355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Степанов » Закат в крови (Роман) » Текст книги (страница 52)
Закат в крови (Роман)
  • Текст добавлен: 4 августа 2018, 19:00

Текст книги "Закат в крови (Роман)"


Автор книги: Георгий Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 58 страниц)

– Вот это верно. И как это обстоятельство до сей поры сколько-нибудь серьезно не озаботило ни Деникина, ни Романовского? – удивился Ивлев, а Ида еще более разгорячилась.

– Не раз близкие мне офицеры-фронтовики, – продолжала она горячо, – говорили, что Добровольческая армия состоит из «князей», «княжат» и прочей сволочи. Князья – генералы, с которыми Деникин бежал из Быхова, княжата – участники «ледяного похода». В самом деле, Романовский, Лукомский, Эрдели у Деникина были первые скрипки. Участникам «ледяного похода», пусть даже и самым в ту пору посредственным по боевому поведению, неизменно предоставлялись всевозможные привилегии и тепленькие места в штабах. Им любое преступление прощалось. Недаром же Деникин начал с того, что в него не верила армия, и кончил тем же недоверием. Ваша, поручик Ивлев, великая, единая, неделимая Россия так же похожа на великую, единую, неделимую Россию Деникина и Соколова, как Швеция – на Занзибар. В Добровольческой армии волею судеб оказались в одном ряду вешатель Покровский и гуманнейший художник Ивлев, простейший Деникин и подлейший Соколов, гвардейская махновщина и мечтательно-наивная интеллигенция, «волки» Шкуро и глупо-романтические юнцы из гимназий. А в результате ничего цельного, ничего единого. И те, кто пошли сюда как на высшее служение, попали в положение пасынков.

Их оставили без шинелей, без сапог, в то время как офицеры контрразведки щеголяли в новых отличнейших английских френчах и ботинках. А эти петроградские девчонки и по сей час готовы с контрразведчиками стаканами лакать спирт!

– Ну, Ида, это уже превосходит все! – Обе девушки вскочили с кушетки.

– А не вы кричали, обезумев от спирта: «Давайте сгорим в огне вакханалии!»?.. Вам кажется, что нельзя устоять в великом крушении… Врете, устоять можно!

– Вы, поручик, не слушайте ее! – взмолились сестры. – Она клевещет на себя и на нас.

– Впрочем, – горячо продолжала Татьяничева, – я сама прежде не могла без благоговейного чувства думать о юнкерах, о поручиках, шедших за Корниловым. Мне в ту пору они казались рыцарями высокого долга и чести. Я видела в них цвет нации. Я молилась о трехтысячном отряде, уходившем в степи Кубани. Плакала о той дивной молодежи, которая без страха с боями шла в неизвестность. Радостно и восторженно изумлялась героизму бескорыстных юнцов. Впрочем, они, конечно, были вовсе не похожи на нынешних горе-вояк, тысячами бегущих через Ростов от вахмистра Буденного. Вы говорите: двухлетний труд Деникина был трудом паука. Вместо медовых сот он выткал гнилую паутину, которая рвется всюду. Никому этой паутины не обратить в стальные пружины. А вы-то сами что делаете? Вы куда бежите?..

Ивлев, не ожидавший от Иды такой горячей тирады, втянул голову в плечи и с невыразимой тоской глядел себе под ноги.

Она права: в белой армии развился безграничный эгоизм, родственный безоглядному шкурничеству. Каждый стал заботиться лишь о себе.

– Теперь, – вспомнила Ида, – говорят о бронепоездах, которые якобы будут двинуты по Екатерининской и Юго-Восточной железным дорогам, об английских танках, которые якобы выкатят навстречу коннице Буденного. Чепуха! Этими лживыми версиями утешают ростовских обывателей. А полки за полками уходят за Дон. Одной десятой ушедших туда достаточно было бы, чтобы наголову разбить Буденного. Нет, белая армия – это армия без позвонка и головы.

Сколько бы еще говорила Татьяничева, неизвестно, но вот с парадного раздались один, другой звонки, и через минуту гостиную заполнила целая ватага молодых офицеров Донской армии. Сбросив шинели, полушубки прямо на пол в углу комнаты, каждый из них выставлял на стол бутылки со спиртом, вином, выкладывал куски сала, окороков, завернутые в бумагу.

Усатый есаул, увидев на Ивлеве черные погоны с белыми кантами, почтительно звякнул шпорами:

– Приветствую офицера-марковца! Простите нас за шумное вторжение, но решили, что называется, под занавес учинить пирушку на паритетных началах. Все кабаки в Ростове закрыты. Надеюсь, вы не откажетесь разделить с нами трапезу. Нам, донцам, и вам, добровольцам, одна дорога – к Черному морю.

Ивлев поглядел на ручные часы. Шел уже девятый час вечера. Остаться с донскими офицерами значило отстать от поезда Врангеля. Нет, еще рано складывать крылья. Может быть, Врангель еще станет во главе всего дела. Ведь недаром же он согласился отправиться на Кубань поднимать сполох…

Ивлев встал с кушетки и сказал:

– Благодарю вас, господин есаул, за любезное приглашение, но к десяти часам вечера я должен быть на вокзале.

* * *

Когда он вышел на улицу, хлопья талого снега валили сплошной стеной. Редкие фонари, горевшие на Большой Садовой, как– то уныло-жалко и тревожно помигивали.

Ивлев поднял воротник шинели, сунул руку в карман и зажал в ладони холодный браунинг.

Снова он покидает Ростов. Кто знает, быть может, на сей раз безвозвратно. Снова впереди тьма, мглистая тьма, и когда ее прорежут маячные огни, зарницы предрассветные?

У здания гостиницы, прежде занимаемой Освагом, ходили, как тени, уличные проститутки. Одна из них в вымокшей шляпке с жалкими цветами, приколотыми к груди, преградив дорогу, простуженно-осипшим, пропитым голосом спросила:

– Ну что, корниловец, не весел? Угости папиросой…

А взяв папиросу и закурив, не то насмешливо, не то сочувственно сказала:

– Неужто на улице развлечения ищешь? Хочешь, сведу в злачное место, где спиртиком можно побаловаться. А то тут, на снегу, вся внутренность отсырела. Ну, что молчишь, али «ермаков» или «колоколов» нету-те?

– Извини меня, милочка, – в тон проститутке проговорил Ивлев, – но я не ходок по злачным местам.

– Ну и невезучая я! – пожаловалась девица и отвернулась.

Ивлев зашагал быстро по улице.

 
Эх, яблочко, вода кольцами,
Будем рыбу кормить добровольцами!..
 

Это кто-то весело и задорно запел в темном переулке. У Ивлева тоскливо сжалось сердце. Раз уже в центре Ростова поют так, то можно считать, что город сдан. Надежд отстоять его – нет!

Глава двадцать восьмая

Утром Ивлев снова увидел Екатеринодар, но теперь родной город уже ничем не радовал. Улицы, знакомые дома стояли на прежнем месте, а жил Екатеринодар совсем не так, как два месяца тому назад.

Вокзал был переполнен беженцами, солдатами и казаками. Все железнодорожные пути, сплошь заставленные составами воинских и беженских поездов, были загрязнены соломой, конским навозом, калом, мочой. Косые сугробы снега, запорошенные угольной пылью, мрачно чернели. По широкой привокзальной площади, пустынной и тоже страшно замусоренной, гулял какой-то свирепо-шальной ветер. На улицах встречались люди с посиневшими от стужи лицами. Трамваи были редкими и едва передвигались, подолгу простаивая на каждом углу. Цирк Ефимовых, не прекращавший работы даже в лето 1918 года, закрылся ввиду сыпнотифозной эпидемии. Кинематографы по распоряжению войскового атамана были заняты лазаретами. Все лавки и магазины, кроме хлебных, прекратили торговлю. Фруктовые киоски на углах наглухо заколочены.

Родной дом, прежде всегда по-родственному приветливый, добрый, полный притягательного семейного тепла и милого уюта, теперь угрюмо, осиротело глядел печальными окнами на нерасчищенную дорожку.

В снегу видны были лишь редкие следы от материнских ботиков, тоже совсем осиротелые, идущие от крыльца к железной калитке, распахнутой настежь.

Все это: и дом, и крыльцо в снегу, и одинокие материнские следы на дорожке, и даже пирамидальные тополя с обледенелыми ветвями и голыми сучьями, раскачиваемые студеным ветром, снежная пыль, летящая с белой крыши, – казалось уже заброшенным и обесцененным той неизбежностью, которая неумолимо грядет.

Исхудавшая, совсем седая Елена Николаевна, одетая в старую вязаную кофту, кутая зябко плечи теплой шалью, быстро провела Ивлева по опустевшим, холодным комнатам в маленькую девичью комнатушку, прежде занимаемую прислугой.

– У меня нет средств отапливать весь дом, – как бы оправдываясь, говорила она. – Вот и живу в этой крохотной комнате, да и вообще много ли надо одной? И тут тяжелые сердечные приступы одолели. Спасибо, хоть Маруся иногда навещает. После приступов по три-четыре дня не могу подняться.

Чувствуя перед матерью глубокую вину, Ивлев молчал. И что мог сказать он в утешение? Под ногами не осталось и пяди надежной почвы.

– Екатеринодар до отказа забит бегущими от красных людьми. Деньги вовсе ничего не стоят, – рассказывала Елена Николаевна. – Я, кажется, не позволяю себе ничего лишнего. Покупаю фунт хлеба, бутылку молока на день, раз в неделю варю бульон из курицы, и все равно денег, присылаемых тобой, не хватает. Снесла на толкучку персидские ковры… А самое тяжелое – одиночество. После смерти Сергея Сергеевича не приходит никто из прежних знакомых. Да и сама не хожу ни к кому. В каждой семье кто-нибудь убит, сыпной тиф косит всех. А зима, как на беду, выпала с лютыми холодами и ветрами. Многие екатеринодарцы уезжают в Новороссийск. Хорошо, у кого золото, бриллианты. Им и за границей будет сытно. А что ты там будешь делать?

Елена Николаевна горестно вздохнула и села за стол.

– Я недавно собрала все, что у нас есть ценного. Оказалось, всего два обручальных колечка, мои сережки да испорченные дамские часы с золотыми крышками. Вот все! Возьми. Я зашила в мешочек. Можешь надеть его на шею вместо нательного креста. Я-то останусь. С больным сердцем далеко не уедешь.

На глазах у Елены Николаевны заблестели слезы.

– Нет, мама, – удрученно молвил Ивлев, – я тебя не оставлю. Уедем вместе. А впрочем, я думаю, до полного разгрома не дойдет. Сейчас Врангель должен сменить Деникина. Генералы Сидорин, Кильчевский, Топорков, Улагай, Кутепов затеяли заговор против Деникина. Прошлую ночь в поезде при моем участии разработали план «дворцового переворота». Только, мама, об этом ни гугу. Все произойдет в ближайшие дни. Остается лишь договориться с терским атаманом Вдовенко и генералом Эрдели.

– Но неужели Врангель в состоянии изменить все? – спросила Елена Николаевна, ставя на стол перед Ивлевым тарелку с хлебом и тарелку с двумя картофелинами, сваренными в мундире.

– Людей у нас под ружьем достаточно. Десятки тысяч, – сказал Ивлев. – Только вернуть бы им дух и веру. И Врангель вернет! В нем нет ничего рутинного. Обладая должной политической эрудицией, он обещает новую белую программу. В гражданской войне побеждают те, кто выдвигает сильные идеалы. Врангель на нашем корабле поднимет новые мачты и паруса. Начнется возрождение… А денег я раздобуду, – наконец вспомнил Ивлев о бедственном положении матери. – Продам несколько полотен Эрлишу. У него большой интерес к кубанским пейзажам и денег куры не клюют. Эта изрядная бестия успешно занимается крупными торговыми махинациями. Так что, мама, тужить пока рано. Послезавтра, 23 декабря, я выеду с Врангелем в Пятигорск к войсковому атаману терского казачества Вдовенко.

Глава двадцать девятая

В Ростове, во дворе особняка Парамонова, среди белых солдат, попавших в плен, Глаша опознала Ковалевского.

В потрепанной английской шинели без погон, в измятой фуражке, он сидел на бревне, опустив голову. Глаша остановилась возле него:

– Елизар Львович!

Он вздрогнул и поднял бледное, осунувшееся лицо, густо заросшее рыжеватой щетиной.

– Пойдемте в штаб.

В одной из отдаленных комнат особняка, некогда служившей Корнилову спальней, оставшись с глазу на глаз с Ковалевским, Глаша спросила:

– Вы, очевидно, выдаете себя за рядового солдата? И встреча со мной вас не радует.

Заросшее лицо Ковалевского болезненно искривилось, однако он довольно внятно проговорил:

– Я не первый и не последний русский офицер, который попал в руки красных. Но если мы побеждены, то жизнь не стоит того, чтобы из-за нее замирало сердце. Можете идти и заявить, что я штабс-капитан!

– Значит, вы разуверились во всем? – Глаша прямо поглядела в темные глаза бывшего учителя гимназии.

Ковалевский вновь опустил голову.

– А мне казалось, вашему сердцу всегда будут дороги революционные демократы Чернышевский, Добролюбов, Писарев, о которых некогда довольно проникновенно рассказывали нам, гимназисткам, – вспомнила Глаша.

– А почему вы решили, что теперь они не дороги мне? – встрепенулся Ковалевский.

– Вы же связали себя со станом монархического отребья…

– Я взялся за оружие, чтобы спасти от большевистского истребления именно революционно-демократическую русскую интеллигенцию, воспитанную на лучших идеалах Белинского и, Чернышевского.

Ковалевский выпрямился, застегнул на все крючки шинель.

– А не кажется ли вам, что общество меняется, вырастает и разрывает старые, изношенные пеленки? – быстро спросила Глаша. – И оно должно уничтожить на своем пути обломки, загораживающие дорогу новому?

– Не найдется ли у вас какого-нибудь курева? – вдруг спросил Ковалевский.

– Подождите, попробую раздобыть, – сказала Глаша и через минуту принесла пригоршню махорки и клочок газеты.

Грязными, давно не мытыми, трясущимися пальцами Ковалевский неловко свернул неуклюжую цигарку. Однако после второй-третьей глубокой затяжки позеленел.

– Проклятие! – задохнулся и закашлялся он. – Красноармейская махорка не по мне.

– Простите, Елизар Львович, но высокосортных папирос у наших бойцов нет. – Глаша усмехнулась. – А может быть, вы голодны и потому вам дурно?

– Да, со вчерашнего дня во рту ни росинки, – вдруг сознался Ковалевский и жалко улыбнулся.

Глаша тотчас же отправилась за котелком красноармейского супа.

К голодному, измученному Ковалевскому она испытывала двойное чувство – жалость и раздражение. Почему он, прежде горячо любивший передовых людей русской литературы, внушавший своим питомцам по гимназии симпатии ко всему революционному, теперь повторяет бредовые осважские вымыслы о большевиках? Или он не знает, что даже Блок прекрасно ужился с диктатурой пролетариата. И сотни высших царских офицеров, в том числе офицеров Генерального штаба во главе с Брусиловым, служат в Красной Армии, в ее штабах…

Красноармейский суп, заправленный свиным салом и пшеном, Ковалевский ел торопливо, жадно, обжигаясь, чмокая губами.

– А знаете, – сказала Глаша, – многие офицеры, попавшие к нам в плен, еще могут встать в ряды Красной Армии.

– Я не князь Курбский и не Мазепа. – Ковалевский отрицательно мотнул головой. – Роль перебежчика меня не прельщает. К тому же, если большевики окончательно одолеют, жизни для меня не будет.

Быстро опорожнив и поставив котелок на подоконник, Ковалевский заговорил более твердо:

– Еще поэт Гейне писал, что при господстве коммунизма нельзя будет воспевать ни роз, ни любви… Предметом поэзии станет лишь демократическая картошка… А я, кстати сказать, ее так же плохо перевариваю, как и махорку. В казарме коммунизма всех будут кормить картошкой и, по утверждению Гейне, великан будет получать такую же порцию картошки или черной чечевицы, какой довольствуется карлик. «Нет, благодарю покорно, – говорил Гейне. – Мы все братья, но я большой брат, а вы маленькие братья, и мне полагается более значительная порция».

– Так, значит, вы, Елизар Львович, мыслите коммунизм как общество, где все будет построено на принципах кухонного равенства? – Глаша расхохоталась.

– Так себе представлял коммунизм и великий Гейне.

– Но позвольте заметить, что так превратно и примитивно коммунизм рисовался поэту лишь до встречи с Карлом Марксом, – заметила Глаша. – Маркс доказал Гейне, что кухонное равенство вовсе не обязательно для членов коммунистического общества. Напротив, распределение жизненных благ будет происходить по принципу «работай по способности, получай по потребности». А следовательно, высокосортные папиросы вы будете курить и при коммунизме.

– Но коммунисты будут смотреть на живых людей, как механики на машины. А я вовсе не машина. Я живой организм, склонный и к разочарованиям, и к пессимизму, и воспеванию роз, и мышлению на свой лад. К тому же захочу передвигаться по собственному вкусу и наклонностям…

– Ага! – воскликнула Глаша. – Боитесь, что в высокоорганизованном коллективе вас, крайнего индивидуалиста, скуют по рукам и ногам. А на самом деле именно тогда вашим индивидуальным наклонностям будет дан идеальный простор, вы получите полную возможность воспевать любовь и розы…

– Нет, не верю в это! – стоял на своем Ковалевский. – К тому же, прежде чем вы создадите коммунистическое общество, я должен буду жить под прессом военного коммунизма, а он раздавит, обескровит вольнолюбивую русскую интеллигенцию, а значит, все знания, все высшие способности нации…

– Старая русская интеллигенция не может жить подобно волу, покорно шагающему по одной борозде с плугом, – заметила Глаша. – Ей надо следовать за человечеством, которое, подобно птице, меняет оперение, стремясь подняться к высшим звездам. А вы и схожие с вами интеллигенты, Елизар Львович, хотите до бесконечности ехать в старом дилижансе, в котором уже нельзя делать длительных путешествий. Мы, коммунисты, пересадим русскую интеллигенцию в новый, переоборудованный экипаж с электрическим двигателем…

– Глаша – разрешите называть вас так, как в гимназии, – вы очень образно выражаетесь, но забываете при этом, что никогда нельзя утверждать, родится ли жизнеспособный ребенок. Вы мечтаете о создании идеального общества, а что, если получится бесполый гермафродит, страшно далекий от ваших мечтаний? Ведь как часто у хороших родителей рождаются уродливые дети…

– Какое же будущее принесут осважские политиканы и деникинцы? – спросила Глаша. – Те идеи, которые они пытаются выдать в свет, похожи на плохо наряженных уличных девиц с подведенными глазами. Неужели вы верите им? А потом, видеть свое «я» центром и целью всего мироздания – это, по меньшей мере, не понять его истинного назначения. Такое слишком драгоценное «я» становится сверхбесценным.

Глаша спорила с Ковалевским, все время думая об Ивлеве. Хотелось узнать, встречался ли он в Екатеринодаре Ковалевскому? Наконец, отчаявшись найти подходящий предлог, чтобы заговорить об Ивлеве, просто сказала:

– Знаете, все, что сейчас говорите вы, в свое время утверждал екатеринодарский художник Ивлев.

– Ивлев?! Алексей? – Ковалевский даже подскочил на месте. – Это же мой большой приятель! Отличный живописец…

– Он и мой друг, – сказала Глаша.

– Вот как! – Лицо Ковалевского радостно просияло. – В самом деле?.. Впрочем, впрочем… – Ковалевский сощурил глаза и почти восторженно всплеснул руками. – Ну конечно же! Это ваш портрет я видел в его мастерской… Какая это бесподобная вещь! Как я мог забыть о нем? Портрет – настоящий шедевр живописи! И кажется, если память нс изменяет, Ивлев написал его без вас, но памяти… Ах, Ивлев!..

– А где он сейчас? – спросила Глаша.

– Полагаю, в Екатеринодаре.

– Но, очевидно, теперь он подполковник или полковник?

– Какое там пол-ко-вник! Всего-навсего поручик! Ну, безусловно, мог бы давно стать и полковником. Он был адъютантом Корнилова. Это кое-что означает! Но Ивлев слишком честный, гуманный, и если бы белая армия состояла вся из офицеров, подобных ему, то, даю голову на отсечение, не я, а вы, Глаша Первоцвет, были бы в плену у нас. Я называю Ивлева Дон Кихотом белой гвардии. И потому он и в чинах нисколько не повысился…

Ковалевский сел и подробно поведал, как едва не застрелил Ивлев генерала Шкуро в Воинском собрании, как горячо сцепился с Покровским в станице Медведовской, как арестовал, на свой страх и риск, в ставропольской тюрьме садиста, палача хорунжего Левина…

– Так неужели же после всего этого Ивлев еще у белых? – взволновалась Глаша. – Он же враг шкурничества, спекуляции, эгоизма, бандитизма, карьеризма, монархизма, жестокости… Неужели еще и за границу потечет вместе с остатками деникинцев?

– Конечно! ЧК не пощадит его – бывшего корниловского адъютанта…

– А вдруг пощадит?! Он – Живописец с большой буквы и не палач… – Глаша поднялась и быстро зашагала по комнате. – Надо все предпринять, чтобы он не бежал за границу. Его таланту место в новой России. Но кто, кто удержит его?..

Глаша вдруг остановилась против Ковалевского и, будто осененная новой идеей, живо спросила:

– А что, если вас, Елизар Львович, отпустить в Екатеринодар под честное слово?

– Как отпустить? – не понял Ковалевский, но глаза его засветились робкой и радостной надеждой.

– Очень просто: вы дадите слово непременно увидеться с Ивлевым и передать ему мое письмо. А я напишу большое и убедительное письмо. К тому же и вы кое-что тогда сможете рассказать о нас… обо мне…

– Вы это всерьез или решили напоследок пошутить над бывшим вашим учителем? – Ковалевский ближе шагнул к Глаше. – Если да, то это очень жестокая и нелепая шутка. Но если всерьез надумали отпустить, то я, пожалуй, дам слово не только обязательно встретиться с Ивлевым, отдать ему письмо любого содержания, но и со своей стороны сказать, что ему коммунисты гарантируют как художнику полную неприкосновенность…

– Больше того, – радостно подхватила Глаша, – они вручат ему охранную грамоту за подписью наркома просвещения. Такие грамоты у нас имеют многие деятели искусства…

– И значит, ЧК не посмеет арестовать его без ведома наркома просвещения? – спросил Ковалевский.

Глаша утвердительно кивнула.

– Ну а теперь я пойду договорюсь о вас с командармом Левандовским. – И она решительно вышла из комнаты.

Это был как раз тот час, когда молодой командарм отдыхал. Худой, высокий, в синей гимнастерке, он сидел у окна и читал на французском языке труд Жомини.

– Товарищ командарм, – обратилась к нему Глаша. – Мне нужно, чтобы вы приказали отпустить из плена моего бывшего учителя гимназии Елизара Львовича Ковалевского. Кстати, он пообещал больше не воевать с нами.

Левандовский положил книгу на подоконник, встал с кресла, спросил, в каком чине Ковалевский, узнав, что тот штабс– капитан, нахмурил темные брови.

– Почему не хочет служить у нас?

– Он, видите ли, – ответила Глаша, – покуда что имеет превратное представление о нас, большевиках. Но поможет удержать от бегства в эмиграцию моего друга – художника Ивлева.

– Ивлева? – переспросил командарм. – Он что, еще молод, малоизвестен?.. Я, например, ни одной картины его не знаю…

– Да, Ивлев молод. Ему примерно столько же лет, сколько вам, товарищ командарм, – сказала Глаша. – Но он истинно талантлив. И я верю: если ему удастся порвать с белогвардейщиной, то он не обманет моих надежд. Правда, Ивлев уже давно блуждает в стане деникинцев, но далеко не закоснел в своих ошибках… Об этом свидетельствует и штабс-капитан Ковалевский.

Неразговорчивый командарм не перебивая выслушал Глашу и сказал:

– Да, выправить можно даже кривые дубы. Я видел в юности, как на лесопилке теплом расправляли кривые бревна…

Левандовский сунул руку за борт синей гимнастерки, подошел к окну.

«На кого он похож?» – спросила себя Глаша, невольно залюбовавшись высоким, статным командармом, и вдруг, когда Левандовский встал в профиль, решила, что – на князя Андрея Болконского.

– Вытаскивать русских интеллигентов из болота белогвардейщины следует чаще, – раздумчиво сказал командарм, глядя в окно. – Чем больше вытащим, тем скорее окончится междоусобица. Я, например, когда в восемнадцатом году в Пензе формировал Первую армию, то вызвал к себе в штаб на вокзал всех бывших офицеров и предложил им служить в Красной Армии. Большинство после некоторых колебаний пошло к нам, и они как офицеры вполне оправдали себя. Больше того, в Пензе, как известно, после моей вербовки не произошло ни одного контрреволюционного мятежа. А художников, писателей, композиторов – людей интеллигентных, можно вербовать еще смелее. Они-то скоро поймут, что пролетариат уже сейчас хочет быть грамотным, обладать достаточно широким кругозором, отличаться определенной нравственной стойкостью, иначе говоря – быть достаточно интеллигентным, чтобы стать мозгом страны. Художники, писатели, учителя, инженеры, профессора обязаны почувствовать здоровые устремления пролетариата и помочь ему дорасти до высокого умственного и нравственного развития…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю