтовый поезд, в который Ивлев перебрался из бывшего врангелевского, пропуская воинские эшелоны, подолгу задерживался на станциях. Офицеры, ехавшие в одном вагоне с Ивлевым, говорили, что всего три дня назад у станции Северская потерпел крушение такой же поезд. «Зеленые» разобрали путь и обстреляли состав. Дерзкие вылазки «зеленых», точнее, «красно-зеленых», как называли себя партизаны, возглавляемые большевиками, в последнее время стали частыми и в других местах.

Пожилой, с бельмом в глазу войсковой старшина, подсевший в Крымской, связывал активизацию «красно-зеленых» с общим положением в станицах.

– В Екатеринодаре призывают к продолжению борьбы с большевиками, для чего хотят сформировать новое правительство, – бубнил он густым, простуженным голосом. – А в станицах вопрос о борьбе с большевиками, пожалуй, уже решен – не пойдут казаки за нами, за любым нашим правительством!

Войсковой старшина прокашлялся и продолжал:

– Мыкался я понапрасну по станицам, зачитывая на станичных сборах о мобилизации постановление рады. Был похож на никому не нужного Дон Кихота…

Ивлев слушал войскового старшину и, глядя на офицеров, думал: «Все мы тени-призраки. Все отвержены. И донкихотство наше действительно народу не нужно. Не будет новых кубанских полков и кубанского похода. Разочаровались в нас казаки. И поделом. Уж больно мы символичны. Русская интеллигенция в стане белых оказалась настроенной мистически и сентиментально, не способной ни на какое государственное строительство.

И пожалуй, основное зло не в идейном пигмействе Корнилова, Алексеева, Деникина, а в том, что старое, отжившее, цепляясь всеми когтями за прошлое, лишено было возможности создать что-либо новое, животворное. Нет сомнений, белое движение неминуемо потерпело бы крах, если бы даже возглавил его гений, подобный Марку Аврелию. Вливая молодое вино в старые мехи, он тоже не достиг бы ничего доброго. Непростительно, что я этой истины не уяснил вовремя. Слишком долго уповал на то, что появится кто-то, способный настроить всех на возвышенный лад. Вот и оказался в преисподней белого хаоса…»

– Когда стремительно покатились от Тулы и Воронежа, – разглагольствовал войсковой старшина, – не было людей, которые останавливали бы бегущих, приводили в порядок уходящие в тыл части, не было даже попыток к прекращению общего бегства: все разбегались по домам, кроме тех, у кого дома остались во власти большевиков. Почти все кубанские казаки уже у себя на завалинках хат сидят…

Более пяти часов поезд шел до Екатеринодара. Только в половине двенадцатого ночи, за полчаса до наступления нового, тысяча девятьсот двадцатого года, Ивлев вышел на перрон екатеринодарского вокзала. Несмотря на полночь, трамваи еще ходили, и он доехал до Красной.

Без четверти двенадцать Ивлев подошел к родному дому. Во всех окнах царила кромешная тьма. Отсутствие Инны, Сергея Сергеевича придавало темному дому невыразимо скорбный вид.

«Да, вместе с ними отсюда ушла жизнь», – подумал Ивлев и с тоскливым предчувствием какой-то новой беды, нависшей над ним, поднялся на крыльцо.

Он поначалу тихо, а потом громко и настойчиво стучал и звонил, но почему-то никто не откликался ни на стук, ни на долгие и частые звонки.

Глава тридцать первая

Что случилось? Или у мамы тяжелый сердечный приступ?

Ивлев торопливо обежал вокруг дома и стал осторожно, чтобы не перепугать Елену Николаевну, стучаться с черного хода.

Здесь дверь была заперта лишь на один крючок, который еще в юности, поддевая перочинным ножом, Ивлев умел извлекать из петли.

Где-то за забором в соседнем дворе протяжно завыла собака. Сделалось жутко. Ивлев приналег плечом на дверь. Потом в щель, образовавшуюся между косяком и дверью, просунул конец шашки. Крючок слетел с петли. Дверь распахнулась. Из кухни в лицо повеяло теплом недавно протопленной печи, и недоброе предчувствие сменилось надеждой: мама жива, но, может быть, ушла куда-нибудь на встречу Нового года или поехала к Прасковье Григорьевне и Марусе на кожзаводы.

Он быстро прошел через кухню и, войдя в прихожую, нащупал слева на стене выключатель.

