Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 58 страниц)
«Значит, смерть обнаруживает всю малость и таких людей, как Корнилов», – подумал Ивлев, и, как бы подтверждая его мысль, штабс-капитан Ковалевский сказал хану Хаджиеву:
– Хрупкость человека в дни войны очень обыденная вещь.
– Господа, – обратился Богаевский к офицерам, продолжавшим молча стоять подле убитого, – Корнилов был средоточием лучших и наиболее сильных качеств нашей когорты, и у его тела мы должны принести клятву верности его заветам…
С этими словами генерал наклонился и вложил в руку Корнилова восковой крестик.
Вскоре вокруг Богаевского собрались генералы Романовский, Казанович, Марков. К ним подошел Деникин.
– Такое решение, как бросить остатки армии на генеральный штурм Екатеринодара, – вставил он между фразами, выражавшими скорбь, – было вызвано, очевидно, моментом критического душевного кризиса командующего. Штурм этот не но силам армии, тем более сейчас, когда она обезглавлена.
– Но мы и вчера все были против штурма! – напомнил Марков.
Подкатила телега. По знаку хана Хаджиева текинцы положили бояра на нее и сверху прикрыли буркой.
К ним подошел Романовский и полой бурки укрыл голову убитого.
– Везите его в Елизаветинскую, – распорядился он. – По дороге никому не говорите, кого везете.
Часа через два у фермы появился в полуколяске Алексеев с адъютантом Шапроном и казначеем капитаном Петровым, сидевшими на переднем сиденье.
Ивлев подбежал к Алексееву, сошедшему с коляски.
– Разрешите, ваше высокопревосходительство, проводить вас к генералу Деникину!
Уйдя подальше от «злосчастного» рокового домика, Деникин сидел вместе со своим другом Романовским за рощицей, на зеленеющем бугре. При приближении Алексеева оба генерала поднялись с земли и почтительно вытянулись.
Поздоровавшись, Алексеев поднес к старческим очкам белый носовой платок и проговорил:
– По дороге сюда встретил тело Лавра Георгиевича… Я сошел с брички и простился с ним.
Романовский и Деникин продолжали стоять. Алексеев спрятал большой клетчатый платок в карман брюк.
– Вчера в личном разговоре со мной Лавр Георгиевич сказал, чтобы я в случае его гибели возглавил армию! – объявил Деникин.
Алексеев внимательным, умным взглядом сквозь стекла очков посмотрел на Деникина и тихо проговорил:
– Я согласен с завещанием Корнилова. Вступайте в исполнение обязанностей командующего армией.
– Но для этого, Михаил Васильевич, необходимо, чтобы вы подписали соответствующий приказ, – сказал Деникин.
– Составьте его! – распорядился Алексеев.
Ивлев взял из рук Деникина лист бумаги, присел на корточки и, положив альбом на колени, принялся писать под диктовку генерала:
«Неприятельским снарядом, попавшим в штаб армии, в 7 часов 30 минут 31 сего марта убит генерал Корнилов.
Пал смертью храбрых человек, любивший Россию больше себя и не могший перенести ее позора.
Все дела покойного свидетельствуют, с какой непоколебимой настойчивостью, энергией и верой в успех дела отдавался он на служение родине.
Бегство из неприятельского плена, августовское выступление, Быхов и выход из него, вступление в ряды Добровольческой армии и славное командование ею – известны всем нам.
Велика потеря наша, но пусть не смутятся тревогой наши сердца и пусть не ослабнет воля к дальнейшей борьбе. Каждому продолжать исполнение своего долга, памятуя, что все мы несем свою лепту на алтарь отечества…
Вечная память Лавру Георгиевичу Корнилову – нашему незабываемому вождю и лучшему гражданину родины. Мир праху твоему.
В командование армией вступить генерал-лейтенанту Деникину.
Генерал от инфантерии Алексеев».
Ивлев подал Алексееву вместе с альбомом лист бумаги с текстом приказа.
– Вот, пожалуйста, – сказал, поставив подпись, Алексеев и отдал бумагу в руки новому командующему.
Деникин обрадованно сверкнул глазами и почтительно низко поклонился:
– Благодарю вас за доверие, ваше высокопревосходительство!
– Поручик! – сказал Алексеев, повернувшись к Ивлеву. – Прикажите моей бричке подъехать сюда. На, земле все-таки сыровато, и я должен ехать.
* * *
Генерал Марков подошел к Ивлеву, стоявшему у Гнедой, привязанной к стволу молодой шелковицы:
– Поручик, скачите на кожзаводы, в дом Бондарева! Прикажите от моего имени штабс-капитану Огневу, командиру пулеметного взвода офицерского полка, взять на себя роль арьергарда!
Ивлев молча откозырнул и принялся отвязывать Гнедую.
– Пока все части не снимутся с позиций, – быстро добавил Марков, – взвод должен стоять насмерть у артиллерийских казарм.
Еще раз отдав честь генералу, Ивлев вскочил в седло.
В районе пригорода так же, как и раньше, отчетливо хлопали винтовочные выстрелы, тянули свои длинные строчки пулеметы, пули все чаще посвистывали над головой, но на сей раз Ивлев продолжал ехать верхом, будто собственная жизнь после смерти Корнилова утратила всякий смысл.
Он поглядывал на сизые купола Екатерининского собора, золотые кресты, пытался представить себе, что происходит в этот час на улицах, бульварах, площадях родного города.
Екатеринодар… Сколько на подступах к нему и на этой западной окраине погибло молодых жизней!.. И вот надо отступать… Вот как смерть Корнилова поворачивает дело. А куда отступать? Куда можно уйти с обескровленной армией, потерявшей своего вождя?..
Ивлев опустил повод. Гнедая пошла шагом.
Во дворах и на улице зияли воронки от снарядов, в разных позах и положениях лежали убитые, возле них – винтовки, пулеметные ленты, шашки, клочья окровавленной ваты и бинтов. Из земли торчали человеческие пальцы, и только они почему-то приковывали к себе внимание, а все остальное скользило мимо сознания. В голове повторялся истерический крик офицера– телефониста: «Все пропало! Все погибло. Убит Корнилов!»
Особняк Бондарева оказался на Кожевенной улице, в самом центре предместья. Кирпичный фасад с белыми вазами на крыше весь был истыкан пулями и осколками.
Пулеметный взвод штабс-капитана Огнева занимал задние комнаты особняка. Какими-то неисповедимыми путями сюда уже дошли слухи о гибели Корнилова, и пулеметчики-юнкера, обступив вошедшего к ним Ивлева, взволнованно выспрашивали подробности.
А вокруг дома и на улице с диким ревом разрывались снаряды, поднимали от земли темные облака пыли и дыма. Но никто, кроме Ивлева, беспокоившегося о своей Гнедой, оставленной во дворе, не обращал внимания на бурно разыгравшийся ураганный артиллерийский обстрел. Каждый пулеметчик был глубоко подавлен. Душу каждого заполнило смятение. О том, что Деникин в состоянии заменить Корнилова и спасти армию от окончательного уничтожения, никто не хотел ни думать, ни говорить. Ивлеву стало казаться, что все здесь сковывается смыкающимся кольцом смерти. Каждый теперь знает, что все усилия тщетны и дело проиграно безнадежно. Райская птица мечты о скорой победе и взятии Екатеринодара для всех обернулась черным вороном. Со смертью Корнилова все вокруг стало темным, слепым, бескрылым. Место горячих порывов и веры заняло ужасное «все равно!». И действительно, даже когда Ивлев объявил штабс– капитану Огневу приказ Маркова, равнозначный, по сути, смертному приговору пулеметному взводу, никто из юнкеров не задумался над истинным его смыслом.
– Ну, так вот, – повторил Ивлев, – стоять вам придется насмерть. Другого выхода нет!
– Ладно, займем позиции в артиллерийских казармах, – мрачно проговорил штабс-капитан Огнев, надев на тонкий горбатый нос пенсне.
Глядя на стекла очков и большие задумчивые глаза штабс– капитана и представляя, как тяжела задача, возложенная на него, Ивлев присел на подоконник.
– Угостите папиросой! – попросил Огнев.
– Пожалуйста! – Ивлев вынул из полевой сумки целую пачку асмоловских папирос.
– Угостите всех! – Огнев кивнул в сторону юнкеров.
– Берите, господа, папиросы, – обратился Ивлев к молодым людям.
Один из них, высокий безусый блондин, глубоко затягиваясь дымом и заикаясь от волнения, предложил спеть песню о гордом «Варяге».
Став в кружок, юнкера запели.
Ивлев загляделся на поющих. Вечером, под покровом сумерек, они займут позиции и уже не покинут их. Смертники!.. И чтобы запечатлеть юнкеров, он достал альбом и карандаш. Может быть, хоть в набросках сохранится их облик?
Знакомый ростовский студент Леонид Любимов извлек из вещевого мешка аккуратно сложенную чистую сорочку, его друг Анатолий Петров усмехнулся:
– О, Ленечка решил стать франтом!
– И тебе советую под занавес быть в чистом белье, – сказал Любимов, а веснушчатый широкоплечий юнкер добавил:
– К такой прекрасной сорочке не хватает только шелкового галстука. Хочешь, я раздобуду у Бондарева? Красивый галстук непременно принесет счастье.
– Наше счастье – пальцы в рот да веселый свист! – угрюмо отозвался Любимов, стягивая через голову до черноты заношенную рубаху, заплатанную на локтях.
– Я никогда не пил, а сейчас отдал бы все потроха за стакан вина, – вдруг сказал штабс-капитан и принялся перочинным ножом вскрывать консервную банку.
«Понимает ли он, что, быть может, в последний раз собирается есть консервы?» – подумал Ивлев.
Рядом с домом грохнулся снаряд. Ивлев посмотрел в окно. Не повредило ли осколками Гнедую? Нет, стоит, грызет кору цветущего абрикосового дерева. Розовые лепестки сыплются на ее круглый, атласно лоснящийся круп.
Ивлев сунул альбом в сумку. Что сказать на прощанье юнкерам? До свидания?.. Всего доброго? Нет, не то. Надо сказать что-то другое. Ведь, может статься, больше не свидимся… А впрочем, что значат слова?
Выходя из комнаты, Ивлев снял фуражку и низко поклонился юнкерам.
Длинный узкий двор усадьбы кожевника Бондарева, сбегая к Кубани, весь розовел от нарядно цветущих абрикосовых деревьев… Люди убивают друг друга, а мудрой всепобеждающей природе не мешает творить свое дело даже огненный орудийный шквал.
Со стороны кубанской набережной и от пристани красные вели по району кожевенных заводов интенсивную стрельбу. Пули роем носились по двору. Однако Ивлев решил увидеть город с берега реки и, пригнув голову, быстро побежал по дорожке меж побеленных стволов абрикосовых деревьев и яблонь.
Дорожка привела к окопчику, вырытому рядом с довольно глубокой траншеей, в которой сидели в качестве наблюдателей от одной из батарей два казачьих офицера. Один из них – хорунжий в темной помятой черкеске, со скуластым лицом, густо заросшим черной щетиной.
– Поручик, кто прислал вас сюда? – недовольно спросил он.
– Я хочу взглянуть на город, – откровенно ответил Ивлев.
– Нашли подходящее время! – презрительно фыркнул офицер с есаульскими погонами, аккуратно пришитыми к плечам выцветшей гимнастерки серыми суровыми нитками.
А хорунжий сердито бросил:
– Вы, поручик, не дюже выпячивайтесь из окопчика: у них есть стрелки, которые не мажут.
«А что, если Глаша с Инной сейчас забрались в мансарду, в ту самую, что над нашим домом, и в узкое решетчатое оконце смотрят сюда, на этот берег?..» – Ивлев поднял руку и украдкой от казачьих офицеров помахал в сторону Штабной улицы. Немногим больше версты напрямик от этого места до родного дома, но как меняет война обычные понятия о времени и расстоянии!.. Ведь никогда еще такими недостижимо далекими не были и дом, и Штабная улица, и Глаша с Инной, сидящие в мансарде, схожей с башенкой. А жизнь? Как мгновенно можно с ней расстаться! Вот был Корнилов, и нет его.
Ревет, визжит, грохочет смерч войны, вздрагивает земля, сотрясается воздух, и пороховой дым застилает солнце, и волей– неволей сердце сжимается. Хочется думать привычными понятиями о настоящем и будущем. Вновь жаждешь жизни, возможности ходить по дорогим с детских лет улицам родного города, быть дома, видеть своих близких…
«Как же неумолим бог войны!» – вздохнул Ивлев и поднялся из окопа. Одна, другая, третья пули свистнули у самого уха… Очевидно, красные стрелки увидели его. Чуть наклонив голову, Алексей быстро пошел в глубь двора.
– Черт его носит! – выругался хорунжий.
Взяв Гнедую под уздцы, Ивлев торопливо зашагал через широкую улицу, щедро залитую полдневным солнцем.
Пули летели из-за артиллерийских казарм. Одна пробила седло, другая звонко щелкнула у копыта Гнедой и ушла между булыжниками в землю.
И вот знакомые ворота дома, с окнами, прикрытыми зелеными ставнями. Калитка была распахнута, и он свободно провел Гнедую во двор.
Маруся, двоюродная сестра, увидев его, выскочила на веранду.
– Поставь лошадь в конюшню!
– А где бабушка? – спросил Ивлев, здороваясь с сестрой.
В небе над домом разорвалась граната. Маруся испуганно юркнула за дверь и оттуда крикнула:
– Прасковья Григорьевна в пекарне!
Ивлев разнуздал Гнедую. Она встряхнула головой и сама зашагала в конюшню.
Прасковья Григорьевна, пахнущая горячим хлебом, обсыпанная мукой, не выпуская из рук деревянной лопаты, которой доставала выпеченный хлеб, обняла Ивлева.
– Внучок мой залетный, что ж два дни носу не казал? – Она уставилась в его лицо ласковыми, по-старчески дальнозоркими глазами.
Ивлев всей грудью вдохнул ржаной аромат хорошо выпеченного хлеба и чмокнул старуху в щеку.
– Чует душа: не взять вам города… – Прасковья Григорьевна смахнула жилистой ладонью слезу, набежавшую на глаза. – Много вашего брата полегло… Что ж ты, как бывало, не отломишь от булки верхнюю корочку? Вот она какая золотистая да розовая. Сама в рот просится…
Алексей отломил корку.
Как несказанно вкусно захрустела она в зубах! Как живо напомнила о милой беззаботной невозвратной поре золотого детства! Как вдруг захотелось никуда не уходить от бабушки, уютно, домовито пахнущей мукой и хлебным теплом!
А Прасковья Григорьевна накрыла горячие, ярко подрумяненные булки, уложенные рядком на длинной дубовой скамье, серой скатертью и сверху накинула синее ватное одеяло.
– Каждый день выпекаю по шесть, семь буханок, и все съедают постояльцы… Товарищи они тебе. И борщ с солониной готовим. Благо в запасе она была. А то сидели бы на воде да хлебе. На постое всё гимназисты, реалисты да кадетики. Чисто мальчики! Или солдат нету у ваших генералов, или все они на красной стороне? – Прасковья Григорьевна села на низенькую скамью у ног Ивлева. – Не могу в толк взять, почему кличут вас золотопогонниками? У многих погоны только химическим карандашом обозначены на гимнастерках. Так и чешутся руки хорошенько простирать затасканные-то гимнастерки, чтобы и следов не осталось от карандашных эполет.
– А знаешь, бабушка? Лавра Георгиевича уже нет… – неожиданно вырвалось у Ивлева.
– Это вашего-то главного? Царство ему небесное! – Прасковья Григорьевна широко, истово перекрестилась.
– Он был нам дороже отца, – дрогнувшим голосом проговорил Ивлев.
– Ох ты, мой горемычный! – заохала Прасковья Григорьевна. – Из-за него-то и увяз ты в трясину…
– Бабушка, не причитай надо мной, как над покойником, – запротестовал Ивлев.
– Кабы воевал супротив басурман или кайзера, я только бы благословляла тебя. А ведь воюешь-то с русскими… А сам ты, и я, и твой отец – кто? Супротив своих стоять – все одно что отрываться от родной земли-матушки…
– Бабушка, не спорь со мной, – перебил ее Ивлев.
– Где уж мне с тобой спорить, образованным. Я об одном только: как вызволить тебя, внучок ты мой родной? – Прасковья Григорьевна поднялась со скамьи, положила руки на плечи Алексея. – Твой отец еще не старик, мог бы тут тоже побегать с винтовкой, однако сидит дома. Видно, знает, ежели на холке не удержались, то на хвосте и подавно не усидишь.
Ивлев криво усмехнулся:
– Бабушка, глядишь ты сквозь слишком черные очки.
– Какие там очки! Лучше оставайся у меня, а я пойду замолвить слово о тебе. Увидишь, послушают они меня, старую, и тебя помилуют.
– Знаю, видел, как милуют они нашего брата офицера.
– Я к ихнему заглавному, к Автономову, пойду. Сказывали тут, будто он сам из казачьих офицеров. А сейчас, покуда в отступ уйдут, запрячу тебя в мучной ларь…
– Спрячь-ка лучше мой альбом. Потом отцу отдашь. Кстати, я черкну несколько строк ему.
Ивлев достал альбом и на обратной стороне обложки написал:
«Дорогой папа! Я не добрался до родного порога. Шлю низкий сыновий поклон маме и братский – Инне! Этот альбом с набросками во что бы то ни стало, пожалуйста, сохрани. В нем запечатлены многие эпизоды и герои ледяного похода. Может быть, придет благословенное время, когда я вернусь к этим наброскам. Дай Глаше прочесть на последней странице альбома несколько строк, адресованных ей.
Любящий тебя Алексей.
31 марта 1918 года».
Во дворе раздались хлесткие револьверные выстрелы. Ивлев выхватил из кобуры маузер и приоткрыл двери пекарни.
Среди двора, у белой стены дома, освещенной солнцем, стояло четверо юнкеров, а на земле у их ног конвульсивно вытягивались тела двух юнцов.
– Стреляются! – охнула и бросилась к юнкерам Прасковья Григорьевна.
Действительно, один из юнкеров со всклокоченными золотисто-рыжими кудрями, прежде чем Ивлев успел подскочить к нему, спустил курок нагана, поднесенного к виску.
Прасковья Григорьевна с диким воплем схватила за руку юнкера, заряжавшего браунинг.
– Сы-но-чек!
– Вы не смеете! – сорвавшимся голосом закричал Ивлев юнкерам. – Стойте!
Маруся с белым как мел лицом сбежала с веранды и повисла на юнкере.
– Вася! Василий Львович!.. Отдайте пистолет…
– Пустите! – неистово рванулся юнкер из ее рук. – Мы дали слово друг другу…
– Трусы, слюнтяи! – не своим голосом закричал Ивлев. – Зеленые гимназисты, мальчики воюют, а вы…
– Друзья, не слушайте демагога!
– Как вы назвали меня? – Ивлев подскочил вплотную к юнкеру Василию и одним рывком отнял пистолет. – Да я на месте вас…
– Стреляйте! – Юнкер разорвал рубаху и выпятил вперед бледную, по-мальчишески узкую грудь. – Бейте в сердце!..
– Не паясничайте! – не на шутку обозлился Ивлев. – Стыдно!.. Я знаю, что означает смерть Корнилова. Я его личный адъютант, был одним из близких ему людей… Однако и не подумаю стреляться. Я помню свой долг… Да и Лавр Георгиевич завещал стоять насмерть. – Голова его пылала. Мысли путались. «Групповое самоубийство – это уже отчаяние, не исключена возможность, что и другие отчаялись. Кто приостановит процесс развала? Кто вдохнет в душу новые силы, выведет отчаявшихся духом за пределы рокового круга?» – Друзья, – продолжал Ивлев в смятении, – друзья, послушайте меня… Генерал-лейтенант Деникин уже заменил командующего… Он был первым помощником и сподвижником Лавра Георгиевича. К тому же он в недалеком прошлом командовал легендарной Железной дивизией, прославившейся в боях с немцами… Наконец, с нами остался вождь и организатор Добровольческой армии Алексеев. А это талантливый и опытнейший стратег. Он всю войну был начальником штаба Ставки. И не забывайте о Сергее Леонидовиче Маркове, храбрейшем из храбрейших…
Юнкера слушали, насупившись. Лица их казались бесчувственными. Но когда по железной крыше пекарни застучали осколки гранаты, разорвавшейся над двором, в глазах юнкеров появилось нечто, схожее с настороженным и сосредоточенным ожиданием. Это выражение хорошо было знакомо Ивлеву. Оно шло от привычного солдатского страха за жизнь. Ивлев понял: слова его подействовали. К юнкерам вернулась естественная жажда жизни.
– Ладно, – сказал он, несколько воспрянув духом, – берите по булке и айда в Елизаветинскую. Туда уходят наши с новым командующим. Будем драться, как дерутся корниловцы, до последнего!
И, как бы желая скрепить договор с молодыми людьми, Ивлев выдал каждому по булке, крепко пожал руки и всех проводил за калитку.
– Ну, хоть троих спасли! А что с этими делать? – Прасковья Григорьевна показала на трупы застрелившихся. – Большевики-то хоронить будут поначалу своих… А солнце уже крепко припекает… До чего же довели молодых людей!..
У самой стены дома, ярко озаренной солнцем, лежал юнкер, и рыжие взвихренные волосы его алели от крови. Сквозь продырявленную подошву сапога видна была коричневая ступня, измазанная засохшей глиной. Отшагала она свой земной путь. И напрасно Прасковья Григорьевна причитала:
– Совсем-то еще дитя!.. А грех-то какой взял на душу: жизни себя лишил… То-то родители будут убиваться… Знать бы, как кличут-то его… Хотя бы имечко, откуда, чей он? Может, наш, екатеринодарский? Сходила бы я к его отцу-матери…
Алексей нашел в кармане убитого листок бумаги.
– Римский-Корсаков его фамилия, знаменитая… – сказал он Прасковье Григорьевне. – Из Петрограда он.
Маруся, всхлипывая, смотрела на самоубийцу.
* * *
Солнце еще не село, но предвечернее небо пылало. Поля, изрытые воронками и ячейками одиночных окопов, густо зеленели. Со стороны города к солнцу поднималось мутное марево. Малиновый круг предзакатного солнца, будто изнутри налившись кровью, подернулся багровой дымкой. Кубань в оранжевых отблесках катила шафранные, почти пунцовые воды.
Гнедую не было надобности подгонять: она шла широким шагом, размашисто и споро.
Маленькие согнутые фигуры офицеров Корниловского полка редкими цепочками уползали от позиций. Впереди на дороге, удаляясь в сторону Елизаветинской, маячили верховые.
Оставленная всеми ферма теперь напоминала опустевший, мертвый улей. В роще не было видно ни походных кухонь, ни текинцев, ни коней. В белой стене уныло сиротствующего дома между окон темнела дыра от снаряда.
Ивлев, минуя ферму, придержал Гнедую и снял фуражку.
Дорога почти до самой Елизаветинской не имела подъемов и спусков, а Ивлеву неотвязно представлялось, будто повозки, арбы, кони, люди – все скопище – безудержно сползали по наклонной плоскости куда-то ниже, ниже, в сумрак и тьму.
Лица отступающих почернели, спины сгорбились.
В поле, где недавно каждый бугорок и пядь земли брались с бою, еще валялись раздувшиеся тела убитых.
Ивлев обогнал роту корниловцев, медленно шагавшую за раненым офицером, рука которого висела на марлевой повязке. Все в колонне безмолвствовали.
У Елизаветинской по широкому выгону ехал верхом на низкорослом коне Долинский. Увидя Ивлева, он остановился и тихо, почти шепотом, сообщил:
– Лавра Георгиевича уже погребли в ограде елизаветинской церкви. Но доподлинный труп командующего вон в том доме… – Долинский указал нагайкой на казачью хату под красной черепицей. – Поезжай к нему. Нам, его бывшим адъютантам, поручено тайком вывезти его и Неженцева из станицы. Понятно?..
* * *
В небольшой горнице на чистой половине дома было полутемно: все окна плотно закрыты ставнями, взятыми на большие болты. Несколько тоненьких восковых свечей, потрескивая и чадя, горело у изголовья убитого, лежавшего на коротком столе, покрытом серой домотканой скатертью. Рядом на столике в граненом стакане белел пучок фиалок, а на некрашеной скамье сидел, согнувшись, бородатый казак и глухим, бубнящим голосом читал псалтырь.
Белизна женской косынки, которой была подвязана челюсть, подчеркивала темноту коричневого лица в отблесках зыбкого, неверного пламени свечей. При колеблющемся свете широкоскулое, изломленное странными азиатскими чертами лицо Корнилова, утратив выражение жизни, стало непроницаемо.
Недаром говорят об умершем – ушел! И Корнилов, с которым связывалось у Ивлева столько надежд, теперь был уже далеко за кругом всего настоящего.
В комнате появился журналист Алексей Суворин-Порошин.
Тихо ступая на носки, он приблизился к покойнику. Потом, вперив взгляд в его неподвижное лицо, будто в полубреду забормотал:
– Тобою, Лавр Корнилов, новая Россия шла от своего прошлого к своему будущему через топи всякого растления. Шла она доблестно к великой и благородной цепи, шла и видела синеву нового неба… Ты пал, а павших на войне боги и люди почитают. Ты говорил: «Смерть – это вино!» И ты испил это вино как солдат и как вождь…
Ивлеву стало не по себе. Резко повернувшись на месте, он поспешно вышел из полутемной комнаты.
Во дворе у дома сидел текинец Раджеб, закрыв лицо руками. Ивлев сел на ступеньки крыльца рядом с плачущим туркменом.
На улице затарахтела и остановилась у ворот арба, в калитку стремительно вбежал хан Хаджиев:
– Вы здесь, а вас разыскивает прехорошенькая девушка!
По знаку Хаджиева Раджеб распахнул ворота, и Ивлев увидел в длинной арбе Инну сидящей на гробу, сколоченном из плохо отесанных толстых досок.
«На погибель явилась!» – чуть было не вскрикнул Ивлев и, желая, чтобы сестра была плодом зрительной галлюцинации, вскочил на ноги и замахал руками, как бы отмахиваясь от непрошеного видения. Но Инна, в белом платочке, в летнем синем жакете, ловко выпрыгнув с арбы, простучав каблуками, уже была перед ним.
И едва он протянул ей навстречу руки, как она с радостным возгласом «Лешенька!» обвила его шею горячими тонкими руками.
– Инночка! – Он горестно прижался щекой к ее щеке. – Как же это ты?..
Она слегка отстранилась и живо блестящими глазами поглядела в его лицо:
– Не рад, что ли?
Боясь сказать правду, Ивлев опустил голову.
– Я не могла не прибежать! Там без тебя, без Маши, без Аллы я была сирота, была никому не нужна. – Инна вновь обвила шею брата рукой и, полагая, что она поступила правильно, принялась весело, быстро рассказывать, как, выдавая себя за красную сестру милосердия, прошла от Черноморского вокзала по путям железной дороги до самой передовой линии, находившейся у Садов, а потом Садами пробиралась в Елизаветинскую.
– А что Глаша? – перебил ее Ивлев.
– Она пошла работать в ревком, и я с ней перестала видеться.
Инна притронулась к карману своего жакета, оттопыренному револьвером, и сказала:
– Я прихватила отцовский браунинг с полсотней патронов. Так что я, как Маша Разумовская, смогу быть не только сестрой милосердия, но и бойцом.
– Но мы-то Екатеринодара не возьмем. Мы потеряли Корнилова и уходим неизвестно куда, – напомнил Ивлев.
– Ну и что же? – нисколько не смутилась Инна. – Куда ты, туда и я! Твоя судьба – моя судьба.
– Нет, отдай браунинг мне, а сама возвращайся домой.
– Дома я уж насиделась. Достаточно! Довольно с меня!
Инна перевела дыхание и крепко стиснула руку Ивлева.
– Я бесповоротно решила идти с тобой, с корниловцами. Надо во всем брать в образец жен декабристов и идти вместе с мужьями и братьями, – продолжала она.
– Ты должна понять: мы будем уходить в неизвестное! Тебе вовсе незачем отождествлять себя со мной. Да и наши родные не перенесут потери обоих!
– Молодые люди нашего круга разлетелись. Мои гимназические подруги – Маша и Алла – с вами. Глаша у красных. Нет, не могу бесплодно отсчитывать оторванные листочки попусту прожитых дней. Только сегодня я впервые по-настоящему жила. А в Елизаветинской я уже видела ваших сестер милосердия. Тоненькие, худые, на вид хрупкие, а они вынесли крестный поход.
– Из тридцати сестер, вышедших из Ростова, осталось двенадцать. И Алла Синицына убита на кожзаводах…
– Тем более я здесь нужна, – твердила Инна. – Один лазарет тут недалеко, в школе. Пойдем, представишь меня врачам. – Инна решительно потянула брата за руку.
Ясно: она бесповоротно решила идти с маленькой обезглавленной армией, гонимой в тот непроницаемый мрак, который видел Корнилов.