Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 58 страниц)
– А помните, как вы позволяли целовать себя только через платочек? – спросил Ивлев. – Почему были так строги со мной?
– Разве забыл? – улыбнулась Ольга Дмитриевна. – Однажды вечером мы стояли под зонтиком в Котляревском переулке и очень мило целовались…
– Без платочка? – удивился Ивлев и смутился: как же так, он не запомнил этого?
– Да, без платочка, – подтвердила Ольга Дмитриевна. – Неужели запамятовал?
Ивлев сдвинул брови. В голове пронеслось немало эпизодов, связанных с Котляревским переулком. Вспомнился даже большой узорчатый абажур, который он, Ивлев, разбил, уронив лампу на квартире у Олечки под Новый, 1910 год. А вот дождливого вечера в памяти не находилось. Странно!
– Ну? – нетерпеливо спросила Ольга Дмитриевна.
Чтобы не обидеть ее, он коротко кивнул головой.
– Вот если бы вы в ту пору хотя бы раз сказали мне «люблю», наверное, не было бы счастливей меня никого на свете.
– Ты, Алеша, недостаточно этого хотел.
– Ну что вы! – запротестовал Ивлев. – Вы были все-таки очень хладнокровной девицей.
Шли некоторое время в молчании.
– И неправда! – воскликнула Ольга Дмитриевна и добавила – Вообще молодые люди требуют от девиц иной раз достоинств, которых сами не имеют.
– А можно у вас сегодня распить бутылку вина? – Ивлев остановился у двери винного магазина.
– Пожалуйста! Но я не пью, – предупредила Ольга Дмитриевна.
– Ничего, немного выпьете.
Носатый, толстый, холено-розовый грузин важно восседал за стойкой.
– Никакой выбор нет, но для тебя, любезный поручик, достану пару бутылок настоящий цимлянский. Только скажи, пожалуйста, какой деньги платить будешь? Если керенки, тогда ничего не спрашивай, кроме кахетинский. И то последний день торгую. Доставки из Грузии нет.
– Дайте две бутылки цимлянского и бутылку кахетинского. Заплачу катерниками. – Ивлев полез за бумажником.
– О-о, катеринки – карош, карош! Тогда, господин поручик, возьми, пожалуйста, и фунт капказская бринза…
* * *
Ольга Дмитриевна аккуратно, тонкими ломтиками нарезала брынзу, поставила на тарелки с золотыми каемками бокалы на тонких высоких ножках.
Ивлев наполнил бокалы.
– Выпьем за тех, кто знал первую любовь!
Ольга Дмитриевна чуть пригубила вино и отодвинула бокал на середину стола.
– У меня от вина сердцебиение.
– У кого была первая любовь, у того была юность! – не унимался Ивлев, снова наполнив свой бокал кахетинским.
Обыкновенно от вина он становился красноречив, энергичен, но сейчас, чем больше пил, тем подавленнее делалось его настроение, будто не вином, а свинцом наливал себя.
«Это, вероятно, потому, что все время говорил о гражданской войне», – подумал он и вдруг полушутя промолвил:
– Когда вино мешают с любовью, язык любви становится поистине чудесным…
– Господи! – вздохнула Ольга Дмитриевна. – И ты все еще не утратил жизнерадостности и можешь говорить о любви. А я с ужасом могу думать лишь о том кошмарном завтра, которое грядет. Вот все знакомые ростовские офицеры упорно скрывают, что они офицеры. И совсем не видят никакого будущего у Добровольческой армии.
Ивлев, выпив бутылку кахетинского, принялся за цимлянское.
– Ты, наверное, у меня заночуешь? Изрядно выпил, и уже полночь. – Ольга Дмитриевна взглянула на стенные часы и поднялась из-за стола. – Я уступлю тебе мою кровать.
– Спасибо! – Ивлев оживился и решительным жестом стянул с себя гимнастерку. К счастью, сорочка на нем была свежая, что теперь не так часто случалось из-за недостатка мыла.
Ивлев лег первым, а Ольга Дмитриевна, уйдя в другую комнату и не гася света, еще долго щелкала счетами, потом накручивала волосы на папильотки.
Лежа в постели, Ивлев опьянел и, едва в соседней комнате погас свет, решил, что не будет ничего дурного, если он пойдет и сядет у ног Ольги Дмитриевны.
– Не пугайтесь, я хочу лишь поговорить по-дружески.
– Что ты, что ты надумал? – забеспокоилась Ольга Дмитриевна, когда он вдруг сунул руку под одеяло и начал гладить ее ноги. – Я от всего этого так далека…
Я пьян давно. Мне все – равно.
Вот счастие мое – на тройке
В сребристый дым унесено… —
начал читать стихи Ивлев и запнулся…
– Ты даже и Блока не забыл, – удивилась Ольга Дмитриевна. – А во мне все в комок сжалось. – Она отодвинулась к стене. – Жизнь стала такой трудной, я совершенно беспомощна.
Ивлев смущенно подумал: «Как же это я не вижу, что здесь не до флирта и баловства. Олечка прибита жизнью».
– Простите меня, Олечка! – сказал он и поспешно вытащил руку из-под одеяла. – Вино отуманило голову…
– Да, ты выпил много, – согласилась Ольга Дмитриевна и как-то по-матерински озабоченно сказала – Иди, Леша, спать. Сейчас трудно возрождать минувшее… Да и мне завтра рано на службу, хотя того жалованья, что получаю, теперь хватает лишь на один базар. Почти все свои тряпки спустила.
Ивлев чувствовал, как от стыда у него горит лицо, и, желая поскорее оставить Олю в покое, поспешно поднялся и вышел из комнаты.
Закинув руки за голову, он лежал и все сильней казнил себя за то, что не разглядел сразу, как страшно измучена жизнью Ольга Дмитриевна. Аромат ее юности не вернешь. А вообще-то и в девятнадцать лет была она рассудительной девицей. Неспроста лишь через платочек разрешала целоваться. А поцелуи под зонтиком в дождливый вечер, конечно, выдумала. Не было их! «Да, может быть, и я был для нее нелепой выдумкой. А сейчас, в смутную годину, – и я, и вино, и стихи – еще большая несуразность. В самом деле, какая любовь в пору сплошных невзгод? Нет, я слишком много выпил… Это факт!»
Ворочаясь с боку на бок, он долго не мог сомкнуть глаз. А когда в окне за кружевной занавеской смутно забрезжил рассвет, поднялся и сел за стол.
Короткий сон нисколько не освежил. Во рту держался неприятный вкус от вина и никотина.
Терпеливо дожидался Ивлев, когда Ольга Дмитриевна проснется, чтобы проститься с ней, и уже навсегда. И лишь только она раскрыла глаза и сказала: «Доброе утро!» – он тотчас же вытащил пробку из бутылки с недопитым цимлянским.
Она молча и понимающе скорбным взглядом следила, как Ивлев наливал и пил. Когда же он выцедил вино до последней капли, заметила:
– Однако ты пьешь ожесточенно.
– А что же делать? – смутился он. – Быть может, «ничтожество меня за гробом ожидает». Так, кажется, говорил Пушкин. Вы, Ольга Дмитриевна, должны понимать, что теперь значит быть офицером русской армии.
– Я тебе – «ты», а ты мне – «вы». Что это? Решил, что мы больше не друзья?
Ивлев наклонился и слегка коснулся губами ее лба, над которым торчали папильотки.
– Прощайте! Мне пора идти…
– Теперь уж, вероятно, не найдешь времени зайти? – поняла Ольга Дмитриевна.
Ивлев промолчал. А когда надел шинель и фуражку, сказал:
– В лихую годину я к вам приходил, но вы, пожалуйста, не поминайте меня лихом. Все мы теперь сами не свои. Ведь даже булавочные уколы, повторяясь, приносят смерть. А на нас обрушились убийственные глыбы небывалого извержения. Мы все в пепле и развалинах. Во мне многое убито. И сердце мое – крашеный мертвец. Я это понял у вас…
На улице под ногами по-утреннему звонко скрипел снег. Острый морозец обжигал лицо. На Большой Садовой, еще совсем безлюдной, встретился патруль юнкеров. Молодые люди, по-видимому, всю ночь проходили но городу и теперь едва волокли ноги. Однако, поравнявшись с Ивлевым, они молодцевато вытянулись и откозыряли ему. Ивлев отдал честь и оглянулся. Молодежи приходится нести полицейскую службу. Это отнимает немало сил у армии. А обыватели могли бы через домовые комитеты и сами организовать охрану. До чего ж инертна буржуазия!
С раздражением поглядел Ивлев на окна особняков, закрытые решетчатыми жалюзи.
«Спят, нежатся на пуховых перинах ростовские богачи, словно то, что будет завтра, вовсе ничем не грозит. И не от их ли узкого и слепого эгоизма, бесстыдства, жадного стяжательства все полетело кувырком. Да и политическая деятельность интеллигенции стала сплошной трагедией. А сейчас, когда разразилось землетрясение, буржуазия играет лишь страдательную роль. Защищать себя собственными руками она не может. И вот мальчики-юнкера кладут за нее головы. А между тем буржуазия уже дала свое злосчастное имя всей коалиции погибающих классов… Пожалуй, об этом свидетельствуют события семнадцатого года; буржуазия русская не могла стать активной силой в государственном строительстве. Этому мешало ее общественное воспитание, низкий уровень миросозерцания…»
Ивлев свернул на широкий Таганрогский проспект и, прибавив шагу, вновь вернулся мыслями к Ольге Дмитриевне: «Нет, ежели первая любовь минула, уж никогда и никакими силами не воротишь ее. Остудился юный пыл. А тут одна, другая война. Остается лишь одно – безоглядно воевать. Просветы во мраке нынешнего бытия невозможны».
Глава четвертая
После того как юнкера дали на ростовском вокзале залп по рабочим-демонстрантам, убив нескольких человек, рабочие города поглядывали на всех корниловцев с ненавистью. Слово «юнкера» в их устах приобрело самое презрительное значение. Во время похорон убитых, когда за гробами в красном кумаче пошла многотысячная толпа, атмосфера ненависти накалилась до такой степени, что казалось – вот-вот начнется всеобщее избиение и юнкеров, и офицеров.
Да, жизнь в Ростове была вовсе не такой безмятежной, какой она рисовалась Ивлеву в первый день его приезда. Почти каждую ночь на окраинах Ростова и в Нахичевани какие-то неизвестные вступали в открытые перестрелки с юнкерами, а листовки подпольщиков-большевиков то и дело появлялись на стенах домов и заборах. Дел у корниловских офицеров, и в особенности у адъютантов, было по горло; нередко Ивлев оставался в доме Парамонова, в штабе, до глубокой ночи. Приток добровольцев по прибытии в Ростов Алексеева и Корнилова в первые дни несколько увеличился, но главным образом за счет ростовских студентов. А как только полковник Кутепов, не выдержав натиска красных отрядов, сдал Таганрог, запись в добровольцы почти прекратилась. Ивлев не однажды замечал, как нервничал Корнилов, спрашивая у генерала Лукомского, идет ли пополнение. Стараясь успокоить командующего, начальник штаба неизменно отвечал:
– Записи есть!
– А воинов нет! – с горькой усмешкой замечал Корнилов, заглядывая в списки добровольцев. – И травля «юнкерей» продолжается. Скоро не с кем будет держать Ростов. Убыль в батальонах баснословная. У полковника Неженцева осталось сто двадцать человек. А я должен не только держать Ростов, но и заменять городского полицмейстера. Стоит лишь одну ночь не дать патрулей, как в городе начнется разбой.
Вскоре атаман Каледин вызвал Корнилова к прямому проводу.
– Лавр Георгиевич, – сказал он каким-то глубоко надломленным голосом, – Лавр Георгиевич, примите все меры, чтобы удержать Ростов.
Коричневое скуластое лицо Корнилова полиловело.
– Когда же деньги? Сколько-нибудь переведите их в мое распоряжение… Не можете перевести?.. – Корнилов с трудом преодолел спазму в горле и тихо договорил в трубку: – Не можете! Тогда я сниму свои части и уйду из Ростова…
Он бросил трубку на рычажки аппарата и быстро прошел в свой кабинет – самую отдаленную комнату дома Парамонова. И как был в темном штатском костюме, с бортами пиджака, исколотыми булавкой, в невысоких простой кожи сапогах, так и лег на походную кровать, положив браунинг на стул, где лежали спички и огарок стеариновой свечи.
* * *
Подле Корнилова безотлучно находился хан Хаджиев. Каждый день свой он начинал молитвой, прося аллаха сохранить Уллу-бояра. Так именовали текинцы командующего.
В последних числах января в Ростов приехал матрос эсер Федор Баткин. В период февральской революции он широко прославился своими красочными, очень эмоциональными речами, его называли севастопольским Керенским. Корнилов тотчас же принял его.
– Здравствуйте, Баткин! – Генерал внимательно оглядел с ног до головы статного матроса в черном бушлате, застегнутом на все пуговицы, и сказал: – Надеюсь, вы своим необыкновенным даром слова поможете мне собирать антибольшевистские силы.
Вертя в руках круглую матросскую бескозырку с потрепанными лентами, Баткин тихо ответил:
– Не знаю, Лавр Георгиевич, придусь ли я вам ко двору, но твердо убежден – кроме вас, сейчас никто не спасет Россию. Вы единственная наша надежда.
Хмурое лицо Корнилова потеплело, и он, пригласив матроса сесть у стола, принялся выспрашивать, как ему удалось пробраться из Петрограда на Дон. Выслушав его рассказ, генерал приказал Хаджиеву:
– Хан, отведите для Федора Исаевича Баткина комнату и охраняйте его так же, как меня… Он сослужит нам добрую службу.
Вечерами, когда в штабе утихала работа, приходил журналист-писатель Алексей Суворин (Порошин). Сидя с ним, Корнилов пил чай и просил хана Хаджиева читать стихи поэтов Хивы. Хан читал хорошо. Корнилов от удовольствия крутил ус рукой, на безымянном пальце которой блестели два золотых кольца: обручальное и кольцо с китайским иероглифом.
Однажды, настроившись на лирический лад, генерал принялся живо вспоминать, как молодым офицером служил на границе Персии и как успешно изучал иранский язык.
– Если память не изменила мне, я прочту несколько стихотворений персидских поэтов. Хан, когда буду ошибаться, пожалуйста, поправляйте меня.
Но поправлять не пришлось: генерал прочел стихи без единой ошибки, показав себя отличным знатоком прекрасного языка фарси и тонким ценителем восточной поэзии.
– Алексей Алексеевич, – вдруг обратился Корнилов к Суворину, – а как вы находите такие изречения мудрого Фирдоуси, как: «Смерть – это вино! Чаша, которую оно наливает, – жизнь! Наливающий его – судьба. Нет ни одного существа, которое не испило бы это вино»? – И тут же, сузив раскосые черные глаза, генерал быстро воскликнул: – Мы свернули бы горы, если бы сейчас каждый наш офицер проникся сознанием, что «смерть – это вино!». Я, например, стараюсь этого никогда не забывать. И Борис Викторович Савинков, по-моему, эту мысль неизменно носит в сердце. Потому он вчера вновь без всякого колебания отправился в Москву на организацию террористических актов и заговоров. И я убежден: он там будет действовать не без успеха.
Выходя в город, Корнилов кроме хана Хаджиева всякий раз прихватывал с собой и Ивлева.
Шли обычно вниз но Пушкинской улице, спускались на Таганрогский проспект и непременно заходили в гостиницу «Палас-отель» к генералу Богаевскому, жившему в просторном двухкомнатном номере.
Богаевский, в прошлом свитский генерал, теперь занимал пост командующего войсками ростовского района, но так как, кроме трех неполных сотен донских казаков, войск в его распоряжении не было, то Корнилов нередко спрашивал:
– Ну почему Дон не может дать вам хотя бы три-четыре надежных полка? Выставил же он во время войны целых шестьдесят полков.
Смуглоликий, с улыбчатыми карими глазами, генерал Богаевский смущенно опускал голову и отвечал:
– Отряд Абрамова едва держится в девятнадцати верстах от Новочеркасска, на Персиановке, и даже его не может Каледин ничем усилить. Таким образом, Новочеркасск, что называется, висит на волоске.
Из номера Богаевского Корнилов говорил по прямому проводу с Калединым и почти после каждого нового разговора с ним становился надолго мрачным и задумчивым.
Иногда вместе с Богаевским Корнилов шел в его штаб, разместившийся в пяти комнатах дома Асмолова, владельца большой табачной фабрики. Начальник штаба полковник Степанов, молодой человек с профилем Данте, всегда встречавший Корнилова с искренней радостью, однажды вечером сообщил:
– Сегодня один донской офицер, приходивший ко мне, рассказал, что сам видел, как матросы крыленковского поезда на платформе Могилевского вокзала растерзали генерала Духонина и, исколов штыками, бросили его труп под колеса товарного вагона.
Корнилов с внешним бесстрастием выслушал полковника, а потом, сев у стола, почти шепотом, но очень взволнованно проговорил:
– Участь Духонина может стать участью каждого из нас. Впрочем, Духонину незачем было дожидаться прибытия Крыленко в Могилев. Сидение в опустевшей Ставке было равнозначно самоубийству…
* * *
Семья Корнилова последним пассажирским поездом, идущим на Кавказ, уехала во Владикавказ к генералу Микстулову, а оттуда – в станицу Чернявскую.
Тоскуя о сыне, дочери и жене, Корнилов иногда украдкой вынимал из бумажника фотографию семьи и, хмурясь, смотрел на нее.
Посредине карточки зияло квадратное отверстие. Он вырезал его сам, покидая Быхов. Фотография могла быть уликой: он был запечатлен там в полной генеральской форме.
Вставал Корнилов по-прежнему рано и уже в семь утра сидел за столом. Работал много, а питался плохо. Все больше налегал на чай и был доволен, когда к чаю у хана Хаджиева находилось сливочное масло.
Его трудовой и почти аскетически скромный образ жизни, любовь к персидским стихам и афоризмам Фирдоуси, умение вникать во все детали любого серьезного дела, способность располагать к себе журналистов и писателей (кроме братьев Сувориных он принимал известного донского журналиста Виктора Севского) – все это глубоко притягивало Ивлева к командующему, и он так же, как хан Хаджиев, готов был пожертвовать за него жизнью и постоянно находиться рядом с ним.
Всего же больше радовало Ивлева то, что не только военная молодежь – прапорщики, юнкера, – но и студенты, гимназисты старших классов, стоило лишь Корнилову обратиться к ним с несколькими словами, тотчас же проникались верой в его дело. Он, как никто другой из генералов, умел покорять и вести за собой молодые сердца, порождать в них горячую убежденность в реальной возможности огнем и мечом изменить мир к лучшему, заражать жаждой воинской славы.
– Я люблю молодость, – говорил Корнилов, – потому что она живет с глазами, закрытыми на смерть. Юные бойцы чувствуют себя не смертными человечками, а бессмертными полубогами. Будь у меня сейчас десять тысяч юнкеров, я через две недели въехал бы в Москву.
И сам Ивлев, общаясь с Корниловым, нередко испытывал обостренную жажду подвига, какую-то почти сладострастную горячую мечту до последнего дыхания защищать все, соединившееся с волей и сердцем Корнилова.
Двадцать девятого января поздно вечером в кабинет Корнилова вбежал Долинский.
– Пришло известие, – взволнованно выпалил он, – сейчас застрелился у себя в Новочеркасске, в атаманском дворце, Каледин!..
Монгольское лицо Корнилова налилось меловой бледностью, левая бровь нервно задергалась. Как бы желая слышать подтверждение неожиданной вести о самоубийстве донского атамана, Корнилов так зловеще сузил свои таинственные азиатские глаза, что поручик Долинский, испугавшись их чернометаллического блеска, попятился назад, подогнув в коленях тонкие, стройные ноги.
Потом Корнилов медленно поднялся из-за стола и быстро осенил себя крестом.
– Я знал, что Каледин так кончит… Слишком он был переутомлен. Но, может быть, хоть его смерть взволнует, пробудит казаков Дона…
* * *
Полковник Кутепов оставил Таганрог. Новые и новые отряды красногвардейцев наседали со всех направлений.
Усилились бои под Матвеевым Курганом.
Чернецовцы оставили Лихую и теперь, сосредоточив свои силы всего в двенадцати верстах от Новочеркасска, вели бои за станцию Персиановку.
А в Ростове, в районе Темерника, все более ожесточенным и более сильным нападениям подвергались юнкера со стороны большевиков-подпольщиков.
Удерживать Ростов с каждым часом становилось труднее.
Корнилов все чаще задумывался: как отстаивать со столь ничтожными силами такой большой город, как Ростов?
В комнату корниловских адъютантов ворвалась вся в слезах красавица гречанка Капенаки, главный врач привокзального госпиталя.
– У меня в лазарете нет перевязочного материала, нет медикаментов… – начала она, захлебываясь от волнения. – Вчера из-под Батайска прибыла большая группа тяжелораненых. Мои сестры милосердия должны были рвать собственное нижнее белье, чтобы перевязать их. Дальше так работать нет сил. Я должна об этом сказать командующему. Пропустите к нему!
– Доктор, доктор… – старался удержать ее Долинский. – Сейчас Лавра Георгиевича нет. Он выехал на станцию Аксай, пробудет до вечера в войсках. А вот на вокзале на запасных путях стоит бывший санитарный поезд ее императорского величества. В нем имеется значительный запас медикаментов. Я поеду на вокзал вместе с вами и именем Корнилова изыму кое-что для вас… Идемте… – И поручик Долинский, на ходу надев шинель, вышел вместе с врачом из адъютантской.
Не прошло и четверти часа, как явилась другая женщина– врач – Пархомова. Энергичная, живая, она крепко пожала маленькой смуглой рукой руку Ивлева:
– Здравствуйте!
Глядя на ее ярко разрумянившееся лицо, Ивлев заметил:
– Должно быть, на улице отменный мороз?
– Да, отличный! Но вы знаете, в ростовских лазаретах некому ходить за ранеными!
– А неужели нельзя призвать барышень и дам в помощь? – спросил Ивлев, любуясь молодостью разрумянившейся женщины, от которой веяло ароматом морозного инея и каких– то тонких духов.
– Об этом именно я и пришла спросить вас! – подхватила Пархомова. – Например, сегодня в Бактериологическом институте большой вечер ростовской интеллигенции. И как было бы кстати, если бы кто-либо из генералов выступил там с речью, призвал бы женскую молодежь…
– Что ж, это идея! – Ивлев поднялся из-за стола. – Но только покуда найдем генерала, уговорим выступить, и вечер минет. А к тому же, мне кажется, было бы лучше, если бы вы, наш врач, сами выступили.
– Что вы, что вы, я никогда не выступала! У меня и слов не найдется для этого.
– Были бы мысли, слова найдутся, – возразил Ивлев. – И никаких особых речей не надо. Вы просто расскажете о положении раненых. Идемте на вечер!
– Вот так… сразу? – смутилась Пархомова. – Да на мне нет и платья приличного. У меня под шинелью халат.
– В халате еще лучше!
– Нет, нет, – отнекивалась Пархомова.
Однако Ивлев настойчиво тянул ее:
– Такая боевая женщина – и боитесь выступить перед сотней-другой интеллигентных людей… И не стыдно?
На улице большими хлопьями лениво валил снег, и ногам было мягко ступать по пушистому белому настилу.
Пархомова все еще не соглашалась выступать, но уже без сопротивления шла за Ивлевым, растерянно повторяя:
– Ну что, что я буду говорить?..
– Ничего, ничего, все скажете, что нужно. Энтузиазм делает всякое дело легким. А вы ведь энтузиастка…
И действительно, как только с разрешения устроителей вечера Пархомова вышла на сцену институтского клуба и заговорила, нужные слова у нее нашлись.
– Друзья, коллеги, братья и сестры! – говорила она. – Сейчас, когда почти во всех городах России воцарилась анархия, происходят бесчинства, мы здесь еще наслаждаемся всеми благами жизни… – Она на секунду умолкла, поднесла руку к высокой груди и глубоко вздохнула. – Нам еще дана возможность под звуки красивых вальсов, мазурок танцевать и петь. А пойдемте в ростовские лазареты, заглянем в сумрачные холодные палаты… Что делается там? Какие юноши лежат! Они просят подать воды, сменить повязки. А у нас нет санитарок, нет сестер… Юноши сражаются на заснеженных просторах Дона, проливают кровь, чтобы мы могли спокойно спать, дышать свободно… – Как бы зажигаясь от собственных слов, Пархомова даже слегка всхлипнула.
И это вышло у нее так натурально, что Ивлев невольно подумал: «А ведь она заткнет за пояс любого оратора-артиста. Вот что значит непосредственная женская натура. Да, это не Ольга Дмитриевна. Молодец! Чем больше волнуется, тем сильней говорит!»
И по лицам слушателей было видно, что каждое слово Пархомовой доходит до всех.
В самом деле, стоило ей кончить речь и сойти со сцены, как сразу несколько девушек окружили ее, требуя записать их санитарками и сестрами…
* * *
В конце вечера Пархомова пригласила Ивлева к себе и познакомила со своей подругой Идой Татьяничевой, девушкой с четко очерченным египетским профилем и длинными бровями.
На столе стоял граненый графин с разведенным спиртом, подкрашенным крепким чаем.
Двое врачей, Иванов и Сулковский, наперебой ухаживали за Пархомовой, говорившей афоризмами о любви, ревности, пылких чувствах:
– Ничто великое в мире не свершалось без страсти!.. Чувство – огонь, мысль – масло! Выпьем и за то, и за другое! Возненавидеть жизнь можно, только подчиняясь апатии и лени…
– Как все это чертовски верно! – восхищался рыжеватый лысеющий Сулковский. – Ну и память у вас, коллега… Ну– ка, припомните хотя бы пару мудрых афоризмов о дружбе!
– Извольте: спрошенный о том, что такое друг, Зенон ответил: другой я.
Ида Татьяничева в начале вечера сидела молча, но вдруг, после одной-другой лихо выпитых стопок, ее продолговатые египетского разреза глаза огненно засверкали.
– Господа! – вдруг звонко воскликнула она. – Давайте выпьем за пропасть, которая разверзается у нас под ногами!.. Благодаря ей мы теперь особенно ценим каждое мгновение настоящего!
– Браво, браво, Ида! – Сулковский захлопал в ладоши. – Нам, медикам, постоянно имеющим дело со смертью, особенно понятно, что истинное желание жить обнаруживается во время самых страшных катастроф.
– Да, – подхватил баском хмурый доктор Иванов и притронулся пальцами к вислым усам, – да, коллеги, во время войны я из желания жить и спирт научился мензурками лакать.
– Кто во время междоусобия не пристанет ни к какой стороне, тот должен быть бесчестен, – продолжала сыпать афоризмами Пархомова.
– Ну, мы все здесь уже определились и гражданскую войну развернем вширь и вглубь, – заметил Сулковский.
– У меня два брата студенты, – сказала Ида, – и я заставила обоих записаться в студенческий батальон генерала Боровского. Они оба уже в лазарете… И если бы их не ранило, если бы мне не надо было ходить за ними, я уже была бы пулеметчицей.
Ивлев давно мечтал встретить девушку или женщину, понимающую смысл происходящего так же, как он, и потому, естественно, почувствовал симпатию к Иде. Он пошел провожать ее и добился того, что она пригласила прийти к ней завтра в семь вечера.
Весь следующий день, до самого вечера, в ожидании свидания он напевал веселенькие мотивы из оперетт и принимался по памяти рисовать выразительно-тонкий профиль Иды…
И вдруг все к черту! В номер вбежал запыхавшийся Долинский:
– В шесть вечера покидаем Ростов!
Ивлев испуганно вскочил с дивана:
– Не может этого быть!
– Есть приказ: всем к шести часам собраться в штабе. Удерживать Ростов дольше возможности нет… Он уже со всех сторон обложен силами большевиков…
Тонконогий, ловкий и легкий в движениях Долинский побежал по коридору, распахивая двери номеров, в которых жили офицеры.
– Совсем, совсем покидаем! – объяснял он на бегу тем, кто его не понимал. – Быстро собирайтесь!
Ивлев был ошарашен. Всего он ожидал, но только не сдачи Ростова, который, по его мнению, можно было долго и небезуспешно оборонять. «Почему без боя уходим? И куда? Что за безумие?» – недоумевал он, чувствуя, как пересыхает гортань.
Он начал торопливо собираться и даже забыл об Иде. А когда оделся, затянул пояс, часы уже показывали половину шестого. И тут вспомнил о срывающемся свидании. «А что, если сбегать проститься с ней?» Он застегнул шинель на все крючки, сунул в полевую сумку свой альбом, а в карман – браунинг.
В городе, по-видимому, никто еще не знал о приказе командующего Добровольческой армией. У входов в кинематографы зажигались первые рекламные огни. На Большой Садовой, как всегда, звенели трамваи. По льду городского катка носились на коньках девушки и молодые люди. На углах кричали папиросники:
– «Асмоло-ва»! «Ас-мо-ло-ва»! «Дюбек-лимонные»!
Ивлев остановился подле армянина с ящиком папирос, кинул ему пять керенок-сороковок и напихал пачки папирос во все карманы. В походе, на степных дорогах, в бою каждая папироса будет на вес золота.
Ида, не ожидавшая его раньше семи, предстала перед ним в простеньком батистовом платье и белом фартуке.
– Так рано! – удивилась она и спрятала под фартук руки, испачканные мукой и тестом. – Помогала маме готовить пирожки. Ну, коли пришли, то раздевайтесь и заходите.
– Я только на минуту. Забежал проститься… Через час, не более, корниловцев уже не будет в Ростове.
– Как? Значит, сдаете город? – Ида тяжело опустилась на сундук, стоявший в прихожей. – Нет, нет… Этого нельзя допустить… Это же не по-рыцарски… – Глаза ее наполнились яркими блестками слез.
– Мы, может быть, еще вернемся, – смущенно и неуверенно проговорил Ивлев. – Но сейчас я должен проститься.
– Все это со стороны Корнилова подобно самому черному предательству, – негодовала Ида. – Ну, ладно… Подождите. Я оденусь. Провожу вас.
Ивлев сел на сундук.
В теплой и светлой прихожей пахло одеждой, пересыпанной нафталином, пахло старинными духами. Как было бы хорошо остаться здесь, в этой маленькой уютной квартире, подле этой милой девушки… С ней было бы хорошо. Она так не похожа на поблекшую, уставшую Олечку Гайченко…
Ида, надев белую шубку и повязав белым шерстяным платком голову, сунула под руку Ивлева небольшой сверток.
– Вот горячие пирожки на дорогу.
– Благодарю! – растроганно пробормотал Ивлев и первым вышел на заснеженное крыльцо.
Мирные особняки на Пушкинской улице, стройная фигура Иды, ее тонкое продолговатое лицо, узкие глаза, отражавшие блеск розового заката, и девственная голубизна снега усугубляли скорбь расставания. На прощание хотелось сказать Иде что-то запоминающееся, но с языка срывались слова то о снеге, то о морозе, то о кинофильмах…
Наконец Ида не выдержала:
– Все это вы, поручик, говорите не то. Мы расстанемся, быть может, навсегда… Что сделают с нами большевики? У меня два брата лежат в лазарете… И вас что ждет?..
Ивлев скорбно улыбнулся:
– Не будем отчаиваться. А сейчас прощайте. У дома Парамонова уже снят караул.
– Да храни вас бог! – едва слышно, одними губами, прошептала Ида и протянула руку.
* * *
Все штабные офицеры собрались в большой приемной, которая своей белой колоннадой напоминала эллинский храм.
Между полковниками и генералами, одетыми наполовину в штатское, ходил Корнилов в полушубке с белым барашковым воротником, из-под которого серебрились подбитые желтым генеральские погоны. Это было ново. До сих пор Корнилов не надевал погон.
Невдалеке от Корнилова у одной из колонн стоял Деникин, глубоко сунув руки в карманы черного мешковатого пальто. Его плотная фигура, крепкое лицо с румянцем на щеках, подстриженная серебристая бородка, наполовину черная, наполовину седая, выглядели совсем по-штатски.
«По внешности он скорее помещик средней руки, нежели боевой генерал», – подумал Ивлев и пошел к тюку, к которому подходили штабные офицеры и брали индивидуальные пакеты.
Все его карманы были набиты асмоловскими папиросами, и поэтому Ивлев взял всего лишь один пакетик.
Лукомский взглянул на часы и спросил что-то у Корнилова. Тот утвердительно кивнул.