При неярком свете лампочки, вспыхнувшей под гофрированным куполом оранжевого абажура, Ивлев заглянул в полуоткрытую дверь темной комнатушки, где мирно и ровно тикали ходики.

– Мама! – еще не видя ее, позвал он негромким, чуть дрогнувшим голосом.

Пугаясь странного безмолвия, которое царило в сумрачном углу комнаты, принялся шарить по столику, приткнутому к стене. Настольной лампы на месте не оказалось, но, уже привыкнув к сумраку, Ивлев явственно стал различать седую голову матери с прямым, тонким носом, остро торчавшим над неподвижным лицом.

Ступая на носки, он подошел к кровати и, боясь испугать мать, слегка притронулся к ее плечу:

– Мама!

Настольная лампа стояла на стуле, у изголовья кровати.

Яркий свет ослепительно озарил комнату, и в глаза прежде всего бросилась высохшая, узловатая, с полусогнувшимися пальцами рука матери, выпавшая из-под одеяла.

Преодолевая какой-то странный, почти ребяческий страх и понимая, что так обессиленно и неподвижно может лежать только рука умершей, Ивлев взял руку за кисть и спрятал под одеяло, отороченное белым пододеяльником.

Стук маятника, казавшийся мирным и тихим, теперь буквально оглушал. Полагая, что он мешает слышать дыхание матери, Ивлев потянулся к ходикам, висевшим в простенке между окнами, и тут только увидел, что минутная и часовая стрелки, соединившись вместе, стояли на цифре двенадцать.

Ивлев ткнул пальцем в ходики, остановил маятник. Тишина, внезапно вошедшая в комнату, оказалась какой-то напряженно звенящей, мертво-железной, неумолимо утверждающей конец всему самому родному и дорогому.

Ивлев опустил руки. Глаза его не могли не видеть тонкого, чуть загорбившегося носа матери, ее седых волос, лица, повернутого к нему, темных губ, искривленных горьким недоумением. Сквозь сухую кожу материнского лба, ставшего необыкновенно высоким, проступили бугры черепа, каких прежде не бывало. Лоб теперь походил на лоб мудреца, а не женщины. Сколько же горечи накопилось в нем?

Не веря, что мать умерла, Ивлев схватил с туалетного столика зеркало и поднес к материнскому подбородку. Стекло не покрылось туманной влагой. Ивлев сам погляделся в него и увидел побледневшее, страшно осунувшееся лицо с неимоверно расширившимися темными зрачками.

В висках что-то остро стучало.

Ивлев положил зеркало на столик и, слушая ночную тишину, обступившую темный дом со всех сторон, низко склонил голову.

Как примириться с сознанием, что исчезло, умерло, пало дерево, под сенью которого рос, обретал мускулы, кровь, плоть, характер? Кто заменит ту, которая даже к возведенному на эшафот, презираемому всеми протянула бы руку, пришла бы на помощь, приняла бы на свою грудь удары, нацеленные в твое сердце? Ее всегда волновал и радовал, пугал и вдохновлял каждый твой шаг на земле, твои взлеты и падения, горечи и радости, и она, когда все валится, все уходит из-под ног, была бы последним убежищем и защитой, ибо ее любовь выше всех законов и предписаний времени. Все у матери было для тебя. И она тысячу раз умерла бы, чтобы ты жил светло, не ведая обид, неудач, недугов. А ты – здоров, молод, силен и ничего, ничего не предпринимаешь, чтобы поднять, поставить ее на ноги. А ведь она – это ты в прошлом. В ней ты зародился и набрался жизненных соков. Почему же теперь ты, никому не нужный, обманутый и во всем просчитавшийся, стоишь, опустив руки? Даже не плачешь. Будто не понимаешь, что ушло существо, всего больше любившее тебя, что никто не заменит ее. А она в этом пустом темном доме, коротая долгие зимние ночи в полном одиночестве, думала только о себе, даже ставен не закрывала. Надеялась – придет утро и придешь ты. Напряженно и напрасно ждала. Ты не спешил к ней. И в час, когда к ней подходила смерть, ты, сидя в поезде, куря папиросу за папиросой, думал о себе, о своем положении, но не о той, которая тебя ждала. Она умерла в заброшенном доме в одиночестве. Однако в неподвижных чертах ее лица сохранилось величие, вся целеустремленность самоотверженной, неугасимой материнской любви к тебе… Ты не можешь не видеть этого! Но чем ты оплатишь горести, принятые ее сердцем? Чем искупишь бесконечную вину перед ней?

Ивлев с трудом поднял голову. Все в голове как будто окаменело. Все обратилось в сухое ожесточение. Но вот что-то жгучее, острое, неудержимое подступило к горлу. Ноги подогнулись, и он тяжело грохнулся на колени, уткнулся лицом в подушку, на которой покоилась седая материнская голова, и беззвучно разрыдался…

Глава тридцать вторая

Как не бросить все на свете,

Не отчаяться во всем,

Если в гости ходит ветер,

Только дикий черный ветер,

Сотрясающий мой дом…

А. Блок

Январь 1920 года.

На Кубани иногда случается, что стены домов, крыши, деревья, заборы, колокольни церквей, кресты и купола, стекла в окнах после заката солнца, уже в сумерках, продолжают сохранять пылающий, красноватый, интенсивный цвет. Солнца давно нет, и западный небосвод уже почти полностью померк, а предметы, отражая последние, почти неприметные отблески быстро темнеющего неба, все еще живут так, будто настоящее солнце озаряет их прощальными розовыми лучами. И это странно печальное зрелище нередко продолжается долго, даже тогда, когда луна поднимается и ее мертвенно-призрачный неопределенный свет воцаряется над землей.

Похоронив мать, Ивлев остался совершенно одиноким в своем родном доме, как будто забытом всеми. Ни Шемякину, ни Однойко он не давал о себе знать. Он чувствовал себя потухающей лампадой и не хотел, чтобы в нее кто-нибудь подливал живительного масла. С холодным равнодушием он листал газеты, следил за оперативными сводками, делая это лишь по инерции и потому, что прощальный свет угасшего солнца еще отражался в потемках его души, готовящейся утонуть в черноте ночи.

Он перестал бриться, целыми днями в измятом костюме валялся на диване или бесцельно бродил по опустевшему дому, натыкаясь на туфли, галоши, костюмы Сергея Сергеевича, Инны, Елены Николаевны. Все эти вещи как бы с немым укором ему говорили: «Теперь ты один, неприкаянный. А если бы не связался с Корниловым и Деникиным, не участвовал в «ледяном походе», не уходил с отрядами Покровского и Филимонова за Кубань, не отступал с остатками корниловцев в Задонье, не был адъютантом Маркова, не выполнял ответственных поручений Романовского и Врангеля, то дом был бы еще полон жизни, не погибла бы Инна, не ушла бы Глаша из Екатеринодара, не умерла бы в одиночестве мать и даже Сергея Сергеевича, может, не скосил бы страшный недуг».

Тягостны и сиротливы были дни, еще тягостнее часы, когда за квадратными окнами тянулись зимние ночи. В ночные часы, страдая от бессонницы, Ивлев невольно припоминал тернистые пути последних лет и, куда ни устремлял взор памяти, всюду видел людей, корчившихся от ранений и сыпнотифозной горячки.

Он мало ел, мало пил, зато много курил. За папиросами и хлебом выходил на базар не в офицерской шинели, а в потрепанном отцовском костюме, поношенном пальто и старомодной фетровой шляпе. Офицерам комендантского патруля, проверявшим документы, он предъявлял удостоверение о том, что является переводчиком при военной французской миссии.

Полагая, что его нет в Екатеринодаре, никто не приходил, не звонил ему. И как было тут не одичать? Не опуститься? И вообще как было дальше жить? Для чего, для кого? Казалось, не осталось никакой привязанности к жизни…

В доме была библиотека из нескольких тысяч книг. Она занимала довольно большую комнату. Ивлев однажды зашел сюда.

И прежде всего обратился к шкафам, плотно заставленным томами сочинений русских и мировых классиков. Все они давно были прочитаны, и в тоскливые дни, казавшиеся последними днями жизни, перечитывать Льва Толстого, Бальзака, Шекспира, Тургенева, Гоголя не хотелось. Ивлев искал непрочитанного и распахнул дверцы соседнего шкафа, доверху забитого трудами философов, начиная от Аристотеля и кончая Шопенгауэром. Он переставлял хорошо знакомые книги и удивлялся тому, что в юности успел прочесть такую уйму книг.

Ивлев ни с чем отошел от книжных полок с философами и направился к шкафам, стоявшим у противоположной стены, где хранилась целая бездна русской и западноевропейской беллетристики.

В поисках значительного, умного, талантливого он настойчиво листал одну книгу за другой, поражаясь, как ничтожно мало на свете Пушкиных, Лермонтовых, Достоевских, Буниных, Флоберов.

Если среди миллиардов умерших людей была лишь небольшая горстка великих умов, если в искусстве и философии не скопилось обилия гениев, то откуда ему взяться среди государственных мужей и политиков! Следовательно, чрезвычайно наивно уповать на встречу с ними в России, превратившейся в бурлящее горнило огня и крови.

Гений в политике осуществляет свое высшее предназначение не только решительными действиями, как Петр Первый или Наполеон, но и тем, что, вбирая в себя миллионы желаний и мнений, творчески распоряжается этим колоссальным хором. Работая над собранием идей и чувств своей эпохи, гений создает новые кодексы для настоящего и будущего. Его великая душа знает, куда вести род людской. И потому даже тень великого человека ярче живой посредственности. Она и из-за могильного бугра зовет и увлекает. А что, если таким гением и всевластным дирижером русских сердец стал Ленин?

Ивлев медленно отошел от книжного шкафа и, глубоко пораженный этой мыслью и тем, что она подкрепляется всеми основными событиями революции и гражданской войны, остановился у окна. Он чувствовал себя человеком, беспощадно обворовавшим самого себя.

Когда в лето девятнадцатого года Мамонтов скакал по тылам красных, то почти все газеты белого Юга захлебывались от восторга, расхваливая его кавалерийский рейд. Даже «Таймс» отвел ему передовую статью как герою рейда, якобы беспримерному по дерзости и стремительности. Мамонтов мгновенно стал наиболее популярным из белогвардейских генералов. Бойкие журналисты, сведущие в военной истории, сравнивали рейд Мамонтова с лихими набегами Мюрата и не скупились на хвалебные эпитеты.

Ростовские, новочеркасские, екатеринодарские и таганрогские газеты утверждали, ссылаясь на «верные источники», будто в Москве на Курском и Казанском вокзалах у перронов стоят под парами паровозы со специальными поездами Совнаркома и ЧК. Мол, у большевиков нет никакой гарантии, что Мамонтов неожиданно не окажется на Красной площади у стен Кремля. Ведь он уже в Козлове, а его передовые разъезды вокруг Рязани. Ровно три недели мамонтовский рейд не сходил со страниц белой прессы.

Когда же сейчас в Екатеринодаре от сыпного тифа умер Мамонтов, имя которого давно было предано забвению, то из всех газет, некогда безмерно восславлявших его, лишь «Вольная Кубань» посвятила ему всего шесть коротких газетных строк.

Ивлев прочел их и подумал: «Вот и вышел из игры трехнедельный герой девятнадцатого года. Без всякой помпы отправили его на екатеринодарский погост. Там ему и место. Вообще всего лучше, если бы никогда и не было никакого Мамонтова. Никто так не напакостил белому делу, как этот наиболее типичный представитель белогвардейской хлестаковщины».

А Екатеринодар кишмя кишел дезертирами. Офицеры-дезертиры тоже, как Ивлев, рядились в штатские пальто, кепи, шляпы. Их также называли «зелеными».

Заразившись сыпным тифом, умер войсковой атаман Успенский. После него Кубанская рада избрала атаманом врага Деникина генерала Букретова, недавно состоявшего под следствием по обвинению в злоупотреблениях.

Председателем рады стал Тимошенко, председателем правительства – некий Иванес. Все они были лидерами черноморцев. С возвращением самостийной группы к власти процесс разложения края и кубанских войск пошел быстрыми темпами. Началось массовое бегство кубанских казаков с фронта.

В январе в кубанской столице сосредоточились все корифеи казачьего политического мира. Непрестанно заседали Верховный круг во главе с Богаевским, обе Кубанские рады и Донской круг.

Верховный казачий круг, который приступил к «установлению независимого союзного государства», объявил себя «верховной властью по делам, общим для Дона, Кубани и Терека».

Деникин в штабном поезде сидел в Тихорецкой.

Его ближайшими помощниками, сотрудниками и советчиками по-прежнему оставались Романовский, генерал-квартирмейстер Плющевский-Плющик, докладчик по оперативной части полковник Колтышев и бывший адъютант Алексеева генерал Шапрон. С ними главнокомандующий работал и в их кругу переживал все неудачи.

