Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 58 страниц)
– Поручик, вас просит командующий! – наконец объявил ординарец.
Улыбаясь, Ивлев вошел в номер. Покровский сидел за письменным столом в синей черкеске с газырями и полковничьими погонами.
– Здравия желаю, господин полковник! – сказал Ивлев, продолжая улыбаться.
– А почему явились ко мне в штатском? – Покровский, не поднимаясь из-за стола, исподлобья уставился на бархатную блузу Ивлева.
– Благодарите, господин полковник, что я не в матросском бушлате и бескозырке, – весело отвечал Ивлев, все еще надеясь, что Покровский встанет из-за стола и по-приятельски протянет руку.
Но Покровский, видимо желая дать понять, что он вовсе не намерен предаваться каким-либо тернопольским воспоминаниям, начал холодно выговаривать:
– Поручик, неужели нельзя было добыть хотя бы поношенную офицерскую гимнастерку и пару погон? Вы, как мне известно, живете в родительском доме, и, кажется, достаточно состоятельном.
– Но вам, господин полковник, – Ивлев вспыхнул, – отлично известно, откуда и с каким поручением я прибыл!
– Мне хотелось видеть поручика, а не бархатную блузу, – объяснил Покровский, хмурясь.
– Ну, если вы не видите во мне посланца генералов Корнилова и Алексеева, – оскорбился Ивлев, – тогда разрешите с вами проститься.
– Извините, поручик! – Покровский мигом вскочил с кресла. – Я вас вызвал, чтобы особо поблагодарить за доставленные нам чрезвычайно обнадеживающие и ободряющие сведения. И вообще здравствуйте, поручик Ивлев. Мы-то с вами давнишние знакомые. – Он вышел из-за стола и протянул руку. – Коротка же у вас память, поручик!
– Прошу прощения, но на память я не жалуюсь. Отлично помню наши встречи в Тернополе. Да-с, помню. И могу вам напомнить кое-что… – Ивлев сунул руки в карманы блузы.
– Значит, мы можем говорить с вами довольно запросто!
– Нет, после того, что у нас сейчас произошло, мы не можем разговаривать запросто. Я прошу, господин полковник, говорить со мной строго официально, то есть так, как вы начали.
– Напрасно, напрасно, поручик… – несколько смутился Покровский. – Я для вас могу многое сделать… Вот, кстати, сейчас же распоряжусь, чтобы вам на квартиру выслали гимнастерку, бриджи, сапоги и даже, если хотите, форму казачьего офицера.
– Благодарю вас!
– Я прочел в газете сообщения о боях под Егорлыком, – сказал Покровский, вернувшись за стол. – Есть в этом сообщении преувеличения?
– Преувеличений, по сути дела, нет, – сухо ответил Ивлев.
– Значит, генерал Корнилов хочет соединиться со мной в районе Кореновской?
– Да. Но вы-то сдали Кореновскую.
– По-видимому, Корнилов и Алексеев все еще живут старыми иллюзиями. – Покровский притворно вздохнул.
Ивлев насторожился.
– Я не понимаю вас.
Покровский взял карандаш, придвинул к себе блокнот.
– Скажите: сколько штыков, сабель у Корнилова?
– Армия находится в боевом походе, на марше, в силу этого численный состав ее все время меняется, – увильнул от прямого ответа Ивлев.
– А мне все-таки необходимо знать как командующему, чем я буду располагать, когда корниловцы присоединятся в кубанским силам, во главе которых я стою.
– Но почему вы, господин полковник, думаете, что генералы Корнилов и Алексеев со своими боевыми силами окажутся подчиненными вам?
– Кубанское краевое правительство и войсковой атаман решили, что на территории Кубани всякие вооруженные силы обязаны быть в моем ведении.
– И вы, господин полковник, полагаете, что генералы Корнилов и Алексеев согласятся с решением Кубанского правительства?
Покровский прошел к телефонным аппаратам, стоявшим на отдельном столике, рядом с двухспальной кроватью.
– Значит, господин поручик, не можете дать мне полных сведений о силах Корнилова?
– Так точно, господин полковник!
– Тогда вы свободны. Можете идти.
«Видимо, для такого типа людей, как Покровский, нет ничего более заманчивого на свете, чем собственное высокое положение», – заключил Ивлев, выходя из гостиницы.
Глава четырнадцатая
Первым пришел на вечер юнкер Олсуфьев. Потом почти одновременно – Иван Шемякин и Однойко, в черной черкеске, подчеркивающей гибкость его фигуры. Еще минуту спустя – бывшие гимназические подруги Инны: Алла Синицына и Маша Разумовская, в офицерских шинелях, перешитых и подогнанных по девичьим фигурам лучшим екатеринодарским портным Подгорным. Офицерские пояса, туго стягивавшие их талии, были отяжелены английскими браунингами в кобурах.
Когда Однойко и Ивлев помогли девушкам снять шинели, на Разумовской и Синицыной оказались темно-вишневые платья с большими бальными декольте, широко открывавшими спереди шею и верхнюю часть груди, а сзади – почти половину спины.
– Мне придется снова знакомиться с вами, – сказал Ивлев. – Я знал вас девочками, а теперь вы…
– Теперь они, – живо подхватил Сергей Сергеевич, – героини энемовского сражения… Да, героини!
Любуясь чистотой линий матовых, упругих девичьих плеч, Ивлев пригласил Синицыну в зал, где Елена Ивановна, встречая молодежь, зажгла большую бронзовую люстру. В сотнях ее хрустальных призмочек, нанизанных на невидимые серебристые нити, празднично задрожали и засверкали зеленоватые, голубоватые, фиолетовые лучи.
Блестя серебром погон, Однойко сел к роялю. Девушки разместились на оттоманке.
– Далеко Корнилов?
– Скоро ли придет в Екатеринодар?
Ивлев с удовольствием отвечал на вопросы. Подошел юнкер Олсуфьев и стал всячески расхваливать екатеринодарскую учащуюся молодежь.
– Вот если бы у нас в Москве в дни октябрьских боев за Кремль такая молодежь поддержала нас, юнкеров, мы устояли бы против большевиков! – говорил он.
– Что же Глаши нет? – забеспокоилась Инна, то подсаживаясь к подругам, то подбегая к Однойко.
Положив альбом на крышку рояля, Иван Шемякин быстро набрасывал карандашом фигуры девушек, разговаривающих с Ивлевым. Заглянув через его плечо, Сергей Сергеевич объявил:
– Итак, Алла и Маша уже увековечены!
Послышался короткий звонок в дверь, Инна ввела в зал Глашу.
Шурша шелком длинного черного платья, на котором не было никаких украшений, девушка подошла к Алексею:
– Здравствуйте! – Продолговатое лицо ее озарилось приветливой улыбкой, – Наконец-то вы дома!
Как художник, Ивлев иной раз очень холодно и точно разбирался в женской красоте, но, глядя на Глашу, он не сразу понял, почему даже Маша Разумовская, девушка броской привлекательности, вдруг будто потускнела, оказавшись рядом с Глашей.
Темно-каштановые волнистые волосы, обрамлявшие небольшую голову, четко оттеняли смуглый лоб. Густые изогнутые ресницы придавали синеве ее глаз какое-то таинственное выражение. Говорила Глаша грудным голосом, при этом глаза ее то светлели, то темнели, лучась мерцающим сиянием…
Ивлев пристально глядел на прямой нос Глаши, на обаятельное переменчивое ее лицо и думал: «Неужели эта прелестная девушка – убежденная большевичка?»
– Будем танцевать? – спросила она приветливо и, как только Елена Николаевна вошла в зал и, поздоровавшись со всеми, сменила у рояля Однойко, протянула Ивлеву руку, обтянутую тонкой шелковой тканью длинного рукава.
Для танца уже построились пары: Сергей Сергеевич – с Машей Разумовской, Инна – с Олсуфьевым, Однойко – с Аллой Синицыной.
Ивлев не мог не улыбнуться, когда увидел, как отец, стоя впереди всех, молодо, торжествующе оглядывал свою юную даму. «Старый лев! – не без гордости подумал о нем Алексей. – И как к лицу ему фрак, как хороши на нем бальные лакированные туфли, и как красит его даже серебристая седина, слегка тронувшая копну густых темных волос… И как трогателен отец рядом со стройной девушкой! Как хорошо, что он в первой паре открывает домашний бал».
Из-под пальцев Елены Николаевны, стремительно ударявших по клавишам, потекли весело-торжественные и гордые звуки.
Алексей взял кончики Глашиных пальцев, слегка склонил голову, глядя на плавную линию высокой гибкой девичьей шеи, переходящую в нежное и крутое плечо. Он выждал четыре первых такта и начал танец задорно, с каким-то отчаянным внутренним весельем, которое возникает из радостного желания ничего не помнить из недавно прошедшего и не страшиться ничего в настоящем.
«Как же великолепно преображает человека хорошая музыка!» – изумился Ивлев. Рояль вернулся к первым тактам танца, и тогда неожиданно на память пришли строки Блока:
Мой конец предназначенный близок,
И война, и пожар – впереди.
В самом деле, это случайное веселье – короткая передышка между жестокими схватками, между войной и пожаром… Странное чувство презрения к смерти испытал вдруг Ивлев…
– Как хорошо, что я у вас на вечере! – сказала Глаша.
Это неожиданное признание заставило Ивлева крепче, как бы в знак благодарности, сжать ее пальцы.
А девушка продолжала:
– Я очень люблю вашу семью.
«Она совсем не боится быть откровенной», – тепло подумал Ивлев.
– Мне хочется танцевать с вами и следующий танец, – просто сказала Глаша.
Ивлев встретился с ее глазами, искрящимися синевой и весельем, и благодарно улыбнулся.
– Вы, Глаша, придаете мне силы и ловкости. Пусть бы этот танец не кончался вообще!
Но музыка оборвалась, и, как бы платя за щедрую откровенность девушки, Алексей сознался:
– Глаша, вы не представляете, каким чудом кажется мне то, что я дома, и мы танцуем под этой праздничной люстрой, и что на мне довоенная бархатная блуза…
– Кстати, – подхватила Глаша, – она вам к лицу. Делает вас похожим на Блока…
– Всего лучше… походить на самого себя! – Ивлев задорно откинул со лба прядь золотисто-соломенных волос.
– Да, – рассмеялась Глаша. – В самом деле, чем плохо быть художником Ивлевым?
– Сегодня – да, весьма недурно. А вот что завтра? – вслух подумал Алексей.
– А «завтра» может стать лучшим днем жизни! – проговорила Глаша, глядя на непокорную прядь, снова упавшую на лоб Ивлева.
Пронеслись первые звуки вальса. Когда-то под эту удивительно грустную, страстную и нежную мелодию танцевала и Елена Николаевна, еще раньше – ее мать, казачка из богатой семьи, теперь уже кружится третье поколение, а вальс все так же волнует…
Ритмично кружились девушки, мелькали их стройные ноги из-под платьев, все в гостиной сейчас празднично сверкало. Это захватывало Алексея. Нечто схожее, видимо, завладело и Глашей. Дышала она глубже и порывистей, голова слегка откидывалась назад, вьющиеся волосы все смелее касались щеки Ивлева, ресницы чаще прикрывали глаза.
– Никогда я так не танцевала! – призналась она.
Ивлев ей поверил и, еще раз встретившись с синим пламенем ее молодо блестевших глаз, залюбовался девушкой и подумал: «Конечно, самое высшее в мире благо – молодость…»
В паузах между танцами Глаша усаживалась на оттоманку. Ивлев становился сбоку, немного позади нее.
– Я недавно смотрела все ваши работы… – рассказывала Глаша. – Знаете, теперь вам надо бы взяться за большую тему!.. Наверстывать упущенное…
– Нет, Глаша, как ни грустно, того, что отняла война, уже не вернуть.
– Но война дала вам уйму совершенно новых впечатлений, сильных и глубоких, просто не сомневаюсь в этом!
– Да война-то ведь не окончена…
– Ваше участие в ней, и тем более на стороне корниловцев, не обязательно, Алеша!
– Значит, вы мне внушаете, что я должен жить, следуя сомнительной мудрости: моя хата с краю, ничего не знаю?
– Вовсе я не хочу, чтобы вы жили по-обывательски. Мне только жаль времени, которое может быть упущено. Вы ведь человек творческий…
– Глаша, – перебил Ивлев, – имеются очень основательные доводы, говорящие о том, что сейчас в России незачем и не для кого творить.
– Ну, на эту тему мы еще поспорим. А сейчас давайте танцевать! – Девушка поднялась с оттоманки.
Ивлев опять заскользил с нею по паркету, в котором отражались и люстра с ее сияющими кристалликами, и фигуры танцующих.
Танцы длились часов до двенадцати. Наконец Елена Николаевна поднялась из-за рояля и пригласила всех к ужину.
На длинном столе, покрытом белоснежной скатертью, прямыми рядами выжидающе стояли бутылки со старым, выдержанным рислингом, на овальном блюде царственно красовалась разварная осетрина, украшенная белыми ломтиками сладкого лука и весенней зеленью душистой петрушки. Рядом, под круглым тонким стеклянным колпаком, блестела глыба черной паюсной икры.
– У нас сегодня стол рыбный, – как бы извиняясь, сказала Елена Николаевна.
– Рыбный стол! Что же может быть роскошней в наше время! – воскликнул Однойко и первым потянулся к осетрине.
– Я предлагаю первый тост – за возвращение блудного сына! – Сергей Сергеевич поднял бокал, наполненный прозрачно-зеленоватым вином. – И конечно, за то, чтобы молодежь еще не раз собиралась у нас за праздничным столом!
Все, шумно отодвигая стулья, встали.
– Я выпью за то, чтобы вы больше не надевали погон поручика… – шепнула Глаша на ухо Ивлеву.
– Попросим Алексея почитать Блока! – вдруг предложила Инна.
– Просим, просим! – Разумовская и Синицына захлопали в ладоши.
– Друзья, увольте. Я давно не читал.
– Глаша, проси Алексея почитать! – крикнула Инна.
– Да, – поддержала всех Глаша, – я тоже прошу вас! Почитайте!
– Ну, попробую… – Ивлев поднялся и не спеша начал:
Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера,
В белый день забываю огни,
По ночам забываю дни.
Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
И тогда – в духоте, в тесноте
Слишком больно мечтать
О былой красоте
И не мочь:
Хочешь встать —
И ночь.
Алексей сел, ни на кого не взглянув. Воцарилось молчание.
– Да, – наконец сказал Сергей Сергеевич, – эти стихи очень близки к тому, что сейчас каждый из нас переживает.
– А ведь это стихотворение писалось Блоком в самый размирный и безмятежный год в жизни России. Под ним дата: февраль, 1909 год, – напомнил Алексей.
– Почему же вдруг эти стихи так остро зазвучали в восемнадцатом году?! – спросила, обведя взглядом сидевших за столом, Маша Разумовская.
– Сейчас, господа, лучше всего читать Пушкина, – заявил Шемякин. – «Да здравствует солнце, да скроется тьма!»
– Браво! – Глаша захлопала в ладоши. – Браво, Иван Васильевич!
– Сдвинем же разом стаканы! – Шемякин потянулся со своим бокалом к Глашиному.
После ужина, затянувшегося почти до двух ночи, гости начали собираться домой.
– А может быть, молодые люди, по случаю осадного положения заночуете у нас? – спросила Елена Николаевна. – Места всем хватит.
– Нет, – сказала Разумовская, – запрещение ходить по городу в ночные часы на нас, участников обороны Екатеринодара, не распространяется.
– А я, – заявил Шемякин, беря Разумовскую под руку, – рядом с вами пройду сквозь любой патруль.
Ивлев пошел провожать Глашу.
В глухом квартале между Бурсаковской и Борзиковской улицами повстречался патруль из юнкеров. Ивлеву пришлось довольно долго объяснять, кто он такой и почему в штатском.
В Котляревском переулке, остановившись у калитки своего двора, в глубине которого темнел окнами небольшой белый домик, Глаша сказала:
– Я сейчас не могу пригласить вас к себе: отец спит. Но давайте пройдемся до цирка по Насыпной.
Шли под руку. Глаша доверчиво прижималась к Алексею.
– Юнкера не остановят нас снова? – спросила она.
– Нет, – ответил Ивлев и почувствовал, что в нем воскресает тот далекий девятнадцатилетний юноша, который некогда здесь, в этом самом Котляревском переулке, бродил с Олечкой Гайченко.
Он взглянул на профиль Глаши и вспомнил: какой-то известный живописец утверждал, что у каждого художника должен быть свой идеал женского профиля. А что, если очертания Глашиного профиля совпадут с его, ивлевским, идеалом?..
– Глаша, – сказал он, – мне захотелось написать ваш портрет. Не смогли бы вы прийти завтра ко мне в мастерскую?
– А во сколько прийти? – просто спросила она.
– Часов в одиннадцать.
И когда Глаша сказала: «Хорошо, приду», Ивлев благодарно сжал ее руку и удивился вслух:
– Какое странное совпадение, Глаша! Вот в этом же переулке, вот в том дворе, в белом доме за березами жила Олечка Гайченко, и вдруг и вы живете в этом же Котляревском переулке!..
– А ведь о Гайченко мне известно… И я даже знаю, что Олечка Гайченко была вашей первой любовью. Счастливой и возвышенной любовью.
– Возвышенной, но почти безответной, – поправил Ивлев. – Ведь Олечка позволяла себя целовать только через кружевной платочек.
– А разве нельзя было платочек невзначай приподнять? Если бы вдруг Олечка это заметила, то вряд ли бы разгневалась. – Глаша рассмеялась, а потом раздумчиво промолвила: – А может быть, эти поцелуи сквозь платочек и были счастьем? Понятие о счастье очень изменчиво!
– Робок я был и неловок, – признался Ивлев.
И он задумался: «А представление о счастье и вправду весьма и весьма изменчиво… Вот, например: под Кущевской казалось, что самое великое благо – добраться до родного Екатеринодара. А сейчас Екатеринодара мне уже мало… Сейчас хочется, чтобы все екатеринодарские дни были неотделимы от Глаши…»
– Я просто убеждена, – говорила между тем Глаша, – искусство – ваше призвание. Без него и вне его вы всегда будете чувствовать себя выбитым из колеи. Да, вы прежде всего художник. А уж потом – поручик. Ваши мысли, сокровенные чувства могут полно выражаться лишь в творчестве. Живопись – ваша стихия, ваша поэзия…
– Да, я, наверно, лирик, – согласился Ивлев.
Глаша продолжала:
– России нужно ваше искусство, а не ваш револьвер. Сейчас в России и без вас переизбыток людей с револьверами.
– Каких людей?! – запротестовал Ивлев. – Тогда вы ничего не знаете! Я… я… и людей, подобных мне, как раз очень немного. Это всего-навсего небольшая когорта корниловцев…
– Однако корниловцы будут делать как раз противоположное вашим идеалам! Я хорошо знаю вашу семью – Сергея Сергеевича, Инну, отлично помню, на каких принципах воспитывались вы. Вам и вашим работам свойственны ум, благородство. Конечно, большевики не обещают богачам ландышей…
Но вас и Сергея Сергеевича они ничего не лишат… Вам чужда всякая тирания… Зачем же вам становиться на ее защиту?..
Глаша говорила горячо. Потом, взглянув на ручные часы, спохватилась:
– А уже третий час ночи!
Простившись с Глашей, Ивлев пошел по Екатерининской улице, плохо освещенной редкими уличными фонарями.
«Глаша – милая, славная, – думал он. – Если бы не эта злая година, мы, может быть, и нашли бы верные тропы друг к другу…»
Со стороны вокзала Владикавказской железной дороги донеслась винтовочная стрельба. Когда у самого уха раз и другой свистнули пули, Ивлев выругался:
– Э, черт! Неужели это уже большевики?! – Вытащил из кармана браунинг и прижался спиной к кирпичному выступу дома.
Перестрелка усилилась. Ивлев взвел курок пистолета. «Если большевики ворвались в город, тогда прощай все! Неужели это они?.. А как же Глаша?..»
Ивлев судорожно сжимал рукоять браунинга. Нет, он будет драться до последнего…
Внезапно вспыхнувшая перестрелка стала постепенно глохнуть, удаляться в сторону Дубинки.
Ивлев облегченно вздохнул, сунул браунинг в карман.
* * *
Леонид Иванович не спал, когда пришла Глаша. Он стоял у окна и, прислушиваясь к пальбе, потирал руки.
– Еще устроим одну-две крепкие перепалки, и Филимонов с Покровским сами сбегут из Екатеринодара. Вот увидишь, Глаша!
Он захлопнул форточку и сел за стол.
– А вчера было сообщение о победном продвижении Корнилова… – напомнила Глаша.
– Филимонов не поверит этому. Кубанское правительство трепещет от мысли, что оно вот-вот окажется в мешке. На своих заседаниях значительная часть членов правительства в ужасе кричит: «По всем линиям железных дорог большевики жмут – нам уготована ловушка в Екатеринодаре!»
– Мне жалко молодого Ивлева, художника! – вырвалось у Глаши. – Он так напуган большевиками…
Леонид Иванович понимающе взглянул на дочь:
– Он, наверное, говорит, что интеллигенция не сможет ужиться с большевиками?
– Да, что-то в этом роде, – подтвердила Глаша. – Если бы ты поговорил с ним!..
– Что ж, пригласи, поговорю. Вот Иван Шемякин – тоже художник… Ох, эти мне художники – люди чувства! Как часто из-за неумения мыслить они впадают в какой-то непроглядный душевный маразм… То они, видите ли, заражаются мистицизмом, то – богоискательством, то вдруг разуверятся во всех истинах, то видят пропасть между интеллигенцией и народом, утверждают, что революционные массы несут гибель мыслящей части России!..
Глаша долго не могла уснуть. В комнате было тепло и темно. Заложив руки за голову, девушка припомнила этюды и картины, которые писал Ивлев, вспоминала, как проникновенно читал он блоковские стихи. Он, конечно, всерьез охвачен мучительной тревогой за судьбу России и русской интеллигенции. И готов пожертвовать всем, дабы водворить в стране порядок. Как художник он не лишен дара наблюдательности. Следовательно, и здравого рассудка. Что же сделать, чтобы он скорей увидел в коммунистах разумную силу? «Ему хочется написать мой портрет… Значит, он не прочь вернуться к тому, чем жил прежде?..»
Глаша закрыла глаза.
И увидела она: в городе уже нет ни Филимонова, ни Покровского. В здании атаманского дворца собрались депутаты городского Совета. На повестке дня – вопрос о выставке картин художников Ивана Шемякина и Алексея Ивлева. Принимается предложение предоставить для выставки актовый зал Первой екатеринодарской мужской гимназии, которую некогда окончили молодые художники.
…Наступил солнечный праздничный день. Тысячи екатеринодарцев идут к зданию гимназии: на выставку. Ивлев волнуется. Оценят ли по достоинству рабочие, солдаты, коммунисты то, что писал он кровью своего сердца?..
Много полотен Ивлева посвящено событиям недавно минувшей мировой войны. Толпа бывших фронтовиков внимательно рассматривает холсты, на которых изображены здания сгоревших лазаретов, школ, разбитых тяжелыми артиллерийскими снарядами, трупы воинов, повисшие на колючей проволоке, окопы и разрушенные блиндажи.
Собралась толпа у полотна «Дирижеры войны».
Господа сидят за круглым столом, заставленным всевозможными блюдами и бутылками вина. Толстяк во фраке зажег от пламени свечи стодолларовый билет и дает прикурить сигару высокому немцу с моноклем в глазу. На немце щегольской мундир мышиного цвета и железный рыцарский крест. Остролицый французский генерал, растопырив руки, хватает балерину, которая кокетливо кружится на стройной ножке в блюде с позолоченными краями. Лысый, кособрюхий толстяк с фиолетовым лицом, отведя в угол гостиной какого-то субъекта, украдкой сует ему в белый жилет чек со множеством нулей. А японский военный чин, собрав вокруг себя офицеров-самураев, тычет пальцем в карту России. В высокое окно сквозь тюль занавески видна широкая площадь и марширующие по булыжной мостовой солдаты в тяжелых крагах и круглых железных касках…
«Ну, молодой человек, – говорит Паша Рудникова, пожимая руку Ивлеву, – хотя вы и не коммунист, но ваши полотна направлены против паразитов рода человеческого…»
Глаша взволнованно потянулась под одеялом, проснулась и, снова засыпая, подумала: «А ведь так может быть…»