Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 58 страниц)
Глава двадцать восьмая
Конная дивизия Врангеля овладела станицей Сенгилеевской и 29 октября оказалась на подступах к Ставрополю с западной стороны. Одновременно 1-я пехотная дивизия Казановича подошла к Татарке, а конная дивизия Покровского заняла гору Холодную, перерезав пути сообщения Ставрополя с Пятигорском и замкнув тем самым кольцо окружения. Казаки Покровского к тому же захватили головные сооружения водопровода, и подача воды в осажденный город прекратилась.
Однако таманцы еще две недели сопротивлялись, то и дело предпринимая отчаянные контратаки.
Ивлев приехал в дивизию Врангеля, когда она в предместье города завершила бой с частью красных, засевших за монастырскими стенами.
Дул резкий степной ноябрьский ветер. Ивлев продрог и, подняв воротник шинели, спрятался за выступ стены, у которой две молоденькие сестры милосердия перевязывали раненых казаков. Сестры напомнили ему Инну, и к холодному ознобу добавилась ноющая сердечная боль. В нескольких шагах от ворот расположился Врангель с группой штабных, разносивших его приказания.
Казаки тем временем ворвались в монастырское подворье. Оттуда через ворота навстречу вышли несколько монахинь в черном одеянии во главе с иеромонахом. Одна монашка несла тяжелую чашу с водой, другие – чайник с кипятком и белый хлеб.
Иеромонах довольно спокойно шагал вдоль стены, кропя священной водой казаков и раненых, лежащих на мерзлой земле. Монахини предлагали кипяток, сахар и хлеб. Среди них оказалась и мать-игуменья, белолицая, чернобровая, дородная женщина. Когда, держа перед собой икону, она подошла к Врангелю, плечистые и рослые монашки сбросили с себя черные платки, и перед Врангелем предстали молодые казачьи офицеры, видимо укрывавшиеся от красных в монастыре.
– Благодарю вас, матушка-игуменья! – весело сказал Врангель и поклонился. – В особенности за спасение наших воинов.
К вечеру монастырь был очищен от красных, и Врангель с охраной остался здесь ночевать.
Две хорошенькие монахини весь вечер просидели в келье, которую отвели Родичеву, ставшему теперь офицером по особым поручениям в штабе Врангеля, и Ивлеву.
Одна из монахинь, голубоглазая блондинка, выпив стакан разведенного спирта, опьянела и села на колени Родичева.
– Долгих два года была черничкой и не знала никаких мирских радостей, – лепетала она. – Довольно! Теперь уж не надену этой хламиды. – Она сбросила на пол и откинула ногой монашеское одеяние. – Я пойду с вами, белые соколы. Пойду сестрой милосердия. Мой жених, тоже поручик, убит летом шестнадцатого года. К черту великопостное существование! Да здравствует освобожденная плоть! Ну, целуй, целуй, поручик, девственницу!.. Все для тебя сберегла.
– Что же, если это так, то я в долгу перед тобой не останусь. – Родичев поднял ее на руки и отнес в дальний угол кельи, где стояла узкая монашеская койка.
Другая монахиня, рыжая грудастая Марфа, хорохорилась перед Ивлевым:
– Я буду мстить им за своего брата Дмитрия… Я тоже пойду с вами и буду, как баронесса Бодэ, собственноручно расстреливать комиссаров…
Она рассказала, что брат был схвачен красноармейцами Дербентского полка как участник неудачного офицерского восстания, поднятого братьями Ртищевыми, и не вернулся из ставропольской тюрьмы.
Ивлев, отяжелев от спирта и чувствуя разбитость во всем теле, молчал. Марфа положила ему на плечо руку, учащенно задышала, но поручик решительно отодвинулся к окну.
– Простите, голубчик, – словно спохватилась монахиня и бесшумно выскользнула из кельи.
Ивлев, чувствуя, как непреодолимо слипаются веки, лег на свободную койку.
«Черт подери, как смешалось все: и смерть, и кровь, и любовь, и бесстыдство… – успел подумать он, засыпая. – Вот-вот и я начну вместе со всеми дуть в одну дуду».
Наутро Ивлев пошел осматривать город.
Продолжал свирепо дуть восточный ветер. Кое-где на улицах еще валялись трупы убитых.
Войск в городе почти не осталось: конница Врангеля, Улагая, Покровского ушла преследовать вырвавшиеся из окружения части Таманской армии, отходившие на Петровское, Бешпагир, Спицевку.
Командируя Ивлева к Врангелю, Романовский приказал ему собрать информацию о положении дел в селах и городах, занимаемых добровольцами.
По главной улице трое казаков гнали большую группу пленных красноармейцев. Ивлев последовал за ней и через полчаса оказался у ворот тюрьмы.
Караульный начальник, которому Ивлев предъявил удостоверение, подписанное Романовским, сказал:
– Ваше благородие, я доложу о вас хорунжему Левину.
– Он, господин поручик, вчера принял тюрьму.
– А кто он? – спросил Ивлев.
– Доложите ему, что его желает видеть офицер по особым поручениям штаба главного командования.
– Слушаюсь! – Караульный начальник задвинул дощечкой квадратное оконце, прорезанное в дверях караулки.
Пленных уже увели за ворота тюрьмы. Ивлева обступила группа женщин с узелками и корзинками. Одна из них, с глазами, полными слез, запричитала:
– Господин офицер, будьте добры, прикажите принять для сына передачку. Его забрали ще вчера утром. Голодный он там…
– Как фамилия вашего сына?
– Перепилицын Василий… Семнадцать годков всего ему. Забрали-то ни за что. Он втащил в дом с улицы раненого красноармейца. Пожалел человека. А соседка Гитарова донесла…
– Я попрошу выпустить его, – пообещал Ивлев.
– Век вам буду благодарна, господин офицер. Вечно буду молиться за вас. – Глаза женщины засветились сквозь слезы надеждой.
Двери караулки распахнулись.
– Ваше благородие, проходите!
Ивлев еще никогда в жизни не видел изнутри ни одной тюрьмы. Эта, ставропольская, сложенная из дикого серого камня, со всех сторон обнесенная каменной стеной, казалась ему мрачно-внушительной. Ясно, что рассчитывалась она на сотни лет, и ее камеры, казематы, одиночки с двойными решетками в узких окнах способны были поглотить жизнь не одной тысячи людей, обратить в ничто многие человеческие чаяния.
Осматривая острог, Ивлев невольно думал: «Я вынес «ледяной поход», сидение в грязных и тесных окопах, изнурительные переходы по непролазно грязным степным проселкам, лютые морозы, недоедание, но вряд ли в состоянии мог бы долго просидеть за прутьями этих квадратных решеток…»
Хорунжий Левин, узкоплечий, с гладко причесанными на прямой пробор темными редкими волосами, сквозь пряди которых розовела плешь, производил своим темно-землистым лицом, маленькими ушами, плотно прижатыми к черепу, отталкивающее впечатление. Сухим, будто надтреснутым, голосом он спросил у Ивлева:
– Что вам угодно, господин поручик?
– Мне нужно осмотреть острог и камеры с заключенными.
– Но вы же не офицер контрразведки.
– Штабу главного командования подчинены все органы. Вот мое удостоверение.
– М-да, это точно, – промычал хорунжий, покосившись на протянутую ему бумажку, и пригласил следовать за ним.
В коридоре Левин приказал сопровождать их двум казакам.
Ивлев, обратив внимание на искривленные ноги Левина, быстро шагавшего по цементным плитам длинного коридора, подумал: «Такие поджарые, сухопарые и кривоногие люди, как правило, не отличаются мягкосердечностью…»
Действительно, стоило одному из казаков-надзирателей открыть двери общей камеры, как хорунжий с порога резким голосом крикнул:
– Встать!
В переполненной камере пленные красноармейцы сидели или лежали прямо на грязном цементном полу, воздух был до предела спертым от испарений десятков немытых человеческих тел.
– Ну, вы, живоглоты! – Левин замахнулся нагайкой на стоявших вблизи заключенных. – Чего встали бараньим стадом? Не знаете порядка? Распустились в большевистском царстве? Жи-иво стройся в шеренги!
Ивлев еле вынес всю последующую процедуру устрашения и с чувством стыда вышел из камеры.
– Хорунжий, неужели вы считаете издевательское отношение к пленным законным?
От этих слов, сказанных вполголоса, Левин передернул даже не плечами, а всей своей тощей фигурой.
– А что же, господин поручик, прикажете с большевиками разговаривать на «вы»? Довольно при Керенском цацкались с хамьем, вот и распустились все. А как они с нами, офицерами, расправляются?
– Я не знаю. Но если мы хотим победить, то не должны ни в чем уподобляться палачам… А почему так перегружена камера?
– Я быстро разгружу ее! – бросил через плечо Левин.
Ивлев, не догадываясь, каким образом хорунжий разгрузит острог, спросил:
– Кстати, освободить Василия Перепилицына вы сейчас сможете?
– Кого?
– Семнадцатилетнего парнишку Перепилицына, – повторил Ивлев.
– Перепилицын еще утром списан с довольствия, – сказал Левин.
– А его ждет мать за воротами. Почему запрещаете передачи?
– Те, кто отправляются к «генералу Духонину», в передачах не нуждаются. – Левин усмехнулся, показав черные, полу– съеденные зубы. – В «штабе Духонина» они будут пользоваться всеми благами рая.
Ивлева бросило в жар.
– Позвольте… вы что говорите? Выходит, по своему усмотрению вы казните арестованных, и даже несовершеннолетних? Вы – самозваный палач!
– Что-о?! Как вы назвали меня? – Левин потянулся к револьверу.
Но Ивлев схватил его за руку:
– Руки по швам! Я первопоходник и шутить не намерен, о вас будут знать в Екатеринодаре… А пока о порядках в тюрьме я доложу генералу Врангелю.
Через час Ивлев был принят Врангелем.
– Хорунжий в самом деле показался мне каким-то умственным недоноском, – согласился барон, выслушав поручика. – Но он назначен начальником тюрьмы ставропольским губернатором полковником Глазенаном. Вам не миновать неприятностей за вмешательство в тюремные дела.
Ивлев стоял перед Врангелем, чувствуя себя обманутым в самых лучших надеждах. В станице Медведовской – Покровский, здесь – Левин, Глазенап и даже Врангель… Все они обращают белую гвардию в банду черных стервятников. Что же делать?
* * *
В Ставрополь прибыла из Екатеринодара группа передвижного театра, носившего имя генерала Корнилова. И офицеры во главе с Врангелем были приглашены на спектакль.
Во время представления в центральную ложу с шумом ввалилась ватага пьяных офицеров. Один из них, губастый капитан в кавказской папахе, выставил на барьер ложи шесть бутылок вина и осипшим голосом затянул какую-то песню.
Врангель послал к ним Ивлева:
– От моего имени прикажите офицерам отправиться на гауптвахту.
– Господа офицеры, – сказал Ивлев, войдя в ложу, – начальник первой дивизии генерал-лейтенант Врангель считает совершенно недопустимым ваше столь непристойное поведение…
– Поручик, – фыркнул капитан, – пойдите и скажите об этом собственной бабушке, а не личному адъютанту губернатора и чинам его штаба!
– Генерал Врангель приказывает вам прекратить свинство и немедля отправиться на гауптвахту… – продолжал Ивлев.
– Он назвал нас свиньями! – вскричал капитан, и пьяные офицеры разом вскочили с кресел.
Адъютант губернатора выхватил из пожен шашку:
– Разрублю тебя надвое!..
Он вскинул шашку над головой. В это мгновение в дверях ложи появился сам Врангель с казаками личного конвоя. Увидя на его плечах генеральские погоны, офицеры вытянули руки по швам.
– Арестовать! – коротко бросил Врангель.
Казаки увели офицеров, а Врангель, узнав, что все они из свиты губернатора полковника Глазенапа, сокрушенно произнес:
– Недалеко же мы уйдем с подобными губернаторами!
* * *
По требованию Глазенапа Ивлев был отозван в Екатеринодар. А когда в штабе предстал перед Романовским, то получил от него выговор:
– Я послал вас лишь для сбора объективной информации. Вы же, превысив свои полномочия., занялись арестами чинов губернского управления, вмешивались в тюремные дела. Это, по меньшей мере, дерзость и донкихотство.
– Но позвольте, ваше превосходительство, – вспылил Ивлев, – если дать волю хорунжему Левину, то он расстреляет всех пленных красноармейцев…
– Ну и черт с ними! – прервал Романовский, не поднимая глаз на Ивлева, и раздраженным жестом передвинул на столе массивную чернильницу. – Вообще зарубите себе на носу, что вы теперь не личный адъютант Корнилова, а рядовой сотрудник моего штаба. Можете идти!
Обескураженный Ивлев не помнил, как оказался на улице. Удрученно опустив голову, он зашагал через площадь мимо белого собора.
«Так, значит, пусть Покровский вешает людей под музыку, а хорунжий Левин учиняет без суда и следствия массовые расстрелы! Пусть на глазах у добровольцев пьют и безобразничают губернаторские сатрапы! Романовскому плевать на беззакония. Он даже запрещает мне, Ивлеву, первопоходнику, впредь бороться со злом!» Терзаемый этими запоздалыми открытиями, Ивлев еще ниже склонил голову и медленно побрел в сторону Кубани.
* * *
Над городом ползли темные осенние облака и почти непрерывно сеяли холодным дождем.
После объяснения с Романовским Ивлев добыл от врача свидетельство о нездоровье и теперь почти безвыходно сидел дома.
В лютой тоске он часами без дела валялся на диване, прислушиваясь к неровному шуму капель. Нередко приходила мысль: не лучше ли отойти в сторону от всего, что называется гражданской войной?
Поднимаясь с дивана, Ивлев ходил по мастерской, иногда останавливался перед портретом Глаши. «Любимая, где ты?»
Близко ль ты или далече
Затерялась в вышине?
Ждать иль нет внезапной встречи
В этой звучной тишине?
И все же над всем в смятенной душе Ивлева вставал вопрос: что же станет с Россией? В поисках ответа на него Ивлев начал перелистывать книги о французской революции, но почему-то внимание его переключалось в них на то, какую роль в революции играли женщины.
Один из французских историков утверждал, будто французские женщины поначалу с большим энтузиазмом предались делу революции, но этот энтузиазм оказался весьма мимолетным, вроде женской моды.
Гонкур писал, что женщины увлекались революцией так же, как прежде Месмером. На время они были всецело поглощены политикой, влюблялись не в учителей музыки, а в ученых и депутатов, жертвовали спектаклями, чтобы попасть на политическое собрание. Даже торговки становились амазонками революции. По словам Гонкура, один офицер революционной армии сетовал, что революция была бы прочнее, если бы не женщины, и что в Вандее именно женщины подстрекали мужчин на контрреволюцию…
«Неужели Глаша так и останется амазонкой революции?» – опять возвращался Ивлев к дорогому образу.
Не могло помочь Ивлеву обрести равновесие и душевное состояние родителей.
Правда, Елена Николаевна постепенно возвращалась к жизненным заботам, но все еще почти ежедневно ходила на кладбище, а дома безудержно плакала при любом упоминании об Инне.
Сергей Сергеевич ходил на свою должность городского архитектора скорее для моциона, наперед зная, что в городской управе никто не дожидается его. Пойдет, посидит часок в кабинете подле телефона, позвонит домой, мол, сейчас вернусь. И действительно, через некоторое время Ивлев уже видит его в гостиной, где он, с возбужденным от вина лицом, с величественно взлохмаченными волосами, произносит свой очередной монолог об архитектуре:
– Войны сделали из архитекторов никчемных небокоптителей. А архитектура – одно из высших искусств, так как архитектор вводит в инертные предметы движение и гармонию. Строить – значит одухотворять. Да, архитектура ритмично образует материалы… Архитектор – тот же композитор, из беспорядочного камня он воздвигает нечто поэтически скроенное… Здание есть своего рода живой организм. Его окна, как глаза, вбирают в себя свет, отражают настроение дня, утренних и вечерних зорь. Двери здания должны быть великолепными выходами во внешний мир и одновременно звать человеческие души внутрь сооружения…
За эти дни Ивлев не раз слышал от отца воспоминания о прошлом.
– У нас в Екатеринодаре был отличный архитектор Мальберг, – словно перед студентами в университете, а не в пустой гостиной гремел голос Сергея Сергеевича, – в нем прекрасно сочетались поэт и инженер, и оба они работали на архитектуру. Екатерининский собор – его творение. Монументальный храм из красного кирпича, куполами вздымаясь ввысь, как будто взывает к небу, а мрачными подвалами – к преисподней… Как верно схватил суть Гоголь: «Архитектура – тоже летопись мира: она говорит тогда, когда уже молчат и песни, и предания и когда уже ничто не говорит о погибшем народе»!
Глава двадцать девятая
Кубанское правительство решило созвать Чрезвычайную краевую раду. В кругах, близких к штабу Добровольческой армии, упорно поговаривали, что на заседании рады выступит Деникин с программной речью, в которой четко определит свои взаимоотношения с кубанцами, с западноевропейскими государствами, приоткроет структуру будущей российской государственности. Кое-кто из офицеров даже уверял, что Деникин наконец предаст гласности новый политический курс белого движения, насытив его широко демократическими лозунгами.
Открытие рады совпало по времени с ожесточенными боями под Ставрополем, так что главнокомандующий мог приехать с фронта лишь несколько дней спустя, когда заседания уже начались. По случаю его прибытия было назначено торжественное заседание рады.
Разговоры о новой программе, новых лозунгах подогрели интерес Ивлева к предстоящему выступлению Деникина.
В назначенный день делегаты всех отделов и станиц кубанского казачества, другие официальные участники рады и многочисленные гости отправились в войсковой собор на торжественное молебствие, которое длилось более часа. По окончании церковной службы все перебрались в Зимний театр, фасад которого пылал от разноцветных флагов.
Ивлеву досталось место в дальнем ряду партера, отведенном для офицеров штаба армии. Впереди разместилась группа генералов, а в ложах, в качестве почетных гостей, – князь Львов, Шульгин, бывший министр иностранных дел Сазонов, Родзянко, делегация от Всевеликого войска Донского во главе с генералом Смагиным, представители от гетмана Украины Скоропадского, лидер кадетской партии профессор Соколов, братья Суворины, корреспонденты ростовских, новочеркасских, екатеринодарских газет.
Превосходно играл казачий оркестр из ста труб. Занавес красного бархата был раздвинут, стол в глубине сцены заставлен громадными букетами пышных белых хризантем и залит светом прожектора.
В амфитеатре, на ярусах балкона сидело немало дам. Многие из них, бежав из Петербурга и Москвы, лишились своих гардеробов, однако и в немодных платьях, тщательно отутюженных и подогнанных по фигурам, они выглядели довольно празднично.
Ивлев даже вообразить не мог, что совсем недавно под сводами Зимнего театра проходили съезды Советов и красноармейцы, пропахшие махоркой, станичные батраки с корявыми от мозолей руками, красные комиссары в кожаных куртках, рабочие в помятых кепках произносили здесь свои речи об уничтожении «гидры контрреволюции», радовались победе над корниловцами. И вот теперь «гидра» и корниловцы собрались, чтобы разработать стратегию и тактику борьбы с большевизмом в России. Как все изменчиво в этом мире!
Зал шумно зааплодировал, когда на сцену начали выходить и занимать места за столом председатель правительства Быч, атаман Филимонов, председатель рады Рябовол, его заместители – священник Калабухов, Иван Макаренко. Когда же из литерной ложи пригласили в президиум Деникина, овация усилилась, все встали. Деникин сел между Филимоновым и Бычем, свет на него падал так, что по-особому ярко серебрились седина его усов, погоны и зеркальная лысина большой круглой головы.
Вступительную речь держал войсковой атаман Филимонов, в пышных словах приветствовавший Добровольческую армию и ее главнокомандующего.
Тотчас же после него по приглашению Рябовола к высокой дубовой кафедре не спеша подошел Деникин.
– С полей Ставрополья, – начал он, – где много дней идет кровопролитное сражение, я приехал на несколько часов, чтобы приветствовать Кубанскую краевую раду и высказать, чем живет, во что верит и на что надеется Добровольческая армия.
Напомнив, что как раз в эти дни исполняется годовщина армии, Деникин красочно описал подвиги и лишения добровольцев в двух походах по кубанской земле.
Даже Ивлеву, участнику событий, было тяжело слушать признания командующего о потерях в войсках. Только через ряды Корниловского полка, в составе которого никогда не было более пятисот бойцов, за год прошло свыше пяти тысяч человек, – выходит, полк, обновляясь, погибал десять раз! Сейчас, в боях под Ставрополем, во второй раз гибли 2-я и 3-я пехотные дивизии, наиболее стойкие в армии.
Ивлев невольно ловил себя на мысли, что если такой ценой достаются победы, то и противник у Добровольческой армии достойный… Хорошо, хоть главнокомандующий не опускается здесь до обычного третирования красных и их командиров, иначе бы ему не свести концы с концами!
Деникин тем временем перешел к объяснению высоких целей, во имя которых он возглавил второй поход на Кубань.
– Когда в мае мы твердо решили освободить Задонье и Кубань, нас осуждали со всех сторон. И Донское правительство, и киевские военные и политические круги, и московские политические центры, и лидеры кадетов, и другие общественные деятели – все настойчиво требовали нашего движения на Север или на Царицын… – На освещенной сцене, за кафедрой Деникин стал как будто монументальнее, и низкий, баритональный голос его звучал уверенно. – Наше движение было не «частным предприятием», а велением совести, пониманием государственной необходимости… Командование Добровольческой армии глубоко верило, что на Кубани нет предателей, что, когда пробьет час, вольная Кубань пошлет своих сынов вместе с нами в глубь России, ждущей избавления.
Выразив настойчивое пожелание, чтобы Кубанское правительство не замыкалось только в свои внутренние дела, а прониклось, как и Добровольческая армия, идеей спасения всей России, Деникин довольно резко, как показалось Ивлеву, заговорил о том, будто на Кубани идет широкая агитация, преследующая цель «посеять рознь в рядах армии, особенно между казаками и добровольцами». Он обвинил в ней людей, которые «жадно тянутся к власти, не разбирая средств» и ради этого хотят привести армию в жалкое состояние, в каком она была зимой семнадцатого года.
– Мне хочется сказать этим господам, – повернувшись к столу президиума, продолжал Деникин звенящим голосом, – напрасно вы думаете, что опасность более не угрожает вашим драгоценным жизням! Борьба с большевиками далеко еще не окончена. Идет самый сильный, самый страшный девятый вал. Не трогайте армию, не играйте с огнем!
«Не все, видать, гладко в отношениях командования с правителями Кубани, – комментировал про себя эту часть речи Деникина Ивлев. – Сепаратизм, самостийность все еще питают казачью верхушку… Какая ограниченность!»
Ивлев разделял пафосные слова Деникина:
– России нужна сильная, могучая армия… Не должно быть армии Добровольческой, Донской, Кубанской, Сибирской. Должна быть единая русская армия, с единым командованием, облеченным всеми правами и ответственным лишь перед русским народом в лице его будущей законной власти!
С сильной и единой армией Деникин связывал возможность для России предстать полноправным участником в переговорах, которые подведут итоги подходившей к концу мировой войны. Недвусмысленно он давал понять, что не только вооруженные силы страны, но и «люди государственного опыта» должны собираться вокруг возглавляемой именно им армии. В речи не было и намека на прежние высказывания Деникина, что сам он готов уйти в сторону, если обстоятельства этого потребуют.
Больше всего ждал Ивлев ясного заявления о форме будущего государственного строя России. Но главнокомандующий опять ушел от ответа на этот вопрос, утверждал, что Добровольческая армия ведет борьбу за «самое бытие России», не предрешая ни формы правления, ни путей, какими русский народ объявит свою волю на сей счет. «Уж не сохраняет ли Деникин свободу рук лично для себя? – впервые Ивлева обожгла такая догадка. – Не готовит ли себя в диктаторы?» Он, однако, постарался заглушить в себе это предположение.
Повторяя свой лозунг о «единой и неделимой России», свое неприязненное отношение к неким «партийным флагам», которые бы заменили трехцветное великодержавное знамя, Деникин отдавал отчет, в какой аудитории он говорит. К концу речи он приберег слова, призванные сгладить его противоречия с кубанскими самостийниками.
– С чувством внутреннего удовлетворения я могу сказать, – объявил Деникин, – что теперь, невзирая на некоторые расхождения, выяснилась возможность единения нашего с Доном, Крымом, Тереком, Арменией, Закаспийской областью, даже с Украиной, если она сбросит с себя немецкое иго. Единение возможно потому, что Добровольческая армия признает необходимость и теперь, и в будущем широкой автономии составных частей русского государства и крайне бережного отношения к вековому укладу казачьего быта.
Эти слова, воспринятые Ивлевым как общие, намеренно неопределенные, тем не менее оживили зал. Участники рады дружно аплодировали генералу, закончившему речь пожеланиями счастья Кубанскому краю.
Едва Деникин сошел с кафедры, направляясь к своей ложе, как его перехватил вышедший из-за стола председатель рады Рябовол:
– Ваше превосходительство, мы вас просим выслушать постановление краевой рады.
Деникин подошел к рампе, а Рябовол, поднявшись на кафедру, провозгласил, что постановлением рады главнокомандующий Добровольческой армией генерал-лейтенант Антон Иванович Деникин за боевые заслуги по освобождению Кубани зачисляется в коренные казаки станицы Незамаевской Ейского отдела, как станицы, первой восставшей в восемнадцатом году против большевиков.
Зачитав текст, Рябовол с пафосом добавил:
– Я глубоко уверен, что генерал-лейтенант Антон Иванович Деникин будет лучшим нашим казаком и первым кубанцем, сделает все, чтобы наша щира Кубань и ее вольные станицы никогда уже не знали совдепии!
Деникин со своего места у рампы ответил:
– Господа! Позвольте честь, мне оказанную, отнести к доблестной русской армии, мною предводимой. Спасибо вам, господа члены рады и Кубанского правительства!
Ивлев заметил, что от этого слишком уж лапидарного обмена любезностями между новоиспеченным кубанцем и наиболее упорным самостийником веяло холодком принужденной официальности.
Как только Деникин сел в ложу, на кафедре появился Филимонов. Он в форме благодарности главнокомандующему выделил признание им «прав и преимуществ Кубани».
Потом говорили по-русски донцы, а от имени украинцев на «державной мове» – некий барон Боржинский, толстяк фальстафовского типа, и престарелый усатый кооператор батько Левицкий. Председатель краевого правительства Быч ответил им тоже по-украински. Деникину это оказалось не совсем по душе, и он скоро исчез из ложи. И тогда Быч объявил перерыв.
Выйдя в фойе, Ивлев лицом к лицу столкнулся с присяжным поверенным, кубанским кадетом Капланом, давним знакомым отца.
В черной черкеске, у газырей которой был прикреплен значок корниловцев, изображающий терновый венец и меч, держа правую руку на белой рукоятке кинжала, доморощенный кадет стал довольно громко выражать недовольство:
– Подумайте, Алексей Сергеевич, как у генерала Деникина все это неопределенно и уклончиво: армия не хочет «предрешать ни форм правления, ни способа установления их»… И ни слова о республике, федерации и Учредительном собрании, как и насчет земельной политики Добровольческой армии! Какая же это, к черту, программная речь?! Она никого не может удовлетворить, а большевистским агитаторам дает в руки козыри против нас. Да и зачем было так бестактно бросать прямо в лицо кубанским лидерам резкие и бездоказательные обвинения в измене и политическом интриганстве? А Кубань-то сейчас дает все Добровольческой армии: и бойцов, и хлеб, и коней, и оружие…
– Вы все критикуете нас? – сказал неожиданно подошедший профессор Соколов.
Ивлев, впервые так близко столкнувшийся с профессором, посетовал: «Неужели этот низкорослый, с невыразительным, каким-то серым лицом человек стал главным идейным советчиком и наставником главнокомандующего? Что могло Деникина так расположить к нему?» Воспользовавшись препирательствами кадетов, Ивлев отошел от них, как только завидел Однойко.
– Ну, сегодня Антон Иванович пронял всех! – начал восторгаться Однойко. – Его слова: «Деревянный крест или жизнь калеки были уделом многих участников корниловского похода» – сразу же станут крылатыми.
– Да, речь командующего богата эмоциями, – согласился Ивлев. – Это-то меня и удручает!
– Но позволь… – запротестовал было простодушный Однойко, но Ивлев его прервал:
– Способностью говорить ярко и эффектно он прославился еще в семнадцатом году, произнеся речь о трагическом положении русского офицерства в период керенщины…
– Дело же не только в красноречии! – не унимался Однойко. – Деникин – достойный и самый умный преемник Корнилова, это общеизвестно.
– Все это так, но, если в самом ближайшем времени настоящий политический вождь не сменит Деникина, мы проиграем все.
– Тише! – Однойко сжал локоть Ивлева. – Тут везде офицеры контрразведки.
– Неужели ты не понимаешь, – чуть сбавив голос, с досадой продолжал Ивлев, – что Деникин и сегодня явил себя круглым бедняком по части идей. Его политические часы отстали лет на пятьдесят. В дни ожесточенных схваток гражданской смуты нужен вождь, способный выражать коренные интересы широких слоев населения, а не размахивать одним трехцветным знаменем…
– Но сейчас все решается на фронте, где Деникин как боевой генерал незаменим. Разве не его заслуга, что так блестяще завершился второй Кубанский поход, а силы пашей армии выросли в десять раз? – возражал Однойко.
– Я не бракую Деникина как генерала, даже как воина, наконец, как умелого оратора, но в речах программного характера надо обращаться не к чувствам дам, а к сердцам и умам рабочих, крестьян, казаков, интеллигенции.
Друзья продолжали дискутировать до тех пор, пока громкий звонок не прервал оживленный шум в кулуарах.
На продолжавшемся заседании один за другим выступили лидеры рады Калабухов, Рябовол и Макаренко. Возвращаясь к речи Деникина, они пространно убеждали делегатов, что для более успешной борьбы с большевизмом надо расширить права Кубанского правительства, не соглашаться с сосредоточением власти в одних руках главнокомандующего Добровольческой армией.
Неожиданно для Ивлева противоположную позицию занял Покровский.
– Здесь проявились заботы о создании коллективной власти, – говорил он. – Это основное расхождение между Добровольческой армией и радой. Скажу, что для военных немыслимо видеть во главе себя коллегиальное правление, какие бы то ни было комитеты, хоть что-то похожее на совдепы. – В зале поднялся шум. Чтобы перекрыть его, Покровскому пришлось перейти на крик: – Нас может вести только один вождь, облеченный всей полнотой власти главнокомандующего! Нужен военный диктатор!
«Вот оно что! – содрогнулся при выкриках Покровского Ивлев. – То, что я посчитал своим нереальным предположением, откровенно подтверждает казачий генерал, любимец рады». Зная, однако, солдафонскую ограниченность Покровского, Ивлев решил сам разобраться в этом.