12 января Деникин созвал в Тихорецкую на совещание атаманов, председателей правительств и командующих армиями: Сидорина, Кутепова, Покровского и Шкуро – и выяснил картину положения и настроения фронта.

А через четыре дня, 16 января утром, поезд Ставки прибыл в Екатеринодар, и Деникин по приглашению Тимошенко выступил со своей последней большой речью, которую назвали «лебединой песней», на торжественном заседании Верховного казачьего круга.

Теперь, дожив до последнего акта трагедии, он, что называется, под занавес обещал дать автономию окраинам и казачьим войскам, широкое самоуправление губерниям и областям, создать правительство, ведающее общегосударственными делами, выбросить лозунг «Земля – крестьянам и трудовому казачеству!», наконец, широко обеспечить профессиональные интересы рабочих…

Однако в заключительной части речи он не преминул повторить, что вопрос о форме правления будущей России остается для него второстепенным, что он считает одинаково возможным служить России при монархии и республике.

Председатель круга Тимошенко в ответной речи сказал:

– Два года длится упорная, ожесточенная борьба во имя обесчещенной Родины, борьба, в которой рука об руку сражаются казаки и добровольцы. Мы уже далеко продвинулись в этой борьбе и были около Москвы. И что же?

Наши войска, предводимые блестящей плеядой полководцев, окружающих главнокомандующего, вахмистры Буденный и Думенко отбросили к исходным позициям. Великую идею освобождения России, этот драгоценный сосуд, можно принести в Москву только с народом и только через народ. Мы ценим талант главнокомандующего и его соратников, но в гражданской войне кроме таланта стратегического и учета обстановки военной нужно учесть и сторону политическую. Гражданская война – не племенная борьба, это борьба за формы правления. И поэтому воссоздать Россию мы можем лишь такой политикой, такими лозунгами, которые близки и понятны народу. Мы приветствуем заявление главнокомандующего о том, что земля должна принадлежать трудовому народу и казачеству, но мы думаем, что этот лозунг надо было написать на нашем знамени еще в самом начале борьбы. Мы приветствуем лозунг, провозглашенный сегодня главнокомандующим об Учредительном собрании, но мы думаем, что этот лозунг нужно было провозгласить еще в самом начале борьбы, при выходе из Екатеринодара. Диктатурой России не победить. Я должен сказать, что Кубань одна из первых создала ядро, с которым Добрармия пошла на север. Мне тяжело об этом говорить, но я должен сказать, что всего два месяца назад на Кубани произведена тяжелая операция изъятия ее политических вождей. Кубань много понесла жертв и много еще понесет, но Кубань не мыслит себе диктатуры, не мыслит такого положения, когда народ безмолвствует. И с диктатурой, то есть властью насилия, Кубань не примирится. И расценивать нынешнее народное движение по-старому, как смуту, клеймить его предательством и изменой, как прежде, – это крупная ошибка. Мы пойдем сражаться, но не как рабы, а как свободные граждане, которые не подчиняются никакой диктатуре, как бы велик диктатор ни был…

Ивлев, прочитав речи Деникина и Тимошенко, скомкал и бросил газету на пол.

Как умны вдруг стали! Да только ум, который является задним числом, – это уже не ум!

* * *

В родном доме Ивлев чувствовал себя перелетной птицей, на минуту присевшей у дорогого очага, милого и трогательного своим прошлым, скорбного и пустого своим настоящим.

Он решил уже не вмешиваться в борьбу, но чувствовал, что ураганом гражданской войны вот-вот снова будет оторван от родного гнезда.

Куда занесут его новые события, он представлял смутно.

Тридцатого января Ивлеву стало известно, что 1-я Конная армия Буденного перебрасывается вверх по Манычу на тихорецкое направление. 10-я советская армия пошла вверх по реке Большому Егорлыку в тыл Торговой.

Ивлев взглянул на карту и понял: красное командование, вероятно, намерено нанести главный удар от Великокняжеской на Тихорецкую силами десятой и 1-й Конной армий. Это, очевидно, поняли и в Ставке, ибо генерал Сидорин выделил большую группу конницы генералу Павлову, в 12 тысяч сабель. Совместно с 1-м корпусом Павлов должен был ударить во фланг коннице Буденного.

Третьего февраля Павлов, опрокинув на нижнем течении Маныча корпус Думенко и отбросив его за реку, двинулся на Торговую, уже оставленную кубанцами.

Все эти дни по Дону и Нижнему Манычу, на всем фронте, шли бои.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю