Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 58 страниц)
– Да, да, – подхватил Рубин, – мы уполномочены выяснить сейчас все…
Ясный солнечный день блистал яркой синевой безоблачного неба. Хуторские дворы белели садами цветущих вишен и яблонь. Ширь просторных полей густо зеленела травами и озимыми хлебами. Был один из прекраснейших майских дней, какие нередко случаются на Кубани. Но в этот час, кроме Глаши, кажется, никто не замечал ни цветущих хуторских садов, ни синевы ясного небосвода, ни мягкой зелени полей.
Броневики, грозно остановившиеся неподалеку от хутора Романовского, встревожили восставших, и казаки целыми ватагами потянулись но выгону. Вооруженные винтовками, охотничьими берданками и ружьями, ручными пулеметами и гранатами, шашками, кинжалами, даже пиками, одни ложились в наспех вырытые окопы, другие скакали верхом. Но, так как броневики не стреляли, а красноармейцы махали белыми платками, вскоре многие казаки подошли ближе.
В их коричневых от загара и обветренных лицах Глаша не видела ничего злобного, но в голосах слышалась крайняя возбужденность:
– Ишь, закрылись каратели в броню!
– Ции машины дюже схожи с черепахами…
Когда Рубин залез на башню броневика, один рябоватый казак тотчас же заметил:
– А комиссар ебрей-то!
– Послухаем, шо вин хоче казаты!
– Товарищи казаки! – начал Рубин. – Зачем собрались лагерем и вооружились? Почему думаете, что Советская власть хочет вам зла? Разве не видите: у нас броневики с пулеметами, но мы не открываем огня, мы намерены с вами мирно договориться обо всем.
– Мы тож против кровопролития! – крикнул какой-то белобородый старик. – Мы ж не пишлы за кадетом Корниловым, ни за войсковым атаманом Филимоновым!
– Чем вы недовольны, станичники?
Резкий голос с запинкой выкрикнул:
– Никитенко и Голубь дюже забижают! Шо ни день, то нова контрибуция.
– Мы требуем порядка и шоб не было карателей! – добавил казак в высокой коричневой папахе.
– Порядка требуйте от местного Совета, – сказал Рубин.
– Для Никитенко и Голубя Совет ничого не означав.
– Для них закон не писан!
– Говорите не все разом!..
Но казаки продолжали кричать хором:
– Мы не против Советской власти!
– Мы встали защищать порядок!
– Казаки привыкли к порядку!
– Голубь творит бесчинства!
– Какие же именно бесчинства? – старался перекричать казаков Рубин.
– Его кобели насилуют наших жинок и дочек!
– Рабочих лошадей отбирают…
– Его опричники хватают и расстреливают ни за што самых почетных стариков…
К Глаше протиснулся молодой худощавый казак с лиловыми рубцами на бледном лице:
– Може, ответите, за шо Голубь и Никитенко держут цилый мисяц в кавказской тигулевке мого батьку?
– А может, он того заслуживает? – заметил Рубин.
Сразу же несколько голосов запротестовало:
– Никитенко безвинных судит и ставит к стенке.
– Нет от его опричнины жизни…
– В отряд Голубя собрались отпетые бандюги, бывшие конокрады, ворюги…
– Они сказнили десятки казаков.
– Кого же именно? – спрашивал Рубин и обернулся к Глаше: – Я вас попрошу записать фамилии расстрелянных!
И как только Глаша взялась за карандаш, со всех сторон начали выкрикивать:
– Запиши Петренко Ивана Харитоновича…
– Мого брата Ефима Горобченко…
– И мого – Петра Грищенко…
– Крамаренко… Крамаренко…
– Ты, товарищ коммунистка, – кричал прямо в ухо рябоватый казак, – запиши Куценко Василия Григорьевича! Царство ему небесное! Его тильки вчора прикончили на станции Кавказской. Это мой тесть!
– Трофима Кондратенко!..
Глаша быстро записывала.
– А кто из женщин пострадал? – поинтересовался Рубин.
– Кто ж вам це скаже при всем народе! – проговорил казак в черной рубахе, подпоясанной кавказским поясом с набором.
– Срамить своих жинок не захоче! – подтвердили другие.
– Казаки собрались с оружием, шоб не допустить рушить наши казачьи семьи и звычаи.
Вдруг среди папах и картузов замелькали белоснежные косынки и цветные полушалки. Узнав, о чем гуторят казаки с комиссарами, женщины все враз закричали. А передние, сбивая с голов косынки и платки, разъярясь, кидались к Рубину.
– Из-за безбожников и грабителей Голубовских не удержать во дворах ни курки, ни гуски. Они так и шастают, так и шныряют по клуням и курятникам. И ще охальничают и девок портют…
– Доброму хозяину нема миста в станице.
– Каждого в трибунал тянут.
– Никитенко лишает жизни мужей и батькив.
Прижатый к броневику, Рубин тщетно пытался успокоить казачек:
– Неужели не можете тише? Не все разом!..
Грудастая, пышнотелая казачка кричала в самое лицо комиссара:
– Где мой супруг? Где сничтожил его Никитенко? За что?!
Шофер, могучий, крутолобый парень, видя, что Рубину несдобровать, завел мотор.
– Расступись, а то раздавлю. Дай развернуться!
Двое матросов из команды броневика на ходу втащили Рубина внутрь машины и выставили наружу штыки.
– Мы отзовем Никитенко и Голубя в Екатеринодар! – кричал Рубин. – Чрезвычайный штаб обороны призовет их к порядку.
Давая проход автомобилю, казаки что-то еще кричали, грозно размахивали шашками и ружьями.
– Де-ла! – сокрушенно вздыхал Рубин, усевшись рядом с Глашей. – Если немедля не убрать Голубя и Никитенко, казаки не сложат оружия.
Глаша молчала: все виденное и слышанное окончательно утвердило в мысли, что коммунистам на Кубани предстоит проделать гигантскую работу по ликвидации огромного числа узурпаторов, подобных Золотареву, которые озлобляют население, позорят советские органы; нужно арестовывать и расстреливать их без пощады.
– Я предлагаю сейчас же взять под стражу обоих, – наконец сказала она.
– Нет-нет, мы должны действовать осмотрительно, – твердил Рубин. – Прежде всего надо проверить все. Мало ли что куркули наговорят. За их спинами действуют корниловские агенты. И это они подбивают казаков на вооруженные бунты.
Глаша нахмурилась.
На околице станицы броневику преградил путь рыжеусый человек в солдатской шинели нараспашку. Он стоял посредине улицы, раскинув руки в стороны.
– Я местный коммунист Иваненко, – назвался он. – Я хочу, товарищ комиссар, доложить вам: Никитенко чернит и подрывает престиж нашей Советской власти. Все его ухватки – в личную пользу. Он имеет крупные суммы. У него нет ни совести, ни чести. Он считает, что пришел момент хорошенько погреть руки, пользуясь властью. Примите меры против таких! Иначе вся Кубань поднимется… Всех озлобят они на Советскую власть и коммунистов.
Броневик подкатил к широкому крыльцу ревкома, на котором сейчас больше, чем прежде, сидело бойцов из отряда Голубя. У многих теперь на поясах болтались ручные гранаты.
Растолкав красноармейцев, к автомобилю проворно подбежал высокий, тонкий в талии молодой человек в нарядном френче и галифе. Протянул руку Рубину:
– Я – Никитенко, председатель военно-революционного трибунала.
Глаше сразу показалось в его смуглом лице что-то плутовское. Но когда Рубин сказал, что они только что из Романовского, в темных глазах Никитенко мелькнуло выражение искреннего огорчения.
– И вас там не прихлопнули? Чего ж вы не взяли меня с собой?
– А вы не скажете, почему казаки вдруг взбунтовались? – спросила Глаша.
– Все скажу. У меня все нити контрреволюционного заговора в руках. Я умею брать их за ребра и выведывать всю подноготную. У меня в трибунале они все рассказывают как надо. Но поначалу поедемте ко мне. С дороги-то вам надо малость подкрепиться. – Подвижное лицо Никитенко все время меняло свое выражение. Сейчас оно было лукаво и одновременно заискивающе. – Ну как? Принимаете приглашение?
– Да. Садитесь в наш броневик, – сказала Глаша.
– Нет, спасибо! – Никитенко отскочил в сторону. – Бензинового духа мое нутро не выносит. Верхом на коне вольготней. А вы – за мной.
Через минуту он уже скакал на донском высоком аргамаке, окруженный ватагой телохранителей в матросском обмундировании. Ленточки на их бескозырках развевались по ветру, кони шли галопом. При этом все моряки, обнажив шашки, исступленно гикали на всю улицу.
– А-ля Золотарев и золотаревцы, – проронила Глаша.
– Похоже, что так, – согласился Рубин. – Впрочем, в прошлом Никитенко был портным…
У себя дома Никитенко усадил всех за длинный стол и сам сел среди своих сподвижников. Четыре молодых женщины в шелковых платьях, все, как на подбор, высокогрудые, дородные, с пышно завитыми волосами, с ярко накрашенными губами, румяные, быстро накрыли стол вышитыми скатертями, выставили несколько четвертных бутылей с вином и граненые стаканы. Одна из женщин, по-видимому жена Никитенко – черноокая, широкозадая, певучим голосом приговаривала:
– Покуда закусончик соберем, вам, чтоб скучно не было, надобно по стаканчику винца пропустить. Оно у нас лучше церковного. Аппетит здорово нагоняет.
Выйдя из горницы, она крикнула подружкам:
– Сестренки, шибче поворачивайтесь! А то мужики без нас наберутся…
Никитенко сдвинул все стаканы вместе и ловко, разом, наполнил их вином.
– Имеретинское винцо прямо из Грузии к нам прикатило. – Он прищелкнул пальцами. – Мои дружки за ним ездили. Пятьдесят тысяч керенок истратили. Молодцы! Пользительного напитка заготовили. Ничего не скажешь. Но теперь от самогона воротят носы. Вкус к тонкой мальвазии приобрели. Могут по ведру в один присест каждый выдуть. Пей, товарищ Рубин, пей, молодая комиссарша! Я от чистой души и всего сердца угощаю. И на дорогу вас снабжу. Мне этого куража не жалко для своих. Велю в броневик несколько бутылей поставить. Мы тут, в Кавказской, побогаче живем, чем вы в Екатеринодаре.
Пока Никитенко говорил, на столе появились на блюдах зажаренные в русской печи гуси, начиненные яблоками, пышные пироги с капустой и мясом, два молочных поросенка, тоже с яблоками, копченый окорок, украшенный бумажными цветами, миска с солеными огурцами, миска с квашеной капустой, посыпанной ломтиками белого сладкого лука и густо политая душистым подсолнечным маслом.
– Стол, як бачите, простой, деревенский, – показал рукой Никитенко на расставленные яства. – Никаких мудреных ресторанных деликатесов. Зато обильный. Птицы тоже, можно сказать, запас имеется. Так что можете заранее пояски распустить. Мы живем не для себя, а для людей. А потому дорогим гостям завсегда рады и любим, шоб они у нас от сытости икали. Пришло время и пролетариату попользоваться властью. Это значит пожить всласть.
Жена Никитенко, усевшись рядом, подталкивала Глашу под локоть:
– Пей, душенька! Пей, красавица! Вино-то наше в сам деле мягкое, легкое… для нашего брата женского – дюже подходящее. В подпитии и в любовь играть краше и слаще. Может, для того оно и выдумано, шоб чувства увеличивать? Или ты к коньяку привыкла? Но у нас как раз запас-то его вышел. Правда, имеется «вице-коньяк»… Могу его поставить. Он не хуже, тоже шустовского изделия. Только пей. А твой чего куксится? – Она кивнула на Рубина. – Давно с ним крутишь? Он по всем статьям бердичевский казак. Ну да с ним не пропадешь. Он свое дело знает, поди, ловко трясет екатеринодарских буржуйчиков… А мой с утра до вечера во хмелю ходит. Но кажинный день в трибунале заседает. Станичных бородачей судит за контрреволюцию. Крепко к этому делу пристрастился. Его тут прозвали «кавказский Робеспьер». Не выговоришь сразу… Я кажу ему: може, хватить судить? А он мне: «Куй железо, пока горячо! Так в «Интернационале» поется…» Портной он был не дюже старательный, а вот судья стал дотошный. «Всех, – говорит, – капиталистического происхождения торговцев и казаков через трибунал пропущу… Там у меня они распишутся в сочувствии к Советской власти!..»
Делая вид, что всецело занята едой, Глаша то и дело тянулась к моченым яблокам, капусте, – а в это время очень внимательно слушала словоохотливую супругу Никитенко. Из ее слов ясным становилось очень многое. К тому же и сам Никитенко, выпив несколько стаканов вина и раскрасневшись от обильной трапезы, довольно вдохновенно откровенничал:
– Живем-то в какие денечки! – Он хлопал по-приятельски Рубина по плечу: – Ты это должен понимать. Сам-то, видать, из Одессы прискакал на вольную Кубань. Тут есть кого взять за жабры. Одесса – мама, Екатеринодар – папа! Так, что ли? Поможешь мне распужать куркулей на Романовском – не прогадаешь. Туда сбежалось много бородачей с крепкой мошной. А супротив твоих броневиков и часу не устоят. А уж потом у меня в трибунале кой-кого выпотрошим. Я заготовил списки, все они там у меня значатся. Давай-ка, друг, за полный успех совместной операции рванем по граненому! Сегодня ночью нагрянем на Романовский. Ты бей с броневика – в лоб, а я с голубевским отрядом – с тылу. Все как по маслу пойдет. Ты, я вижу, настоящий одесский биндюжник. Только пей!
– Вот за меня Вася Хоботов выпьет. – Рубин отодвигал стакан в сторону, и широкоплечий, могучий водитель бронеавтомобиля, беря в свою громадную лапу стакан, тотчас же тянулся к стакану Никитенко, властно говоря:
– Пей, корешок! А к комиссару не приставай. У него печень не в порядке… Понятно?
Никитенко послушно пил и все более раззадоривался:
– Станичные богатеи – прижимистые. Знают цену рублю. Но у стенки жалко с душой расставаться – и раскошеливаются!
Черные глаза Никитенко пьяно-хвастливо поблескивали.
– Я имею немало заслуг перед революцией. Я ж первый на Кубани поднялся против Филимонова. Он было прислал в отдел полковника Ткачева, атамана станицы Усть-Лабинской, вместе с другим полковником, шоб арестовать меня. Но казаки побоялись выдать мою голову. Я же тут же вскорости обоих полковников схватил и с пристрастием сказнил. Трупы далеко заховал, родные не скоро нашли их. Я мстительный… На меня не замахивайся… Руку откушу!.. – Никитенко сжал челюсти так, что желваки взбугрились под кожей, и скрипнул зубами. – У меня пощады не проси… – Он выпил залпом еще стакан вина и тяжело облокотился на стол. В углу горницы заиграл гармонист. Под звуки гармошки тотчас пошли в пляс матросы и женщины.
Заметив, как стал клевать носом Никитенко, Глаша шепнула Хоботову:
– Вася, тащи-ка его в броневик! Надо с этой сволочью кончать.
Хоботов тотчас же обхватил за талию Никитенко.
– Пойдем, корешок, свежим воздухом подышим… Тут что– то угарно. – Попытался приподнять его, но тот решительно замотал головой:
– Не пойду!
Хоботов силой потянул его. Никитенко схватился обеими руками за скатерть. С грохотом, звоном повалились бутылки, стаканы, блюда, тарелки. Гармоника испуганно смолкла. Пляс прекратился. Телохранители Никитенко как бы вмиг отрезвели и ринулись к Хоботову:
– Ты куда его? Ты что… мать твою!
В руках заблистали браунинги. Рубин побледнел, однако крикнул:
– Спокойно, товарищи! Шофер просто хотел по-приятельски проветриться с товарищем председателем ревтрибунала.
Никитенко, придя в себя, торжествующе бормотал:
– Вот, бачите: меня нельзя трогать. Я – неприкосновенная персона!
Хоботов, будто не замечая направленных на него пистолетов, ругался:
– Хоть ты и неприкосновенная личность, а на кой же ляд стянул всю посуду со стола? Не мог словами сказать? Шухер поднял. А еще пред-се-да-тель!..
– Хоботов, ты пьян! Иди сейчас же в машину! – строго прикрикнул Рубин. – Пропустите его!
Телохранители не двигались с места.
– Товарищ Никитенко, – обратился Рубин к хозяину дома, – прикажи своим спрятать оружие.
– Ладно! – Никитенко пьяно махнул рукой. – Пущай ваш холуй выкатывается к ядрене Фене!
– Мы тоже идем. – Глаша поднялась, взяв Рубина под руку. – Пора нам.
Гармоника снова запиликала, женщины, лихо подбоченясь, пошли павами по кругу, за ними – их кавалеры, притоптывая ногами.
* * *
ЧК разместилась в одноэтажном особняке рядом с домом Акулова.
Председателем ЧК был утвержден Атарбеков, абхазец. Это был черноволосый, поджарый, горбоносый, резкий и стремительный в движениях и жестах человек. Говорил он с сильным акцентом, с трудом находя нужные слова, но очень темпераментно.
На Глашу он произвел впечатление человека горячего и в какой-то степени загадочного. А Паша Руднякова, глядя на него влюбленно, с восторженной почтительностью говорила:
– Он – наша совесть!
Ровно через неделю в газете «Известия» сообщили, что Чрезвычайная Комиссия приговорила к расстрелу прапорщиков Гавриила Горбатова и Михаила Тавриша, солдат Миловецкого, Вагаршака, Григорьянца и Тишкова за пользование радио, за попытку выпустить из подвала дворца арестованных, за взрыв снарядов на Черноморском вокзале во время боев с корниловцами.
Прочтя это сообщение, Руднякова сказала:
– А мы ничего не знали об этих заговорщиках. Молодчага Атарбеков! Хорошо разворачивается!
В апреле из номера в номер газета «Известия» печатала объявления о записи в боевую дружину левых социалистов-революционеров, которая производилась в доме № 42 по Красной улице, под нотариальной конторой.
Со слов Леонида Ивановича Глаша хорошо знала, что политическая программа эсеров во многом расходилась с коммунистической, и недоумевала: почему в городе позволялось левым эсерам открыто создавать вооруженные отряды?
Ей очень хотелось, чтобы жизнь как можно скорей наладилась, и она радовалась каждому новому мероприятию Советской власти. Например, она была весьма довольна тем, что, по настоянию Леонида Ивановича, собрание ресторанных служащих постановило национализировать все предприятия гостинично-ресторанного характера и передать их в ведение этого союза. Она надеялась, что с помощью такого союза будет положен конец бесшабашным гулянкам и кутежам анархиствующих элементов.
Вместе с Еленой Верецкой Глаша добилась, чтобы городской исполнительный комитет, по ходатайству комиссариата народного просвещения, освободил здания учебных заведений от постоя в них некоторых воинских частей и все мужские и женские гимназии приступили к занятиям. Она думала: «Вот если бы Ивлев узнал об этом, то, вероятно, понял бы многое».
Когда же в газетах появился приказ Кубано-Черноморского ЦИКа об амнистии партизанам-корниловцам, Глаша с особым вниманием стала следить за судами ревтрибунала, где рассматривались дела юнкеров и офицеров, отставших от Деникина. И ее радовало, что ревтрибунал, как правило, освобождал юнкеров и офицеров из-под стражи под честное слово, что они не будут больше участвовать ни в каких контрреволюционных организациях. Списки освобожденных от наказания печатались в газетах, и Глаша тщательно просматривала их: вдруг в одном из списков окажется Ивлев! Впрочем, она и Леонид Иванович, если бы Ивлев возвратился в Екатеринодар, сделали бы все, чтобы с его головы не пал ни один волос. Ведь такие глубокие, честные натуры, как Ивлев, оторвавшись от контрреволюционных генералов, руководствуются не половинчатыми решениями. И на их слово можно вполне, без всяких сомнений, положиться…
Наконец появились и новые деньги. Их выпустило Екатеринодарское отделение Народного банка. Эти деньги назывались бонами.
Первую заработную плату Глаша и получила бонами.
На триста рублей Глаше через магазин кооперации «Основа» по карточке выдали пуд копченой колбасы, полпуда монпансье, тридцать коробок спичек, тридцать банок рыбных консервов, пять головок голландского сыра и десять пар мужских носков.
Все это оказалось как раз кстати. У Леонида Ивановича начались приступы стенокардии с припадками удушья. И естественно, что теперь, целыми днями лежа на диване, он не имел возможности ходить на обед в столовую, а поэтому питался по преимуществу голландским сыром и чаем с монпансье.
Во время приступов на лице у него проступал холодный пот. Когда Глаша подходила к отцу, он, стараясь усилием воли заглушить мучительную, давящую боль, судорожно сжимал кулаки и до крови кусал губы.
Глаша озабоченно вглядывалась в исхудалое, утомленное лицо и, угадывая за вымученной отцовской улыбкой жестокие страдания, смущенно спрашивала:
– Ну как тебя оставлять одного? Нет, я брошу службу! Я должна выходить тебя…
– Ничего ты не должна… И без того достаточно заботишься обо мне. У меня на столе и кисель, и сыр, и отличная колбаса, и свежие французские булки, и даже приносишь мне из столовой молоко… Мне нужен обыкновенный покой. Отлежусь и пойду вновь действовать… Не впервые мне хворать и побеждать болезнь. А оттого, что ты служишь в ревкоме, я не теряю живой связи с миром. Да, благодаря тебе я в курсе всех наших дел… Ты каждый день рассказываешь мне все новости… Прекрасно поступили, устроив в театре Черачева открытый суд над клеветниками!..
* * *
Шестнадцатого апреля под вечер части армии начали покидать Успенскую. Деникин рассчитывал, пользуясь сумерками, скрыть истинное направление, по которому двигалась армия, и выйти к железнодорожной линии на участке между станциями Ея и Белая Глина, занятыми большими силами красных, чтобы затем форсированно достичь южных станиц Донской области.
Вначале колонны двинулись на северо-восток, но едва на поля спустилась ночь, как по приказу командующего круто свернули влево и пошли без дороги, целиной. В темноте головные части потеряли ориентиры, и долгое время колонны брели вслепую. В результате только под утро они подошли к переезду.
И тут, возле него, увидели три ярко светящихся паровозных глаза, далеко озаряющих впереди себя белесую узкую полосу насыпи и серебристые нити рельсов.
Конные и пешие остановились, начали рассыпаться, прятаться. Не сразу разглядели, что шел простой порожняк товарных вагонов, и потому дали ему пройти беспрепятственно в сторону Тихорецкой. Марков послал офицеров подорвать пути. Спустя четверть часа в одной и другой сторонах с глухим грохотом взлетели огненные смерчи, выбросив в синеву предрассветного неба куски шпал, рельсов и комья земли.
Повозки по две в ряд, гремя колесами по камням настила и о железо рельсов, уже спешили через переезд.
Марков наступал медленно. Ивлев не мог отвести глаз от востока, расцвечиваемого радугой ярких красок. Постоянная близость смерти в конце концов обострила в нем жажду жизни и особенно пристальное внимание ко всем явлениям природы. Теперь, как никогда, все – и земля, и травы, и деревья в цвету, и листва, и небо в облаках, и утренние и вечерние зори – воспринималось так, как будто вот-вот будет утрачено, отнято смертью, как «вечны своды», под которыми он, Ивлев, сейчас есть, а в следующее мгновение умрет, и его, уже ничего не видящего, не чувствующего, будут зарывать без гроба в поле или в лучшем случае в ограде какой-нибудь станичной церкви.
И вероятно, потому таким прелестным казался оранжевый круг только что взошедшего солнца, таким лучистым его играющий свет, таким радостным для глаз раннее весеннее утро с дружным и певучим щебетом степных птиц.
Все-таки какое это великое счастье дожить до нового дня, до первых утренних лучей, до рождения нового, услышать, как разные птахи, и большие, и малые, словно по взмаху невидимой палочки, ожили, взлетели, застрекотали, засвистели, запорхали над светозарным степным раздольем!..
Ивлев увидел, как приободрились люди в колоннах, и вздохнул полной грудью.
В это время со стороны Белой Глины показался поезд, а потом что-то сверкнуло короткой вспышкой, и почти тотчас же шрапнель разорвалась над переездом.
Степь, залитая мирными лучами солнца, сразу же обрела встревоженный, почти смятенный вид. Быстрее понеслись повозки через переезд. Заметались всадники у железнодорожной будки. Испуганно умолкли щебетавшие в небе птахи.
От большевистского поезда потянулась цепь красноармейцев, ощетинившаяся штыками.
К Маркову подъехал конный офицер из арьергарда.
– Ваше превосходительство, противник нажимает. Голову нашего обоза встретил огнем из села Белая Глина.
Едучи рядом с Ивлевым верхом на сером коне, Дюрасов сказал:
– Здорово мы вчера пробрали Родзянко!
Ивлев промолчал, тогда Дюрасов, как бы оправдываясь, бросил:
– Я не был монархистом. Но когда после свержения Николая Второго на наши офицерские головы обрушилась вся солдатская глыба, я стал ненавидеть всех, кто был причастен к отречению царя. Даже и Корнилова. Как все эти родзянки, львовы, алексеевы, шульгины не могли понять, что в разгар войны с Германией свергать престолодержавца – это все равно что рубить сук, на котором все держались вместе с авторитетом власти. Убрать царя они могли бы тотчас же по окончании войны!..
– Вы забываете, что все они, как и мы, отчаялись победить немцев, имея в лице Николая не только царя, но и верховного главнокомандующего, – напомнил Ивлев.
Неподалеку от дороги разорвались два снаряда. Дюрасов, пришпорив коня, поскакал вперед.
Пройдя Горькую Балку, армия к вечеру пришла в станицу Плоскую, проделав за сутки семидесятиверстный переход.
Почти сутки Ивлев не слезал с коня, а вечером пришлось то и дело бегать по улицам станицы с приказами Маркова.
Прибыла новая группа донцов, и хорунжий, возглавляющий ее, настойчиво просил Деникина скорей прийти на помощь станицам Мечетинской, Егорлыкской и Кагальницкой.
«Как быстро все меняется, – думал Ивлев. – Две недели назад наша армия, уходившая от Екатеринодара, казалась никому ненужной, а сейчас ее ждут и донцы, и кубанцы. Значит, преждевременное отчаяние наихудший советчик… А Корнилов ему поддался и вычеркнул себя из жизни…»
* * *
Девятнадцатого апреля Деникин перевел армию в Лежанку, памятную по первому серьезному бою. На сей раз это село не сопротивлялось. Только на другой день утром красные начали обстрел со стороны станицы Лопанской. В просторе безоблачного неба появились желтые ядовитые дымки разрывов.
Ивлев сидел у окна и зарисовывал профиль Глаши. Не вычеркнула ли она его из памяти? Догадывается ли, что жив и тоскует по ней?
В комнату вбежал Родичев и, проходя на чистую половину дома, к Маркову, сказал:
– Снаряд попал в лазарет. Убита сестра милосердия и ранен врач.
Ивлев попробовал рисовать дальше, но острая тревога пронзила его и заставила бросить карандаш, выбежать на улицу.
Несколько новых снарядов разорвалось над крышами ближайших домов. Увидя падающие на землю ветви и сучья, Ивлев стремглав побежал к школе.
Трупы врача и сестры милосердия уже лежали во дворе. Обсыпанные известковой пылью, они мало чем разнились один от другого.
Ивлев остановился у женского трупа, но тут же за санитарной телегой увидел Инну, бинтующую голову казаку, сидящему на земле.
Вздох облегчения вырвался из груди Ивлева, и он уже спокойно, неторопливыми шагами подошел к Инне и с несказанной любовью поглядел в ее большие глаза, отражавшие густую синь неба и зелень серебристой листвы молодых тополей, от ветра шумевших над головой.
– Слава богу! – сказал он, увидев эти глаза.
Вскоре в школьном дворе появился и Олсуфьев. Он тоже, обрадовавшись тому, что Инна невредима, перевел дыхание и сообщил:
– Оказывается, Лежанка – большевистское село. В нем спрятались три красноармейца, и это они по телефонному проводу, скрытому под землей, отлично корректировали стрельбу своей артиллерии. Вот почему снаряды так близко ложились вокруг наших штабов…
* * *
Вечером девятнадцатого апреля Деникин отправил в Егорлыкскую, осаждаемую большевиками, первый конный полк генерала Богаевского и вторую бригаду, чтобы ударить по красным отрядам сразу с двух сторон, то есть со стороны Мечетинской и Гуляй-Борисовки.
В Лежанке остался Марков с кубанским стрелковым полком и конницей Эрдели.
Под вечер на блеклом небосводе, чуть тронутом золотыми отблесками заходящего солнца, вновь начали рваться и сверкающими снопами рассыпаться снаряды красных. А с наступлением темноты звездное небо то и дело полыхало зловещими красноватыми отсветами.
На рассвете, когда едва позеленело на востоке, красноармейцы густыми цепями надвинулись на Лежанку. Пришлось на фланги бросить конницу Эрдели. Красноармейцы залегли за увалами и не подпустили к себе конницу.
С наступлением дня положение не улучшилось.
Несколько раз Марков посылал Ивлева с записками, наспех написанными на клочках бумаги, в штаб к Романовскому, требуя подкреплений.
Шли дни страстной недели. В пятницу и субботу в станичной церкви, несмотря на пальбу, шло торжественное богослужение.
Из храма выносили плащаницу. Ивлев вспомнил, с каким необыкновенным великолепием производился вынос ее в пору его гимназических лет. Сколько тогда на площади у белого собора собиралось народу, городской знати! Каким значительно-мрачным казалось богослужение! А дома уже пахло ванилью, теплом только что испеченных больших сдобных куличей. Мать вместе с прислугой и бабушкой готовила новые и новые пасхальные блюда, в большой миске красились яйца, кухарка усердно взбалтывала густую сметану с желтками, в духовке зажаривались гуси, залепленные в тесто…
Сергей Сергеевич обычно привозил в фаэтоне рогожный мешок, полный бутылок сухих и десертных вин, корзину, доверху заложенную кульками с грецкими орехами, коробками шоколадных конфет и шоколадными тортами, обвязанными золотистыми шнурками, ящики с мандаринами, итальянскими апельсинами.
Во всех комнатах уже блистали чисто вымытые полы, от легкого весеннего ветерка на окнах вздымались кружевные накрахмаленные занавески… Во дворе вытряхивались ковры. Зимнюю одежду пересыпали нафталином…
Нет, ни к одному празднику в году так не готовились, как к пасхе!
А в первый день праздника, после заутрени, под неумолчный звон всех городских церквей радостно было на улицах! За домом, в саду, необыкновенно дружно звенели разные пичуги. Улыбалось, играло солнце!
А днем по дворам ходили бродячие оркестры, играя старинные вальсы. И ликующий праздничный трезвон колоколов чудесно сплетался с протяжными и немного грустными звуками медных труб, корнетов и флейт.
Сколько во всем было яркой полноты жизни! Каким сияющим казался мир! Именно так вспоминалось теперь Ивлеву.
Недалеко от убогой сельской церкви в воздухе с треском разорвалась шрапнель, осколки и картечь посыпались на крышу храма. Небольшая толпа женщин и старух, шедшая за плащаницей, с визгом разбежалась.
Ивлев поспешно зашагал к штабу командующего. Встретив на крыльце Долинского, сказал ему:
– Какой патриархальной, мирной жизнью жили наши родители! Как далеко все это было от нашего сегодня!
– Вот из-за родительской патриархальности мы теперь и страдаем. – Долинский рассерженно бросил цигарку на землю. – В Европе ничего подобного уже не будет, потому что там интеллигенция живет иным ритмом. Их инженеры, архитекторы, врачи, педагоги давно уже перестали выращивать из своих детей революционеров разных мастей. А наши вплоть до четырнадцатого года жили гоголевскими маниловыми. И когда после отречения Николая Второго власть, как созревший плод, свалилась им в руки, они не могли распорядиться ею. Вот мы и получили в качестве возмездия за маниловскую мечтательность, за «гуманизм» прошлого века, за уродливое пристрастие к «малым делам», за слюнтяйский либерализм – гражданскую войну во всей «красе». Нет, презираю я русских интеллигентов!.. Они способны были воспитать и прославить только истерических крикунов типа Керенского!