Текст книги "Сага о Бельфлёрах"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 52 страниц)
Итак, проклятие было у них в крови, а может, витало в воздухе – прохладном и свежем, с едва заметным сосновым ароматом; а может, это был лишь способ опровергнуть грубое рациональное убеждение, что ничему – ни Богу, ни чьим-то замыслам, ни судьбе – не дано вспороть и повредить «защитную оболочку» Бельфлёров. Водя ухоженным пальцем по шашечной доске черного дерева, а то хмурясь и поджимая губы над шахматной, дядюшка Хайрам бормотал, что он, игрок неловкий и жалкий (хотя на самом деле игроком он был умелым и довольно жестоким – не согласился бы поддаться даже больному ребенку), да еще и кривой на один глаз после случая на фронте, обсуждать который он не желал (по всей видимости, когда он в приступе сомнабулизма покинул палатку и направился к вражеским окопам, случайным мощным снарядом уничтожило не только их палатку вместе со спящими молодыми бойцами, но еще человек пятьдесят вокруг – уцелел только Хайрам Бельфлёр, хотя искра и задела его глаз), – даже он, игрок жалкий и неумелый, проявляет, однако, большую дальновидность, нежели Господь Бог в Своих творениях. Презрительно считая Бога слабоумным, в Его существовании Хайрам не сомневался. Он, как ни удивительно, относился к «религиозным» Бельфлёрам, но его Бог был до смехотворного жалким, донельзя истощенным и в последние столетия у него не хватало сил ввязываться в дела человеческие. Поэтому «проклятие» было просто «случаем», а «случай» – просто тем, что произошло.
Обычно в такие моменты Хайрам играл в шашки с Корнелией, или Леей, или кем-нибудь из детей – например, Рафаэлем. Едва не утонув в пруду (мальчик решил не посвящать родню в подробности), тот сделался уж слишком, неестественно тихим. Если Хайрам играл с кем-то из женщин, то они, как правило, отмахивались от его вздорных сентенций, выслушивать которые не стали бы ни при каких условиях. Если же он играл с Рафаэлем, то мальчик сутулил тощие плечики и ежился, будто мерз от слов двоюродного деда, однако опровергнуть их не мог.
– Да, – злорадно говорил Хайрам, – знаменитое проклятие Бельфлёров – всего лишь случай, а случай – это то, что происходит, не более! Поэтому те из нас, кто сохраняет хотя бы долю здравомыслия, не говоря уже об этических убеждениях, не станут, подобно всем вам, жертвами нелепых предрассудков.
Люди же посторонние, даже живущие порой в сотнях миль от усадьбы, на равнине, и слыхавшие самые несусветные сплетни о Бельфлёрах, не упускали возможности посудачить о проклятии клана, будто знали наверняка, о чем болтают: мол, никакой загадки тут нет. Проклятие Бельфлёров? Да нет ничего проще: им суждено выходить из материнской утробы и оставаться до гроба Бельфлёрами.
Беременность
Вот уже несколько лет, как Лея была почти уверена, что и на ней лежит некое проклятие: ведь она больше не может забеременеть.
Конечно, у нее имелись близнецы, которых она родила в первый же год замужества, когда ей было всего девятнадцать. Девятнадцатилетняя мать близнецов! («Это совсем на тебя не похоже, – чопорно сетовала Делла, – такое… хм… сумасбродство. Ты словно хотела угодить его семье».) Выходить замуж Лея не хотела, и детей тоже, но раз уж судьба, то почему бы и нет – рождение близнецов ее обрадовало. За всю историю у Бельфлёров Нового Света из семидесяти восьми появившихся на свет детей (увы, не все рождались живыми; а в старые времена немало младенцев захиревали долгими зимами) – близнецов не было ни разу.
(Однажды за ужином тетя Вероника, по обыкновению гоняя еду по тарелке и с привередливым равнодушием поджав губы, как подобает аристократке – ведь она получила воспитание в те времена, когда леди почти не ели в присутствии других, а сберегали аппетит для уединенного насыщения в собственных покоях, хотя их дородные фигуры и противоречили этому показному аскетизму, – тетя Вероника опустила глаза, но всё же обратилась к Лее. «Были и у нас в роду то ли двойняшки, то ли тройняшки, а может, и поболее. Их родила моя несчастная кузина Диана – она вышла замуж за одного славного паренька, гвардейца из Нотоги, но у него в семье кровь, похоже, была дурная. Бишопы – вот как их звали, Бишопы из Похатасси. Кажется, они были банкирами или владели большим отелем на озере, я позабыла. Как бы там ни было, случилось это задолго до тебя, и никто уже этого не помнит. Наверное, и бедняжку Диану все забыли, но она разродилась то ли двойней, то ли тройней или четверней – или как там они называются. И срослись они все престранно: у одного то ли голова росла из живота, то ли было два живота, а других частей и конечностей не хватало. Отвратительное зрелище, однако и весьма печальное, даже трагическое. Помню, я пыталась утешить Диану, но она лишь кричала, и никого к себе не подпускала, и все рвалась укачивать этих жалких уродцев, но они, разумеется, были мертвы, так ни разу и не вздохнули. И кто-то сказал: “Слава милости Твоей, Господи!” – потому что несчастные представляли и своего рода теологическую проблему: как следует их окрестить и похоронить, но в конце концов вопрос этот был решен. Даже не знаю, Лея, зачем я вообще рассказала тебе об этом, ведь к тебе это не имеет ни малейшего отношения, верно? Твои близнецы такие хорошенькие и каждый по отдельности, они нигде не срослись и за что-то единое их точно не примешь».)
Однако после чудесного рождения Бромвела и Кристабель все закончилось.
Двое младенцев, мальчик и девочка, оба красивые и здоровые. И примерно с год Лея радовалась, что больше не беременеет: даже несмотря на нянек и слуг и на помощь Эдны по хозяйству, Лея точно не хотела нового ребенка. Но шли месяцы, шли годы, и она снова захотела ребеночка, однако ничего не происходило. Совсем ничего. Как-то утром она лежала возле своего спящего мужа и думала, что не сегодня-завтра ей стукнет тридцать, а дальше тридцать пять, сорок и, наконец, сорок пять. И все закончится. Закончится цикл, связанный с ее женским предназначением.
Разумеется, семья требовала от нее детей. Ибо детей – по крайней мере, само понятие, идею детей – они обожали. Плодитесь и размножайтесь, идите и заселяйте землю, на то и земля, чтобы заселить ее Бельфлёрами. Род Бельфлёров, в отличие от многих аристократических кланов Нового Света, не должен угаснуть. Рафаэль, умудрившийся десять раз обрюхатить свою неврастеничку Вайолет, часто говорил о необходимости родить побольше детей, потому что (и тут он был прав) вдруг кто-то из них подведет тебя – и не выживет. Его мучил почти суеверный ужас, что Бельфлёры повторят судьбу Брэнделов (в начале XIX века их горные владения по площади могли сравняться с владениями самого Жан-Пьера, но потом Брэнделы разорились, а причиной того стали спекуляции и исключительная недальновидность, вызванные, по мнению Рафаэля, умственной деградацией из-за избытка денег и роскоши. Мужчины выродились – они умирали или не желали жениться, а если и женились, то у них не рождалось сыновей), или Беттенсонов (Рафаэлю было двенадцать, когда Фредерик Беттенсон спятил и вскоре замерз в сугробе – это случилось после того, как его лесопильное предприятие обанкротилось. Его детей жизнь разбросала по свету, и никто о них больше ничего не слыхал), или Уайденов (теперь их фамилию носило лишь одноцветное семейство в Форт-Ханне, главой которого был мулат – потомок бывшего раба Уайденов). Прабабка Эльвира полагала, будто ее свекор не любил собственных детей – практически не замечал их, но при этом был одержим стремлением нарожать детей, особенно мальчиков, и так и не оправился после трагического случая со старшим сыном, Сэмюэлем. Будь он жив, то приходился бы Джермейн двоюродным дедом. Впрочем, когда Бромвел и Кристабель были маленькими, считалось, что Сэмюэль не умер в привычном смысле этого слова, а словно бы еще обитает в усадьбе. Однажды их роду уже грозило угасание, его едва не истребили: в самом начале, когда бедного Луиса, его двоих сыновей и дочь убили в Бушкилз-Ферри, а единственным оставшимся в живых Бельфлёром был горный отшельник, который долгие годы не показывался никому на глаза. И все же неким загадочным образом они не вымерли… Хотя в них по-прежнему жил страх исчезновения, боязнь, что земли и состояние или то, что от него осталось, попадет в руки чужаков.
Лея, несмотря на всю свою девичью браваду, попала под влияние той ветви семьи, что обитала на берегу Лейк-Нуар, проницательно подметив, что Ноэль Бельфлёр просто голову теряет от беременных женщин – даже таких, как она, крупных и не отличающихся шаблонной женственностью. И, забеременев, Лея почувствовала себя покоренной: в ней вдруг пробудился интерес к женщинам рода Бельфлёров и к их традиционному времяпрепровождению (они шили лоскутные одеяла, вязали, вышивали, заготавливали впрок овощи, плели интриги, устраивали приемы – один за другим, особенно зимой! – и в голос оплакивали усопших). Действовала Лея не из лицемерия или любопытства – она стала мягче, отзывчивее, даже слезливее и больше всего на свете любила теперь устраиваться в объятиях Гидеона. Во время первой беременности она невероятно много спала: иногда, проснувшись утром, она еще около часа боролась с дремотой и едва держалась, чтобы не заснуть прямо за обеденным столом (та самая Лея, которая прежде седлала свою прекрасную гнедую кобылу, чтобы принять участие в скачках в Долине, а однажды, шестнадцатилетней девчонкой, дождливым днем в конце сентября на спор доплыла до середины Лейк-Нуар и обратно). Она то и дело зевала и могла прикорнуть где угодно в жилой части дома и даже в тех комнатах, которые уже не отапливались. И что самое удивительное, Лея не находила в себе сил возражать, когда Гидеон и его родственники принимались нести всякую чушь. Беременная близнецами, она сделалась еще красивее. Ее кожа светилась, на безупречных губах играла неосознанная чарующая полуулыбка, глаза, хотя и глубоко посаженные и от этого темные, по-детски блестели, словно омытые слезами. Еще до рождения близнецов свекор, проникшись к Лее симпатией, пересмотрел (о чем и объявил во всеуслышание) свои мысли по поводу разумности решения Гидеона, взявшего в жены двоюродную сестру, которая жила на противоположном берегу озера.
(Лея мало того что была ему двоюродной сестрой, так еще и бедной родственницей; и дело было не только в том, что ее мать, Делла, воротила нос от своих родных. За несколько десятилетий до этого вся семья, во главе которой тогда стояли Иеремия и Эльвира, родители Деллы, противостояла увлечению бедняжки Деллы Стентоном Пимом. Они не сомневались, что молодой да ранний банковский клерк, разодетый по последней моде, со своей импортной машиной – обыкновенный бесстыжий, фантастически пронырливый охотник за приданым, и союз их будет чреват неприятными последствиями, хотя прекрасная Лея, похоже, родилась без изъянов.)
Как бы там ни было, свадьбу сыграли, Лея с Гидеоном явно обожали друг друга, и Лея вскоре забеременела, но не сразу – это не понравилось бы старшему поколению Бельфлёров, да и Делле тоже – и после долгих, но не чересчур тяжелых схваток произвела на свет близнецов. И все шло прекрасно. Какое-то время. Несколько лет. А затем… «Знаешь, чего мне хочется? – шептала она Гидеону. – Мне хочется, чтобы у нас родился еще один ребеночек. Как думаешь, я совсем дурочка? Думаешь, близнецы еще слишком малы?» Лея затосковала. Она стала мечтать о маленьком, придумывала дурашливые имена и даже стала водиться со своей золовкой Лили – поселившейся в замке задолго до появления Леи и обращавшейся с ней несколько надменно (да это просто от зависти! – заверял жену Гидеон). В девичестве Лея добилась заметных успехов в верховой езде, плаванье и даже учебе (хотя прилежной ученицей так и не стала – слишком беспокойным был ее разум, а воображение – чересчур игривым), теперь же чувствовала, как зарождаются в ней амбиции женщины. Матери. Будущей матери. Она смотрела на Лили с завистью, хотя предметом зависти был не муж Лили и не ее дети (за исключением Рафаэля с его миндалевидными глазами, застенчивого и вежливого, который явно благоговел перед Леей) – объектом зависти была легкость, с которой ее золовка беременела. Естественно, племенной кобылой она становиться не желала (эти непростительные слова слетели у нее с языка однажды вечером в присутствии Корнелии, но какую обиду она нанесла своей свекрови, Лее было невдомек), но она не имеет ничего против, да-да, ничего против еще одного – всего одного – ребенка. Пускай даже девочки.
В ней не утихало желание, и они с Гидеоном занимались любовью страстно и часто. Порой один из них чувствовал, что другой смотрит на него, оборачивался, и его охватывала страсть, такая сильная, почти до судорог (и довольно часто подобное случалось на людях, даже во время больших приемов в соседских усадьбах), настолько неприкрытая, что им ничего не оставалось, как пробормотать извинения и сбежать. Им едва хватало терпения, чтобы укрыться в уединении своей спальни – они срывали друг с друга одежду, жадно целовались и громко стонали, сбитые с ног страстью. Однажды, будучи не в силах дотерпеть до усадьбы, они забрались в старый домик для хранения льда на берегу озера. В другой раз, на пути со свадебного торжества в Нотога-Фоллз, Гидеон просто съехал с дороги и помчался по бугристому полю, пока машина не уткнулась в копну выжженного солнцем болиголова.
Любовь Гидеона к жене с годами лишь углублялась – он будто бы и впрямь падал все глубже, утопая, растворяясь, поглощенный страстью к ней, к ее ненасытности им самим и к ее великолепному телу, – в свою бытность женихом он не предвидел ничего подобного. Проникаясь все более сильною любовью к Лее, Гидеон в то же время стал испытывать страх. Во время бурного периода ухаживаний он тоже слегка опасался ее, но не всерьез: она была этакой воинствующей девой, и так желала доказать юному кузену свое презрение к любви, к браку, к сексу и, прежде всего, к мужчинам и их животной натуре. Однако после свадьбы, после рождения близнецов, ему стало казаться, что та дикая необузданность, с какой она бросалась на него, словно отдаляла от него саму Лею, лишала ее индивидуальности, превращала ее в загадку, в тайну, более сложную, чем та, на которой он женился. Она становилась женщиной вообще, идеей женщины, а вовсе не конкретной девушкой, которую он любил.
В беспамятстве страсти ее кожа делалась мертвенно бледной, и ему виделось, будто ее прелестный рот, очаровательные глаза и чуть широковатые ноздри полны горя, но особенно молят об освобождении губы. Его объятиям недостает силы. Его проникновению недостает глубины. От их любви полыхало жаром, безжалостной яростью, хотя и оба они шептали друг другу: Лея! Гидеон! и свои тайные ласковые словечки, присутствие в них реальных Леи и Гидеона было не всегда явным. Вкус ее пересохших жадных губ, вкус его губ, переплетенные, влажные от пота волоски на прижатых друг к другу телах, кожа, вдруг саднящая, огрубевшая, будто наждачная бумага. Какая битва, какая схватка! Только бы не утонуть в ней – сколько на это нужно сил, – печально думал иногда Гидеон, в изнеможении лежа рядом со спящей женой, чье дыхание во сне по-прежнему бурлило, грубое, неровное и резкое, хотя теперь по ее шее и лицу разливался нежный румянец. В первые дни супружества он считал Лею непримиримой девственницей, и в определенном смысле ему нравилось притворяться встревоженным удивительной силой – удивительной физической силой его молодой жены, а теперь и ее по-мужски ненасытной страстью, ее подавленным, хищным желанием, тем удивительным фактом (о котором Гидеону лучше бы не знать, ведь он так сильно любил ее и стремился защитить от любых обид, даже от самого себя), что ей хотелось быть… бесстыдной, что в отчаянной агонии последних минут любви, когда становилось очевидно: сейчас, вот-вот, наслаждение, которого так жаждало ее тело, может ускользнуть от нее, она принималась упрашивать его – выкрикивала его имя, с полурычаньем выплевывая обрывки слов. Лея Пим, его гордая юная кузина, высокая, широкоплечая и в высшей степени уверенная в себе, знающая цену своей красоте, своим густым золотисто-рыжим волосам, да и своей душе тоже (которая будто бы держалась слегка в стороне, отделенная от тела, высокомерная и скорая на расправу как со своей хозяйкой, так и со всеми остальными) – как же случилось, с порочным удовольствием недоумевал Гидеон, что она так изменилась?
«Неужто это я, Гидеон, – думал он, – изменил ее?»
Давным-давно, еще будучи детьми, они играли в игры, от которых у Гидеона пересыхало в горле, и он изнемогал от тоски. Лею он видел редко, его предупреждали, чтобы ее общества он не искал: ведь она дочь Деллы Пим, Деллы, которая ненавидит их всех, поэтому возможность увидеть ее, играть с ней выдавалась редко. Но один случай в старом кирпичном деревенском клубе ему запомнился. Гидеон был уже почти юношей и скорее смущал участников игр. Юэну давно было запрещено здесь появляться: неуправляемый и резкий, он был ростом со взрослого мужчину и нагонял страх на остальных детей. Игра называлась «Игольное ушко». Мальчики и девочки водили хоровод и одновременно пели прерывистыми от возбуждения голосами, сменяя друг друга в парах и держась за руки – игра, в которую играли многие поколения; раскрасневшиеся дети ходили кругами и тайком переглядывались, а Лея, в свои двенадцать лет на голову выше других девочек, разрумянившись, словно на ветру, старательно отводила взгляд от него, Гидеона. Он встал в центр хоровода, сцепившись руками с Вильде, девочкой, чья семья жила ниже по реке. Они подняли руки над головами марширующих детей, и его пульс бился в такт знакомым бессмысленным словечкам, до значения которых ему не было дела, потому что он не сводил глаз со своей юной кузины с медными волосами до пояса и маленькими острыми грудками, уже угадывающимися под синим свитером ручной вязки.
Игольное ушко, что с ниточкой внутри, работает проворно, ты только посмотри. Девчушек-хохотушек поймало без труда, теперь ты тоже пойман, считай, что навсегда.
Вот поймало первую, за ней еще одну, оно поймало многих смеющихся девчат, теперь ты тоже пойман, считай, что навсегда[4]4
Перевод Евгении Лавровой.
[Закрыть].
Партнерше Гидеона не хотелось опускать руки на голову своенравной Леи – из ревности или, может, из страха, что та ткнет ее пальцем в ребра, однако Гидеон дернул ее за кисть вниз, поймав кузину в ловушку: мальчики, державшие ее за руки, отступили, и Лея, красная от злости, осталась в одиночестве. Опустив голову, она уставилась в пол, а дети снова завели «Игольное ушко», на этот раз почти не скрывая злорадства. Сейчас Лею поцелуют! При всех! У всех на глазах! Щеки Леи Пим заливал густой румянец гнева, она выпятила нижнюю губу и боялась глаза поднять от стыда. Игольное ушко, что с ниточкой внутри, работает проворно, ты только посмотри…
Пережевывать прошлое Гидеон не привык, это было не в его привычках, возможно, он вообще был не приспособлен к раздумьям. Но при воспоминании о той дурацкой игре он не мог сдержать слез, а сердце колотилось быстро-быстро, потому что он по-прежнему был тем шестнадцатилетним пареньком, разлепившим пересохшие губы и глазеющим на свою прекрасную кузину, с которой едва перемолвился дюжиной слов. Как он любил ее – уже тогда! И какое это было унижение, какая мука… Он шагнул вперед, схватил ее за плечи и собрался было поцеловать (ведь это было не только его право, но и обязанность, согласно правилам игры, и, хотя рядом были взрослые, никто не бросился бы к детям с криками: «А ну прекратите, негодники вы этакие!»); но Лея едва слышно запротестовала и наклонив голову, увернулась, будто бы случайно ткнув макушкой Гидеону в губы. Дети оглушительно захохотали, а Гидеон вытирал с разбитой губы кровь носовым платком, который, суетясь, сунула ему какая-то старушка. Лея же выскочила из зала.
Гидеон подергал жесткую черную бороду, с силой потер лицо руками и вздохнул. «Неужто это я, Гидеон, изменил ее?»
Вот бы поговорить по душам с братом, Юэном. Расспросить его. О женщинах – таких, кто жаждет родить ребенка. Вот только возможно, что Юэн, женатый на бледной робкой женщине, просто не поймет, о чем толкует Гидеон. Или обратит всё в пошлую шутку. Поговорить бы с отцом. Или дядей Хайрамом. Или с кем-то из двоюродных братьев из Контракёра, которых он сейчас редко навещает из-за разногласий, возникших в прошлом году по поводу аренды участка земли возле реки… Был еще кузен Гарри – он всегда нравился Гидеону, но в последнее время тоже отдалился из-за какой-то размолвки между его отцом и Хайрамом, связанной с деньгами, однако Гидеон в этом почти не смыслил.
К тому же в семье почти никогда не обсуждали серьезных вещей в открытую. Так как же ему начать? Боясь, что Ноэль рассердится или изобразит недоумение, Гидеон опасался упоминать болезни, несчастья, долги и всяческие денежные затруднения. Среди Бельфлёров принято было демонстрировать грубоватую жовиальность. Выпивка и охота – вот главные мужские развлечения. И нет на свете такого, над чем нельзя посмеяться. Или – чего нельзя заболтать. (На противоположном берегу озера жил старый краснодеревщик Джонатан Хект, несколько десятилетий назад он брал заказы и у бабки Эльвиры. Сейчас же его разбила «немочь» – то были последствия полученных на войне ран, и теперь он редко вставал с постели, лишь изредка спускаясь вниз, в гостиную или, в теплую погоду, сидел на веранде. Хект умирал, в этом не было сомнений, временами ему не хватало сил даже подмять руку в приветствии, и тем не менее, на вещая его, отец Гидеона громогласно шутил и даже слегка подтрунивал над стариком. Он решительно подходил к кровати, рывком снимал шляпу, принося с собой уличную суматоху, запах лошади, кожи и табака. «Ну что, Джонатан, чудесное утро! Ты как? По-моему, выглядишь получше! Небось и самочувствие улучшилось? Да ты скоро встанешь и всем им еще покажешь! Мы от тебя еще наших девчонок прятать будем, да?.. Знаешь, Джонатан, тебе сейчас два лекарства нужны: глоточек из вот этой вот бутылки – ловко я ее от твоей женушки спрятал, да? – и пара часов на озере. Мы б с тобой с удочками посидели, авось чего клюнет. Свежего воздуха вдохнешь – и как новенький будешь, а то валяешься тут, дышишь невесть чем, так и скиснешь, пожалуй, оно и неудивительно…»
Гарнет, внучка, застенчивая худосочная блондинка с длинными спутанными волосами, угловатая и нескладная, пыталась утихомирить папашу Гидеона, угомонить его, но тот, разумеется, не обращал внимания. Ведь он-то, по его собственным словам, гнал на своем старом жеребце Фремонте до самого Бушкилз-Ферри, и все ради того, чтобы развеселить бедолагу, так что не дело всяким вздорным Хектам в юбках путаться у него под ногами.
И с Николасом Фёром, с которым Гидеон дружил с детства, разговор тоже не вышел бы, да и с другими друзьями из местных – это было бы нечестно по отношению к таинству брака и равноценно супружеской измене.
Поэтому неурядицы с женой Гидеон ни с кем не обсуждал, а с самой Леей и подавно – слишком эта была деликатная, интимная тема. Что он, ее супруг, полагает, будто она одержима… желанием… примитивной страстью… Полагает, будто она стала временами почти невоздержанной… Эта страсть, безжалостная, безрадостная борьба, это вечное соперничество – неужто все это лишь ради ребенка? Он не мог заставить себя говорить с ней на подобные темы, у них двоих не имелось слов, чтобы выразить такие мысли, и Лея смертельно обиделась бы. Зато они до упаду смешили друг дружку, изображая родственников: Лея примеривала образ золовки Лили, а Гидеон превращался в Ноэля или напыщенного дядю Хайрама. Им даже удавалось искренне обсуждать решения, которые Ноэль принимал, не советуясь с Гидеоном, и они порой ворчали друг на друга, когда кто-то был не в духе (как правило, чаще это случалось с Гидеоном), но говорить об интимной стороне жизни, сексе, любви они не могли. Запутавшись в этих крамольных мыслях, Гидеон вскакивал и бросался в конюшню, где с час или больше просто стоял, ни о чем не думая, не размышляя, а лишь вдыхая терпкий запах сена, навоза и лошадей и постепенно успокаиваясь. Нет, обсуждать подобное с Леей он не станет. Кроме того, он полагал, что стоит ей забеременеть, как это наваждение сойдет на нет.
Однако, как ни удивительно, Лея не беременела. Шли месяцы, но ничего не выходило, беременность не наступала, и Лея винила себя – снова, снова не вышло! – она так цеплялась за это слово, что Гидеону пришлось смириться. Иногда она произносила его испуганным шепотом: «У меня не вышло, Гидеон», а иногда – словно сухо констатируя: «У нас ничего не вышло». Здоровье Бромвела и Кристабель было отменным. Бромвел научился ходить на несколько недель раньше, чем Кристабель, но заговорили оба одновременно, и все вокруг восхищались их благонравием: «Лея, ну как же тебе повезло! Ты, должно быть, обожаешь их!» – «Разумеется, я их обожаю», – рассеянно бросала Лея, а спустя несколько минут просила Летти унести детей. Она любила близнецов, однако считала их достижением прошлого, необъяснимым успехом, которого она добилась в девятнадцатилетнем возрасте, но ведь ей уже двадцать шесть, двадцать семь, а вскоре исполнится тридцать…
А родственники начали отпускать комментарии. И задавать вопросы. Тетка Эвелин, бабка Корнелия, даже тетя Матильда, даже сама Делла. А ты еще не думала?.. А вы с Гидеоном не хотели бы?.. Близнецам уже пять, вам не кажется, что сейчас самое время?.. Однажды Лея, не выдержав, огрызнулась на свекровь: «Мама, вам, возможно, кажется, что мы не пытаемся. Так вот – мы только этим и занимаемся» – эту фразу потом то и дело повторяли как пример свойственной Лее Пим бестактности. Но Лея была такой красавицей, с этими глубоко посаженными серо-синими темными глазами, волевым подбородком, пухлыми губами и горделивой осанкой, что ее конечно же простили – по крайней мере, мужчины семейства.
Лили же тем временем рожала и рожала. «Это же совсем просто, этакое первобытное стремление к цели, – думала Лея, наблюдая за золовкой со слабой улыбкой, за которой скрывалось безмерное презрение. – Или ей известны какие-то секреты? Тайные приемы? Суеверия?» Однажды утром, за несколько недель до появления в усадьбе Малелеила, Лея проснулась с ясной мыслью: Я ни во что не верю, я стихийная атеистка, но что если просто ради… ради эксперимента… испытать несколько обрядов. (Ох, но ведь «вера» ей и впрямь не дается! Лея смеялась над знамениями и приметами, высмеивала глупую болтовню про духов, мертвецов и библейские пророчества, которые – она это прекрасно знала – родились в воображении изголодавшихся по сексу отшельников. Она даже отрицала, возможно, с излишним пылом, рассказы матери о пророческом сне, приснившемся в вечер накануне трагической гибели ее молодого супруга.) И тем не менее она решилась на эксперимент. Лишь проверить гипотезу. Конечно, она не верила – для этого она была чересчур умна и скептична и обладала слишком язвительным чувством юмора. Но, возможно, Лея была способна на полуверу. Атеистка, она могла заставить себя поверить наполовину, если хотела.
Я ни в что не верю, – сердито думала она.
Но что если я поверю…
Хотя, разумеется, нет. Я не могу. Прятать под подушку разные предметы, шептать молитвы, высчитывать день зачатия близнецов, вспоминать, что мы с Гидеоном перед этим ели…
Но что если я всё же…
Занимаясь в Гидеоном любовью, она крепко схватила его за ягодицы, закрыла глаза и подумала: «Сейчас, вот прямо сейчас!», но слова эти показались ей нелепыми, и она откинулась назад, почти дрожа, беспомощная, жалкая. Ей хотелось умереть. Впрочем, нет – конечно, умирать она не желала. Она хотела жить. Хотела родить еще одного ребенка и жить, и тогда все будет хорошо, и она больше ничего в этой жизни не захочет.
Больше никогда в жизни?
Никогда.
И ничего? За целую жизнь?
За всю мою жизнь.
Еще один ребенок – и больше ничего в жизни?
Да, больше ничего.
Лея прибегала к мелким уловкам, таким жалким, что и упоминать не стоит. Она бормотала молитвы, однако ничего не происходило: она согласилась вести себя как дурочка, но ничего не происходило. На нее опускались усталость и печаль, отчего Лея почти жалела – и, говоря об этом вслух, сильно ранила Гидеона, – что вообще вышла замуж.
– Мне следовало постричься в монашки. Зря я доверилась тебе, – говорила она и, подобно двенадцатилетней девчонке, выпячивала пухлую нижнюю губу.
– Но ты же любила меня, – возражал Гидеон.
– Нет, никогда не любила, о чем ты? Я же ничего о любви не знала, я вообще ничего не знала, – в сердцах бросала Лея. – Это ты настоял на свадьбе, ты давил на меня, и от страха я согласилась. Я боялась, что ты обойдешься со мной так же, как с моим бедным пауком!
– Лея, ты искажаешь прошлое, – кровь бросилась Гидеону в лицо, – ты же знаешь, это грех.
– Грех! Грех! Ты называешь грехом правду! – с издевательским смехом Лея прогоняла Гидеона прочь и разражалась слезами. Она сделалась такой вспыльчивой и своенравной, словно и впрямь была беременна.
«Я больше не хочу быть женщиной», – думала она.
Но тотчас же добавляла: «Господи, я хочу еще одного ребенка. Всего одного! Одного! И тогда я больше ни о чем в жизни Тебя не попрошу. Пускай даже это будет не мальчик…»
Малелеила она сочла хорошим предзнаменованием – не только его появление в усадьбе, но и явное к ней расположение. Отчасти он благоволил и к Вернону, и к прабабке Эльвире, и та со знанием дела почесывала ему загривок костяшками пальцев. Время от времени кот терпел и красавицу Иоланду, когда та играла и сюсюкала с ним. Однако остальных домочадцев, даже кормивших его слуг, он не замечал, а однажды до ушей Леи донеслось злобное шипение, адресованное Гидеону, который нагнулся, чтобы погладить кота по голове.
– Ну ладно, – пробормотал Гидеон, выпрямившись и едва сдерживаясь, чтобы не пнуть зверя ногой, – проваливай к дьяволу. Там тебе и место.
Именно благодаря разборчивости, с которой Малелеил относился к жителям усадьбы, в замке стали считать хорошей приметой, если кот сворачивался рядом с кем-нибудь в клубок или терся о ноги, издавая урчание. Он завел привычку подходить к Лее и Вёрнону и настырно подпихивать свою большую голову им под ладонь, требуя ласки. Эта своеобразная повадка умиляла и изумляла Лею.
– Каков наглец! – смеялась она. – Ты точно знаешь, чего хочешь и как этого добиться!
Вместе с племянницей Иоландой они расчесывали его густое дымчатое одеяние собственной позолоченной щеткой Леи и пытались поднять его, посмеиваясь, мол, какой же тяжелый. В благодушном настроении он мог на удивление долго выносить чужое общество, однако при появлении младших детей всегда цепенел. Он не любил ни Кристабель, ни детей Эвелин, ни отпрысков Лили (кроме Иоланды и Рафаэля), ни даже робкого Бромвела, в его вечных очках, насупленного и желавшего лишь «понаблюдать» за Малелеилом и сделать несколько заметок. (Он уже начал вести дневник, куда заносил короткие наблюдения, результаты различных измерений и даже результаты вскрытия мелких грызунов.) Обосновавшись в доме, Малелеил мгновенно оттеснил остальных котов и подчинил млеющих кошечек. Шесть или семь живущих в усадьбе псов держались от него подальше. Ходить ему разрешалось почти везде где вздумается. Сперва он спал в кухне, на теплой каменной плитке у камина, затем перебрался в уютное старое кожаное кресло в так называемой «библиотеке Рафаэля», затем провел ночь в бельевом шкафу на первом этаже, вальяжно растянувшись на тонкой испанской скатерти бабки Корнелии, а как-то раз его обнаружили под обитой красным бархатом викторианской козеткой в одной из гостиных, куда редко заходили – тихо похрапывая, он лежал среди комочков пыли. Порой он исчезал на целый день, а иногда на всю ночь, а однажды не объявлялся подряд трое суток, и Лея вся извелась, решив, что он покинул ее. А ведь это ужасный знак!.. Но вдруг откуда ни возьмись зверь возник у ее ног, утробно мурлыча и тычась головой ей в руку.








