Текст книги "Закат в крови (Роман)"
Автор книги: Георгий Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 58 страниц)
Глава пятнадцатая
Ивлев усадил Глашу так, чтобы солнце озаряло ее сбоку.
– Дайте гитару, – попросила Глаша.
Ивлев обрадовался:
– Девушка у окна и с гитарой. Это уже портрет-картина!
– Можно бренчать?
– Сколько угодно.
Глаша принялась настраивать гитару.
Прежде чем набросать углем контуры головы и фигуры, Ивлев, откинув назад упрямую прядь волос, свисавшую над его лбом, долго вглядывался в девушку. Где, в чем прелесть и особое обаяние ее? В глазах со своевольно изогнутыми бровями или в задорном выражении продолговатого лица? В червонном отливе вьющихся волос или сиянии синих глаз? А может быть, в милом, грациозном наклоне головы, в округлости лба? Или в упругом очертании пунцовых губ и нежно-трогательном пушке над ними? Невозможно определить это сколько-нибудь точно. Сейчас пока ясно одно: если природа захочет одарить красотой, то не поскупится и одарит всем, что есть лучшего в ее тайных неисчерпаемых кладовых…
Глядя на Глашу, Ивлев вспомнил вдруг «Неизвестную» Крамского, ее юный стан, собольи гордые брови, руку, спрятанную в меховую муфту, надменную головку в круглой шапочке, царственно возвышающуюся над громадой императорской столицы со всеми дворцами и правительственными зданиями.
Неизвестная красавица, очевидно, не великая княжна, не императрица, не миллионерша. А сколько победной силы в ее облике! Сколько притягательной неотразимости! И кажется она некоронованной королевой!
А Глаша? Разве в чем уступит ей, если удастся запечатлеть девушку во всем весеннем сиянии ее юности?
Перебирая длинными пальцами струны гитары, Глаша вдруг что-то запела. Голос ее, сильный, грудной, неожиданно словно жгучим пламенем хлестнул по сердцу. Ивлев положил кисти, взволнованный, сел на табуретку у мольберта.
Истинная красота не статична, она усиливает себя каждым своим движением, музыкой голоса, блеском глаз. Она сама творит себя.
Господи, как и что сделать, чтобы всю жизнь видеть и слышать Глашу?..
Глаша умолкла, и жизнь опять как бы сузилась. Горизонты будущего, на минуту мелькнувшие вдали, вновь померкли.
Ивлев поднялся со скамейки, взял кисти, принялся сосредоточенно работать.
Часа два работа шла без перерыва. Наконец Глаша положила гитару на широкий, залитый солнцем подоконник.
– Алексей Сергеевич, – взмолилась она, – позвольте немного поразмяться!
– Простите, простите, – всполошился Ивлев. – Увлекся и забыл, что вам нужна передышка.
Глаша поднялась с кресла, подошла к мольберту.
– О! – Она всплеснула руками, взглянув на холст. – Вот уж не полагала, что вы можете так быстро писать… Работая такими темпами, пожалуй, дня за два-три закончите?
– Не знаю, не ручаюсь, но хотел бы, – отозвался Ивлев, размешивая на палитре краски.
– Вы бы тоже немного передохнули…
– Нет, я нисколько не устал. И рад, что наконец оказался за мольбертом!
– В таком случае и я готова позировать вам сколько угодно. Только бы вы занимались любимым делом! Ну, хотите?
Глаша подошла ближе, пристально, вопрошающе посмотрела в лицо. Чувствуя чистое, легкое ее дыхание, Ивлев опустил голову, взволнованный, положил палитру и кисти на табуретку.
Глаша отошла от мольберта, принялась разглядывать полотна с пейзажами и этюдами, развешанные на стенах.
– Знаете… я бы на вашем месте помимо кубанских пейзажей, портретов Блока, Леонида Андреева уделяла все-таки основное внимание темам… ну, подобным тем, которые мы находим у Ярошенко или Перова…
– А разве пейзажи мало говорят вашему уму и вашему сердцу? – Ивлев вопросительно вскинул глаза на Глашу.
– Скажите, мог бы гений Льва Толстого волновать, если бы он описывал одну лишь природу или лица, случайно выхваченные из жизни, не касался грандиозных вопросов войны, мира, современного ему общества, не сказал бы нам о трагедии Анны Карениной, Катюши Масловой?
– Значит, тема, по-вашему, – главное в искусстве?
– Конечно! – подтвердила Глаша. – А все яркие краски, совершенные композиции и самые виртуозные колориты только тогда поражают, будоражат человеческое сердце, когда помогают выразить значительную тему, волнующую идею. Я, например, Перова ставлю выше всех импрессионистов с их красочными сценами на бульваре, белыми скатертями в зеленом саду…
– Пе-ров! – полупрезрительно протянул Ивлев. – Какой он живописец? Он почти не принимал в расчет ни красок, ни колорита. У него они были лишь придатком к удачно выбранным темам.
– И все равно нельзя забыть его «Похорон в деревне», или «Приезда институтки к своему отцу», или «Тройки». Это же художник горячего сердца, истинный поэт скорби и печали!..
– Глаша! – воскликнул Ивлев. – Перов – это отжившая эра в искусстве. Теперь говорят о футуристах, кубистах, появились подражатели Сезанну и Матиссу, целый поток новых направлений.
– Значит, по-вашему, и Некрасов с его «Русскими женщинами» – уже мертвец? – вспылила Глаша. – Нет, Перов, так же как Некрасов, будет жить всегда. А наш Серов с его трезвым реализмом выше всех знаменитых Сезаннов и Матиссов. Как не согласиться с теми, кто утверждает: искусство не имеет права эмигрировать в область «гастрономии», может быть – приятной, но всегда мелкотравчатой!..
– Да, – неожиданно уступил Ивлев, – тема обладает магической силой. Перов действительно навсегда занял в истории русской живописи определенное место. Но… представьте себе, Глаша, насколько его картины выиграли бы, если бы художник исполнил их не в старомодной манере, не простоватым рисунком, а с могучим живописным мастерством Дега или – пожалуйста! – Серова…
– А разве я против того, чтобы значительное содержание соединялось с мастерством?.. Разве я против того, чтобы вы были таким же могучим живописцем, как Репин или – пожалуйста! – Сезанн? Только пишите на темы, связанные с коренными вопросами жизни!
– Спасибо, Глаша! – Ивлев чуть наклонил голову. – Но лишь после того, как гражданская война завершится победой разумных сил, можно вернуться к такой живописи.
– Неправда! – воскликнула Глаша. – И сейчас можно! Разумные начала действуют и непременно победят. Не сомневайтесь…
– Ладно, ладно, – примиряюще проговорил Ивлев. – Садитесь, я еще поработаю.
Глаша взяла гитару, села у окна.
Ее лицо, ярко озаряемое солнцем, выражало некоторое удовлетворение. Ей показалось – Ивлев недалек от ее убеждений. Недаром он, годы не бравший в руки кисти, сейчас пишет с таким увлечением.
Она выше вскинула гитару и запела:
Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он…
– Да, да, это чистая правда, грядущий день – в глубокой мгле, – очень взволнованно повторил Ивлев. И подошел к Глаше. – Я не знаю, что готовит мне ближайшее будущее? Но я понял, вдруг ясно почувствовал: вы, Глаша, можете придать всей моей жизни особое содержание…
– А я не впервые позирую вам! – вдруг перебила она. – Жаль, вы этого не помните…
– Это было, очевидно, лет десять назад, когда вы девочкой– подростком прибегали к Инне? – догадался Ивлев.
– Не десять, а семь лет, – уточнила Глаша. – Тогда вы были студентом Академии художеств и, конечно, почти не примечали тринадцатилетней подружки Инны. Впрочем, иной раз, вероятно для тренировки руки, усаживали меня, Инну, Машу Разумовскую и Аллу Синицыну в мастерской и быстро делали наброски карандашом или углем. Все девочки были страшными непоседами. Лишь я одна с удовольствием и терпеливо позировала вам. Уголь и карандаш в ваших руках всякий раз поражали меня тем, что они двумя-тремя штрихами живо, почти с волшебной точностью воспроизводили контуры любого лица. Я на листах вашего альбома всегда получалась длинноногой и длиннорукой. И все равно, если эти листы вы бросали, я уносила их домой. До сих пор они хранятся у меня вместе с моими ученическими тетрадями и дневниками. – Глаша улыбнулась, видя, что Ивлев слушает ее с нескрываемым интересом. – Пейзажи, портреты, натюрморты – все, что вы в ту пору писали, было для меня полно прямо-таки неизъяснимой прелести… – Она смущенно взглянула на Ивлева.
– Нет, нет, – всполошился Ивлев, – я умоляю: говорите, говорите!
– А стихи Блока, которые вы читали, я выучивала наизусть. Когда вы спорили с Шемякиным, мне ужасно хотелось вступиться за вас. Но, бывало, стоило вам невзначай заговорить со мной, как я впадала в крайнюю застенчивость и на ваши вопросы отвечала только глупыми «да» и «нет». Мне казалось, вы не просто писали, а священнодействовали красками, карандашом. Почти все дни каникул я украдкой проводила подле вас, в мастерской. И как грустно становилось, когда вы уезжали в Петербург… Я продолжала бегать к вам в дом. Тут все напоминало вас. И Инна с каждым днем становилась мне милее. Ой, что же это я? – остановила себя Глаша. – Зачем же я все это выбалтываю? – Она закрыла руками лицо.
– Продолжайте, Глаша, продолжайте! – взмолился Ивлев. – Как непростительно, что я тогда ничего не замечал! В голову не приходило, что настанет день и девочка-подросток, подружка моей младшей сестры, войдет сюда уже совсем другим человеком.
– А знаете… – перебила Глаша и смущенно взглянула на Ивлева, – во мне опять ожил прежний подросток!.. Вероятно, потому, что я вас увидела опять в той же мастерской, за тем же мольбертом и в той же самой бархатной блузе, милой моему детству. И я, глядя на вас, ловлю себя на тех же чувствах, которые некогда владели мною. – Глаша снова умолкла и вдруг добавила: – Я никогда не забуду, что здесь, в мастерской, однажды, когда к вам пришел Шемякин, вы взяли его за плечо и повернули лицом ко мне. «Ваня, – сказали вы, – обрати внимание, какие ярко-синие глаза у этой девочки! Пиши хоть чистейшей берлинской лазурью». Тогда я впервые почувствовала ваш взгляд, долгий, проницательный, взгляд художника. Трудно передать, с какой силой забилось мое сердце. Мне показалось, что в моих глазах вы тотчас же прочтете все. Особенно я испугалась, когда в ваших зрачках на мгновение вспыхнуло нечто схожее с легким изумлением. И я, чтобы вы до конца не разглядели моей тайны, испуганно отбежала к окну. – Глаша рассмеялась.
Рассказ ее, внезапно открывший в Глаше давнего маленького друга, все еще звучал в ушах Ивлева. Расцвечивал по-новому, озарял не только далекое, казалось – невозвратимое, но и сегодняшнее! Словно незаметно, будто исподволь рождалось страстное желание сделать все, чтобы Глаша, эта прелестная девушка, и в нынешнюю смутную пору, среди всех потрясений, осталась его другом…
– Мне казалось, – негромко проговорил Ивлев, – что во мне все убито и никогда не оживет. Но вчера ночью, в Котляревском переулке, на одно мгновение почудилось, будто вы возвращаете меня… к весне…
Ивлев положил руки на Глашины плечи и, увидя ее лицо, озаренное внутренним светом, порывисто прижал ее к себе. Целуя ее, он чувствовал, что отныне нет ничего на свете дороже Глаши и синевы ее глаз…
Вдруг в мастерскую, не постучавшись, влетела Инна… Обожая брата и Глашу, давно желая видеть их полюбившими друг друга, но совершенно неготовая к тому, что может сейчас застигнуть их целующимися, она всплеснула руками… Они невольно отпрянули друг от друга. Инна, сдержав смешок, с разбегу остановилась у порога.
– Алексей, – сказала она, лукаво и снисходительно улыбаясь, – тебя к телефону.
Звонил Однойко.
– Алексей, – сказал он, – тебе известно, что полковник Ребдев еще десять дней тому назад пропил Выселки? Да, буквально пропил, в его штабном вагоне вино лилось рекой. Перепившийся штаб бездействовал, отряд спал. В станицу ворвался отряд Сорокина. Штабной поезд едва укатил. Вагоны были изрешечены очередями сорокинского пулемета. Только на разъезде Козырки удалось собрать остатки бегущих добровольцев. Покровский выехал к Ребдеву, но выправить положение не смог. Под нажимом Сорокина продолжали сдавать станицу за станицей. Сдали Кореновскую, Платнировскую, и сейчас в гостинице «Лондон» я был свидетелем следующего признания Покровского одному из офицеров: «Как, вы ночуете дома? Я уже неделю сплю по разным квартирам. Нас могут захватить врасплох!..» – Однойко сделал паузу. – Значит, если в город ворвутся большевики, то мы с тобой командующего и не сыщем. Недаром же атаман у дворца круглые сутки держит наготове для себя и жены коней под седлами и экипаж с чемоданами. Надо сегодня же тебе повидаться с генералом Эрдели! Через него нужно действовать на Филимонова и Покровского! Иначе Екатеринодар будет оставлен…
Медленно, с тяжелым сердцем Ивлев вернулся в мастерскую. Глаша задумчиво глядела в окно, чуть раздвинув тюль занавесок. Ивлев молча подошел к ней, взял за руку.
– Подождите, – вдруг сказала Глаша, – может статься, мы окажемся далеко друг от друга уже завтра…
На солнце набежала темная тучка. В мастерской стало сумрачно. За окнами зашумели ветви тополей. Над верхушками деревьев встревоженно закружились грачи.
* * *
После обеда вышли на улицу. Славным казался мир, сиявший мартовским солнцем. Широко голубело небо над городом. И хорошо было шагать по улице, залитой блеском мартовского солнечного дня.
Первая любовь! Не о ней ли сейчас пел ветер, овевавший разгоряченное лицо запахами оттаявшей земли? Сколько невзначай передумано о ней! И все-таки до сей поры она была почти неведома. И вдруг пришла и сделала голубой мартовский мир по– особенному светлым, по-весеннему обещающим.
Глаша спустилась с Ивлевым к Кубани, прошагала вдоль длинных дровяных складов, мимо узких окон, заделанных железными прутьями, оставшимися от старой екатеринодарской тюрьмы, затем – вдоль молчаливых служебных зданий речной пристани.
Постояли над Кубанью, поглядели на трубы кожевенных заводов, уже давно не дымившие. Наконец поднялись по улице Гоголя и направились к центру.
И прежде Глаша ценила прелесть прогулок по немощеным окраинным улицам. Но сегодня – в особенности: ведь рядом шагал Ивлев, и она все время могла видеть его – рыжеватую на солнце прядь волос, выбившуюся из-под фетровой шляпы, блеск его серых умных глаз, чуть щурившихся от лучистого солнца…
Вышли на Красную. Прошли всего один квартал. Но по тому, как суматошно скакали казаки к Екатерининскому скверу, как встревоженно перебрасывались отрывистыми вопросами офицеры при встрече друг с другом, Глаша поняла: в городе началось что-то не совсем обычное.
Солнце уже садилось, когда они пришли в городской сад и по крутой тропке взобрались на садовую горку, чуть-чуть позеленевшую с южной стороны.
С холма открывался широкий вид на мутную Кубань, слегка позолоченную косыми лучами заходившего солнца, на заречный лес, еще по-зимнему голый и насквозь просвечивающийся, на далекую городскую тюрьму, в стеклах окон которой из-за решеток поблескивали отсветы.
Сад своими дощатыми павильонами с наглухо закрытыми и заколоченными окнами, запертыми на большие замки дверьми наводил уныние…
Ивлев и Глаша немного постояли здесь молча и сошли с холма. Сели на скамью, стоявшую у подножия.
Весенние сумерки быстро синели. От земли потянуло прелью прошлогодней листвы. Лиловые тучки, расцвеченные последними желтыми отблесками закатного солнца, блаженно вытянулись в покойно-теплом небе. Ивлев обнял Глашу.
Вдруг до слуха докатились отдаленные орудийные удары. Алексей вздрогнул:
– Где-то идет бой!
– Ну и что ж?
– Но ведь это большевики нажимают. – Он устремил вдаль сосредоточенно-настороженный взгляд.
Глаша тоже прислушалась к далекому громыханию и сказала:
– А что, если завтра орудия загремят в самом Екатеринодаре?
Ивлев еще крепче привлек ее к себе.
Между потемневшими тучками, высоко над садом, робко замерцали первые вечерние звезды.
Глаша откинулась на спинку скамьи.
– Каким далеким казалось то время, когда я девочкой-гимназисткой собирала открытки киноартистов… Обожествляла Мозжухина, Максимова… Не сводила глаз в шестом классе гимназии с преподавателя словесности Ковалевского. А вот стоило сегодня поведать вам кое-что сокровенное из той поры, как едва не почувствовала себя опять девочкой-гимназисткой…
– Я очень, очень рад, что так случилось, – прошептал Ивлев, – иначе для меня целый клад остался бы за семью замками. Сейчас… О, если бы не таящийся в глубокой мгле грядущий день, я был бы самым счастливым человеком на свете. Но этот «грядущий день» может отнять все. И не только родной Екатеринодар, дом на Штабной, этот сад, эту скамью у садового холма, но и вас, Глаша, и все то, что мне открылось в вас… А так хочется хотя бы надышаться ароматом мартовской земли, всем тем, что окружает. Все это как сон. И я думаю, думаю: не сон ли то, что я сижу с вами?.. А может быть, я все еще одиноко шагаю по шпалам от Тимашевской к Медведовской?..
Глаша молчала.
– Да что я такое говорю? – встряхнулся Ивлев. – Ведь все это – и сад, и весенний вечер, и мирные тучки в небе, и вы, Глаша, – взаправду!! И вы, только вы можете принять мое сердце в свое! И нужно сделать все, чтобы вы стали на всю жизнь родной и единственной. И я должен верить, что все сегодняшнее – не минутный дар судьбы. Должен отогнать страх и опасения. И во что бы то ни стало удержать вас и то огромное счастье, что в вас… в вас одной! – Ивлев крепко прижал Глашу к своей груди…
А Глаша? Ее ничто не пугало. Она верила: Ивлев будет с ней и завтра, и послезавтра. Глядя на деревья, на темный холм, на мерцающие над ними звезды, она коснулась горячей щекой щеки Ивлева:
– Пусть бухают пушки… Их удары только прочнее сближают меня с тобою. «День грядущий» ничего не отнимет ни у тебя, ни у меня. Он будет нашим. Поверь, я не слабый, наивный подросток, какой была прежде. Когда понадобится тебе, мои силы станут твоими. Я не слепо гляжу в наш грядущий день. И он не должен оторвать тебя от первейшего дела твоей жизни!
Глаша, нечаянно перейдя на «ты», горячими руками обвила шею Ивлева. Он перестал слышать орудийные раскаты. Страх перед грядущим уступил желанию ответить порывистому Глашиному сердцу, и он самозабвенно стал целовать ее, как, казалось, не целовал еще никого…
* * *
Домой Ивлев пришел часу в одиннадцатом, совершенно опьяненный всем тем, что у него было с Глашей.
Хотелось скорей уйти в мастерскую, зажечь электричество и отдаться работе над портретом.
Дверь ему открыл Однойко.
– Где запропастился? Три часа с лишним тебя дожидался. Нам надо немедля идти к Эрдели!
– Утром пойдем.
– Поздно будет! Завтра рано поутру у атамана военный совет…
В прихожую вбежала Инна:
– Леша, Покровский прислал тебе офицерский китель, галифе, сапоги со шпорами и погоны поручика. Вот все на вешалке…
– К Эрдели можешь идти в штатском. Он не придирчив, – торопил Однойко, взяв Ивлева за локоть. – Пошли сейчас же, покуда генерал не лег спать… – И он почти силой вытащил Ивлева на улицу.
Эрдели, грек по происхождению, был генералом скобелевского типа. Несмотря на поздний час, он сразу принял пришедших и, узнав, с каким поручением прибыл в Екатеринодар Ивлев, обнял его и коснулся его щеки пышными, холеными усами.
– Молодчага! Молодчага! – рокотал генерал низким баритоном. – Рассказывайте: как там наши?
Тронутый его радушием, Ивлев кратко доложил суть дела и добавил:
– По моим расчетам, генерал Корнилов сегодня дрался уже под Кореновской. Под вечер отчетливо была слышна канонада. Судя по звуку и слышимости орудийных ударов, она происходила не далее сорока верст от Екатеринодара.
– Да, будучи в Динской, я тоже слышал канонаду в тылу большевиков, – вспомнил Эрдели. – И еще недоумевал: откуда она там? А это, значит, Лавр Георгиевич действовал. Отлично! – Генерал, довольный, расправил усы, чуть тронутые проседью.
– Но, ваше высокопревосходительство, – сказал Однойко, – мы опасаемся, как бы завтра полковник Покровский не настоял на выводе наших войск из Екатеринодара.
– Ну, нет! – браво проговорил генерал. – Мы теперь постоим за свое. Нельзя допускать и мысли, чтобы Алексеев и Корнилов пришли к Екатеринодару, занятому большевиками. – При этом он даже кому-то погрозил кулаком. На безымянном пальце сверкнуло обручальное кольцо.
– Так, значит, вы завтра на совете у атамана будете настаивать на обороне города до самого прихода генерала Корнилова? – спросил Ивлев.
– Ну конечно, господа! Не беспокойтесь. Я буду твердо стоять на своем. Можете идти отдыхать. – Эрдели пожал офицерам руки.
* * *
Возвратился к себе Ивлев с таким чувством, будто им выиграно сражение за Екатеринодар. Эрдели не просто генерал, а полный генерал от инфантерии. И поскольку ему теперь известно, что Корнилов находится в одном-двух переходах от Екатеринодара, он все сделает, чтобы удержать Филимонова и Покровского от бегства из города!
В доме все спали. Ивлев тихо прошел в мастерскую, где все дышало Глашей – и кресло, на котором она сидела, и гитара, и холст, натянутый на раму. С этого холста, стоявшего на мольберте, уже очень живо глядели глаза Глаши. Воображение дорисовывало ее лицо…
Ивлев сел перед мольбертом, и ему вспомнился весь солнечный день, проведенный с Глашей. Все в этом дне, необыкновенно большом и светлом, звучало волнующим открытием любви. И Ивлев, страстно желая, чтобы и последующие весенние дни были полны Глашей, с грустью и почти молитвенно шептал:
Целый день передо мною,
Молодая, золотая,
Ярким солнцем залитая,
Шла ты яркою стезею…