Текст книги "Сага о Бельфлёрах"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 52 страниц)
«Это Делла – постаралась говорили Юэну. Она настраивает дочь против всех мужчин на свете, но в первую очередь – против мужчин рода Бельфлёров».
Самый отвратительный – а может, самый смешной? – случай был связан с юношей по имени Болдуин Мид. Говорили, что он состоит в отдаленном родстве с Барреллами. Когда-то в Долине их обитало огромное количество, но это было до того, как знаменитая кровная вражда с Бельфлёрами привела в 1820-х к гибели нескольких представителей обеих семей. Возможно, именно это родство Лея считала привлекательной чертой Болдуина – ведь что может сильнее вывести ее родню из себя, чем союз с врагом? Пускай вражда и давно угасла, и теперь воспоминания о ней вызывали у всех лишь неловкость.
(Впрочем, это было не совсем так: в детстве Юэн, Гидеон и Рауль поклялись при удобном случае отомстить обидчикам, потому что, безусловно отвергая обвинение в том, будто в роковую ночь в Иннисфейле Жан-Пьер II убил в придачу к девяти другим жертвам еще и двоих Барреллов, они насчитали шестерых убитых Бельфлёров против всего лишь троих или четверых Барреллов, и это казалось мальчикам убийственно несправедливым.)
Если Болдуин Мид и состоял в родстве с Барреллами, то этого факта не подчеркивал, да и внешне ничуть не напоминал их: Барреллы были чернявыми, коренастыми и довольно низкорослыми, с волосатыми телами и почти скрывавшими лица бородами. Не стоит упоминать, что все они, заклятые враги Бельфлёров, были необразованными, неотесанными и косноязычными грубиянами. («Да ты, похоже, не так давно в человека превратился», – по преданию, воскликнул искренне изумленный Харлан Бельфлёр, вскинув мексиканское короткоствольное ружье, чтобы прострелить одному из них голову. Свидетелей восхитила грация, с которой Харлан, помедлив, все-таки выстрелил, словно сама мысль о том, что человек, стоявший перед ним и дрожавщий от страха, – не вполне человек, имеет глубокий смысл, и ему, Харлану, следует над этим поразмыслить, но не прямо сейчас.) Болдуин Мид же был высок, худощав, чисто выбрит и даже отличался слегка утомительной разговорчивостью. Манеры его оставляли желать лучшего, все-таки он был местный, однако назвать его неотесанным было нельзя, и в присутствии женщин из общества он не допускал ни сквернословия, ни вульгарности. Как именно он повел себя вечером Четвертого июля, что именно сказал Лее, каковы были его намерения и что он, собственно, совершил, никто не знал: сама девушка хранила молчание, а обсуждать эту тему с ее матерью едва ли кто-то осмелился.
В тот вечер Лея и ее двадцатишестилетний поклонник Болдуин Мид возвращались по Бельфлёр-роуд домой в двуколке, запряженной чалым мерином, с концерта и фейерверков в Нотога-Парке. Вероятно, они повздорили где-то между поворотом на Военную дорогу и деревней Бельфлёр, потому что следующим утром молодого человека обнаружили всего в нескольких сотнях ярдов от старых кузниц, когда-то принадлежавших Фёрам, у самой вершины очень длинного и крутого холма. Не мертвым, но едва живым. Он бредил и в исступлении звал мать. Его правая рука и лицо справа непомерно, до смешного распухли. Лея отогнала двуколку обратно в Бушкилз-Ферри и со всей заботой (потому что по-прежнему тепло относилась к лошадям, хотя уже потеряла былой интерес к ним) распрягла мерина, накормила его, окатила водой и оставила в старом хлеву Пимов. Она не стала скрывать, что двуколка стоит на земле ее матери – Лея оставила ее у всех на виду, на подъездной дорожке. Но девушка так и не объяснила, что произошло; она лишь пожимала плечами и со смехом говорила, что люди «делают из мухи слона», и, если кому-то так хочется все выяснить, почему бы им не спросить у этого недоумка Мида? Мужчины, доставившие его в деревню, и доктор Дженсен, лечивший его, утверждали, что бедолагу трижды укусил щитомордник, и большая удача, что его вовремя обнаружили, потому что к полудню он наверняка умер бы. «Щитомордник! – знающие люди задумчиво кривили губы и лукаво улыбались. – Щитомордник! Вот уж вряд ли».
Когда Гидеон Бельфлёр впервые нанес визит Лее в качестве ухажера, а не просто знакомого, пусть даже и кузена, первым его чувством было унижение – и злость: Лея, в открытом сарафане в горошек, с волнистыми медно-рыжими волосами, подчеркивающими не только саму ее красоту, но и высокомерную уверенность в ней, приняла кузена в темноватой и пыльной гостиной в их старом доме, а на плече у девушки – на голом плече! – сидел гигантский черный паук.
Лея не сводила с Гидеона своих синих глаз и слушала его с почти оскорбительным вниманием, но смущенному, запинающемуся Гидеону было ясно, что на самом деле Лея его не слышит. (Она действительно была занята своими мыслями – глядя на своего красавца кузена с густой темной шевелюрой, волевой челюстью, глазами, такими выразительными, почти горящими – от чего? от неуемной энергии? от восторга? – в такого любая девушка влюбилась бы за считанные мгновения; вот только она, Лея, не из таких. И, поглаживая мохнатую спинку паука, успокаивая его (потому что тот, похоже, не на шутку разволновался – она чувствовала, как бьется его крошечное сердечко), Лея думала, как все удивятся, если она возьмет и влюбится в Гидеона Бельфлёра. Это взбесит не только Бельфлёров с озера, но и, прежде всего, Деллу – такая выходка может привести к совершенно непредвиденным последствиям. Репутация у Гидеона была не настолько испорченная, каку Юэна, но он тоже был игрок, и все знали, что они с Николасом и еще несколько молодых людей то и дело устраивали скачки на нелегальных ипподромах, путались с гулящими женщинами в горных деревнях, в Дерби и Порт-Орискани, а еще Гидеон дал жестокую отповедь ее подруге Фэй Рено, которая была уверена, после двух или трех невинных прогулок в общей компании, что вскоре они с Гидеоном обручатся. Тем не менее имелось у него и преимущество: Гидеон жил в замке Бельфлёров, а Делла этот замок ненавидела и частенько устраивала «спектакль» – по мнению Леи, довольно жалкий: в особенно ясные дни, когда медно-розовый замок будто бы плыл над озером и казался намного ближе, чем на самом деле, Делла заслоняла рукой глаза. Замок этот пробуждал в Лее любопытство, потому что за всю свою жизнь она видела только прилегающую лужайку, обнесенный стеной сад и две или три большие комнаты на первом этаже, открытые для всех гостей усадьбы. Лее хотелось – ох, как же ей хотелось: несмотря на предупреждения Деллы, она ничего не могла с этим поделать! – осмотреть каждую комнату, каждый закуток, каждый тайный коридорчик, каждый тупик этого чудовищно огромного дома. Она смотрела на Гидеона, но взгляд ее застилал туман, и она представляла себе, как они вдвоем – она и Гидеон – спускаются по каменной лестнице в погреб, больше напоминающий подвал, обрывки паутины гладят их разгоряченные лица, а по углам прячутся мыши, и воздух пропитан запахом сырости, плесени, гнили, угольно-черной темноты, самой черной в мире темноты… Фонарь в руке у Гидеона раскачивается; если Лея споткнется, то Гидеон крепко схватит ее за руку, а если она задрожит от холода, он повернется к ней и…)
На середине фразы Гидеон осекся и заявил, что не желает более утомлять ее и, пожалуй, ему лучше уйти. Он, правда, хотел попросить ее поехать вместе с ним на торжество по случаю свадьбы Кэролайн Фёр, но Лея, совершенно очевидно, не имеет ни малейшего желания.
– Только и знаешь, что гладить эту тварь, – сказал он. – Это чудовище.
Лея вспыхнула и, пересадив Любовь на колени, принялась указательным пальцем гладить ему спинку, бока и щекотать живот. Они с Гидеоном смотрели друг на друга не меньше минуты, после чего Лея, покраснев еще гуще, проговорила:
– Он вовсе не чудовище! Как у тебя наглости хватает говорить такое!
Гидеон вскочил – с грацией, на которую был порой способен – и, коротко кивнув, вышел из гостиной и, покинув дом, зашагал к дороге.
Во время второго их свидания его снова унизили: на этот раз Лея приняла его в компании не только паука (теперь тот не сидел ни на коленях, ни на плече своей хозяйки, а красовался в центре гигантской паутины, возникшей буквально на днях на потолке в углу комнаты и влажно блестевшей, словно хрустальная. Содрогнувшись от гадливости, Гидеон посмотрел на паука: тот жадно поглощал кусочки еды, специально для него засунутые в паутину), но и Деллы – Деллы, в ее безрадостном одеянии, в вечной черной юбке, по мнению Корнелии, ни дать ни взять мешок из-под картошки, Деллы, с ее выцветшей злобной физиономией, с ехидной усмешкой и маленьким черепом, будто неумело сколоченным из костяных пластин. Мать Леи, у которой он, без сомнения, вызывал острую неприязнь, сновала по комнате, входила и выходила, приносила юной парочке чай, угощала их зачерствевшим морковным тортом и с притворной любезностью справлялась о семье Гидеона. С гримасой сочувствия выслушала она новости о том, как Ноэль слег с гриппом, как Хайрам, бродя во сне, снова ушибся и как олени с дикобразами опять ощипали деревья. В тот вечер Лея была к нему более благосклонна, но Гидеон все равно сомневался: ее загадочная полуулыбка, затуманенный взгляд, то, как она сидела – выпрямившись и сцепив на коленях руки, ее ласковое бормотание – какой смысл таился во всем этом? Хотела ли она подать знак Гидеону, когда Делла отворачивалась? Или, возможно, она подавала какие-то знаки Делле, а Гидеон их просто не понимал? А эта отвратительная тварь в паутине, с бесстыдным удовольствием пожирающая свою порцию торта…
Когда спустя час Гидеон покинул дом Пимов, лицо его горело от досады. Ему удалось вырвать у Леи невнятное обещание (правда, на следующий день она прислала посыльного с отказом) сопровождать его на прием в саду бывшего сенатора, Вашингтона Пейна, однако Гидеона сводила с ума мысль о том, что Лея не слушала его, просто не замечала его.
После этого Гидеон не видел ее несколько недель и старательно пытался не думать о ней, а когда его брат Юэн стал издеваться над его чувствами, Гидеон жестоко подрался с ним и с тех пор стал проводить почти все время с лошадьми. (В то время его любимцем был жеребец Ренсселаэр, потомок принадлежавших Рафаэлю английских чистопородных скакунов, внук самого Булл Рана). Но его мысли, разумеется, без конца вились вокруг Леи, возвращались к ней, откликаясь на малейший повод, даже ощущение. Громкий возглас какой-нибудь девушки, запах сырости и плесени, поблескивающая в траве паутина… Дети, плещущиеся на мелководье… Платье в горошек на его собственной сестре Эвелин, довольно невзрачной…
Однажды вечером он оседлал Ренсселаэра и прискакал в Бушкилз-Ферри, к старому кирпичному домику Пимов. С удивительным хладнокровием, подкрепленным двумя или тремя – не больше – глотками виски, он вычислил, где именно находятся окна комнаты его кузины, забрался на дуб с длинными разлапистыми ветвями, что рос вплотную к дому, и, орудуя руками в перчатках, умудрился открыть плохо прилегающую к фрамуге раму, причем справился с этим почти бесшумно. Действительно, он попал в комнату Леи (просторную и нарядную – но беспорядок, царивший там, поразил Гидеона); она была совсем близко: во сне ее темные волосы разметались по подушке, влажные губы приоткрылись. Но Гидеон был хладнокровен и лишь бросил взгляд на спящую девушку. Стремительно подойдя к хитроумно сплетенной, тянущейся от пола до потолка паутине, Гидеон, не давая себе времени для раздумий и вполне понятных опасений, протянул руку к пауку, черной тенью маячившему в самом центре. Паук открыл желтые глазки. Его лапки подрагивали. Другой убил бы Любовь из пистолета или даже ружья или схватился бы за острый охотничий нож. Но Гидеон доверил борьбу с гнусной тварью перчаткам – тонким, нежным, нежно ласкающим кожу перчаткам из узорчатой замши, сшитым на заказ по его руке.
Издав громкий визг, напоминающий летучую мышь, тварь принялась нападать на него (из пасти у паука торчали то ли зубы, то ли какие-то острые зазубрины) и отбиваться многочисленными лапами (хоть и тонкими, но удивительно сильными); и отбивался Любовь так яростно, что Гидеон отступил назад и едва не потерял равновесие. Как именно уничтожить паука, он заранее не продумал – удушить гадину не представлялось возможным, ведь шеи у нее не было, – но его обтянутые перчатками руки действовали с поразительной ловкостью, как будто в туманном прошлом, окутывающим род Бельфлёров, его предки только и делали, что убивали гигантских пауков – одну Любовь за другой, просто хватали их и сдавливали в кулаке…
Несмотря на отчаянную борьбу и внушительные размеры паука, схватка заняла всего две-три минуты. К концу ее Лея, разумеется, проснулась и зажгла стоящую на тумбочке керосиновую лампу. Она села в кровати, завернувшись в простыню; тяжелые пряди волос с завитками на концах, обрамляющие прекрасное бледное лицо, рассыпались по плечам. Когда Гидеон, отдуваясь, наконец, повернулся к ней и с величественной надменностью бросил то, что осталось от Любви, в изножье кровати, на свернутое одеяло, Лея хмуро взглянула на него и проговорила – так тихо, что Гидеону прошлось нагнуться, чтобы разобрать ее слова:
– Только посмотри, посмотри, Гидеон, что ты наделал…
Безымянное дитя
Он пришел в восторг: с прошлой осени пруд заметно изменился. Повсюду, куда ни взгляни, пышно цвела новая жизнь. Рогоз. Водяная ива. Ежеголовник. Неровный ряд тоненьких прутиков ольхи, выросшей ниоткуда – из вязкой болотистой почвы. В восторге бродил он по берегу, втаптывая ботинки в ил, закатав до локтей рукава так, как делал Юэн. Но уже спустя несколько минут мальчик выдохся и остановился – ходил он по самому краю, у воды, где грязь и ил засасывали ботинки, не давая поднять ногу.
– Ты помнишь? – шептал Рафаэль. – Знаешь, кто я?..
Да, пруд изменился. На поверхности цвели водяные лилии, а в воздухе, напитанном тяжелым влажным запахом, висели стрекозы. Мальчик дышал и всё не мог надышаться вдоволь. Той зимой он постоянно болел, а в последний раз слег с бронхитом и высокой температурой (и весь март пролетел в горячечном забытьи, словно стремительный поток, в котором не различимо ничто, кроме самого движения), и оттого иногда резкий вдох причинял ему боль – но запах пруда был таким насыщенным, густым и сладостным, что Рафаэль забыл о боли.
Норочий пруд. Его пруд. Его тайна.
Где-то далеко слышались крики его братьев – родных и двоюродных. Наверное, они возле ручья. Играют в войну, понарошку стреляют друг в друга, прячутся за валунами, неосмотрительно высовывая головы и ухмыляясь во весь рот. Дав им обогнать себя, он ловко ускользнул к пруду, так что теперь они не знали, где он, не думали о нем, оставили в покое… Ты помнишь меня? – спрашивал Рафаэль, хотя губы его не шевелились.
Как жутковато-стремительно, как непредсказуемо вырос его пруд! Он стал заметно глубже, чем в прошлом августе, и увеличился в диаметре футов на шесть, а то и на десять, благодаря паводкам и тающему в горах снегу. Но изменился он не только в размерах. Берега пруда заросли рогозом, тростником и водяной ивой, на воде белели лилии, теперь здесь росли и хвощ, и калужница, и щитолистник, и болотница. Одурманенные солнечным светом, жужжали насекомые. Теплая влага манила сюда стрекоз, жуков-плавунцов, водомерок. Вокруг пруда расселись лягушки. Когда Рафаэль подошел ближе, они одна за другой попрыгали в воду. А вода была такой прозрачной, что он мог понаблюдать, как они быстро удаляются прочь, к центру пруда, в темную глубь.
Вдалеке всё кричали его братья и кузены. Доносился до него и девичий визг. И, заглушая этот надоедливый шум – раздражавший, но не мешающий ему, пронзительно зудела циркулярная пила. (Исполинские вязы и дубы возле усадьбы, пострадавшие в зимних бурях, решили спилить. Очевидно, в семье откуда-то взялись на это средства. Как и на ремонт протекающей уже много лет крыши.)
Потом пила стихала, и его снова обволакивали лишь звуки пруда – не голоса, даже не шепот, но почти неслышное пощелкивание или напоминающее шепот бульканье. Оно убаюкивало, подобно музыке, музыке без слов. Хотя пруд не умел говорить и, скорее всего, ничего не помнил, он давал Рафаэлю понять, что ощущает его присутствие.
Полное имя мальчика – он видел его на письме всего раз или два, на документах с золотым тиснением и гербовой печатью Бельфлёров на красно-черном воске – звучало как Рафаэль Люсьен Бельфлёр II. В семье его звали Рафаэлем. Некоторые дети называли его Рейф. (Хотя чаще всего никак не называли – он их вообще не интересовал.) Во время болезни, лежа в кровати, когда из комнаты выходила даже надоедливая сиделка, он вообще не имел имени, как и возле пруда. Безымянный, он становился невидимым.
Когда он болел, то закрывал глаза и успокаивался в мечтах о своем пруде. Конечно, зимой водоем замерзал – он был скован льдом и завален снегом, на семь или восемь футов; и если бы Рафаэлю разрешили – что, конечно, было исключено – пойти с другими мальчиками в поход на снегоступах, он, скорее всего, вообще не вспомнил бы, где находится пруд, хотя и держал в памяти место позади кладбища, где росли рядом канадская ель, горный клен и ясень. Короткими и темными зимними днями пруд был скрыт от взоров, но Рафаэль, притворяясь спящим, даже когда рядом находились его мать и любимая сестра Иоланда, закрывал покрасневшие глаза и представлял себе его таким, каким тот был осенью: вызывающе роскошным, когда водная гладь, будто чешуя, поблескивала на солнце. Его пруд. Где сын Доунов пытался убить его. Его пруд. Укрывший его внутри, хнычущего, избитого ребенка, жалкого трусишку, нахлебавшегося воды, с головой ушедшего под воду (которая оказалась илистой, словно пруд выказывал ему свое отвращение), неловкий, как телок.
Пруд успокаивал его. Рафаэлю казалось, что стоит ему подойти к берегу и войти в воду, дать ей обнять лодыжки, колени, пах – и жар отступит… Нежный и податливый черный ил обволакивал его, но движений не сковывал. Прозрачная вода, хоть и растревоженная его неуклюжестью, не мутнела.
Порой он просыпался от какого-то сна и встряхивал головой, удивленный тем, сколько времени проспал. Заснул он в полдень, а когда открыл глаза уже смеркалось. Кот тети Леи, Малелеил, повадился укладываться у Рафаэля в ногах. Сколько же этот кот может спать – просто удивительно! Иногда во сне он вздрагивал, дергал лапами и мяукал тихонько, как котенок, поводя большими ушами и запуская когти в одеяло, но все же спал глубоким сном и не просыпался, даже если Рафаэль поворачивался с боку на бок или поправлял подушки. Это потому, что кошки и впрямь видят сны, говорила Рафаэлю сиделка. Кто знает, что им только снится – наверное, вспоминают всякое. А еще они постоянно куда-то бегут. Вон, погляди.
Рафаэль знал: то, что Малелеил приходит к нему в комнату и спит долгими темными вечерами в его кровати, это счастливая примета. Морна рассказывала, что кошки иногда прокрадываются в детскую, забираются в колыбельку и крадут у младенцев дыхание, поэтому нельзя пускать Малелеила ни в комнату Леи, пока там малышка, ни к Рафаэлю, потому что он слишком много спит. Иоланда ей возражала, мол, какая чушь: Морна просто повторяет чепуху, которую льет ей в уши тетя Эвелина. Конечно же Малелеил приносит удачу, ведь у него самые красивые на свете глаза и мех! Однако, когда Рафаэль протягивал руку погладить кота, тот иногда издавал едва слышный недовольный утробный звук: сейчас он не желает, чтобы его трогали.
Бронхит и жар не отступали четыре дня. Был приглашен доктор Дженсен и нанята больничная сиделка с морковного цвета волосами, которая привезла с собой невероятное количество багажа (я люблю, объяснила женщина, когда все мои вещи под рукой – она боялась, что замок Бельфлёров окажется таким же, как с виду: холодным, сырым и неуютным) расходы не имели значения. (Рафаэль подслушал, как в разговоре об этом Гидеон сказал Юэну: расходы не имеют значения.) Когда сиделка думала, что Рафаэль спит, она опускалась на колени и принималась молиться, шепча: «Господь милосердный, сделай так, чтобы этот мальчик не умер у меня на руках, не дай ему умереть, я знаю, ты не обойдешься со мной так жестоко…»
Конечно, он не умер. С восторженным трепетом думал Рафаэль о том, насколько далек он от смерти. Заходя в пруд, он чувствовал живучую силу, прохладную упругость воды, которая никогда не позволила бы ему утонуть.
В тот день что-то ударило его в лоб с ужасающей, нежданной силой, и он свалился с плота в воду, так быстро, так внезапно, будто сам мир перевернулся и сбросил его с себя, избавился от него, как от прицепившейся к одежде колючки. Наверное, он закричал, заплакал – Рафаэль вроде бы слышал удивленный детский крик, – но времени оглядываться и думать не было: темная вода поднялась к его рту, к носу, к широко распахнутым глазам. Того, что происходило, просто не могло быть, и тем не менее, когда он был уже в воде и беспомощно барахтался, откуда-то сверху, из воздуха, на него обрушился еще один камень, а темный ил со дна взметнулся навстречу. Его тело боролось. Руки, ноги. Он хватал ртом воздух там, где воздуха не было, где была лишь вода, вода и ил, а он все рыдал, глотая и задыхаясь – отчаявшийся, потерявший надежду, обреченный; он рыдал, потому что знал, что тонет, даже когда больше не помнил, что он – Рафаэль, которому суждено утонуть: часть его разума (она будто парила чуть поодаль, невидимая и не имеющая глаз), отстранившись от отвратительного барахтанья, понимала, что сын Доунов пришел сюда, чтобы убить его, именно убить – и у него получится, и никто ничего не узнает.
Но его не убили. Он не утонул.
В этот влажный солнечный день, забившись в дальний конец пруда, Рафаэль с благодарностью втягивал воздух, пускай холодный и чуть обжигающий, и вдруг поймал себя на том, что смотрит на небольшую стайку рыб всего в нескольких футах от себя. Совсем крошечные рыбки! Они юркнули в сторону, метнулись вниз, потом вдруг поменяли направление и опять оказались так близко, что он мог протянуть руку и схватить их. Это щурята?.. Не двигаясь, мальчик смотрел на них. Такие маленькие, почти прозрачные, с ноготь его мизинца, не больше…
Его спасло погружение в их стихию и новое умение – дышать под водой: гибкий и увертливый, словно рыба, он, выгибаясь, стремительно удалялся от смертоносной поверхности, прочь от зыбкого светлого круга, притягивающего камни, похожие на огромные смертоносные капли. Он скользнул под плот и ухватился за него, и пальцы тотчас же налились силой, способной удержать его на месте. А затем воцарилась тишина. Необъятная бездонная тишина. В которой все отчетливее становился голос пруда, его тихое монотонное бормотание. Рафаэль не утонул, даже не потерял сознание, несмотря на то что камень угодил ему в голову. Но ясность мыслей он утратил. Он больше не был Рафаэлем Люсьеном Бельфлёром II. Он оставался там, под плотом (расчерченный полосками света, потому что бревна были сбиты вместе не слишком ладно), его легкие робко привыкают к новой стихии, губы плотно сжаты, в ожидании, в не-ожидании, в упоении от такого безмятежного, такого сладкого блаженства, где светлая рябь сражается с окутывающей его темнотой, и, когда опасность давным-давно миновала, он вынырнул из-под плота с неохотой.
У Рафаэля не было времени звать на помощь, да и голос был словно сдавлен удивительно густой, неподатливой водяной субстанцией; и все же именно пруд пришел ему на помощь – возможно, до того, как Рафаэль сам понял, какая опасность ему грозит. Пруд обнял его, подарил ему убежище, не позволил уйти на дно, разрешил дышать даже в завитых клубах ила. Он спрятал его, он защитил его. Спас Рафаэлю жизнь.
Каким ненастоящим, каким неинтересным был мир, в который он вернулся спустя неизвестно сколько времени!.. Мотая головой и разбрызгивая воду, протирая глаза и хватая ртом воздух, Рафаэль выкарабкался на берег. Его набрякшее тело шаталось от тяжести заново обретенного мира, которую ему приходилось нести на себе: огромный столб воздуха, уходящий вверх, в бесцветное небо, и одновременно давящий на его голову и хрупкие плечи.
Он попытался поднять ногу. И сделать шаг в сторону дома.
А там, увидев его, все заохают и примутся расспрашивать, что случилось. (Оступился, ударился головой о камень, промочил одежду…)
Мир ненастоящий и неинтересный. Замок. Бельфлёры. Его родные.
Рафаэль Люсьен Бельфлёр II.
Мир простирался во все стороны, а пруд, его пруд, располагался в центре этого мира. Но рассказать об этом он никому не мог. Как и про сына Доунов, который швырял в него камни. Тогда они поднимут шум, станут сотрясать воздух своим гневом, своими чувствами. Возможно, им даже захочется отомстить мальчишке. Пруд спас Рафаэля, спрятал его и поднял на поверхность, когда ему больше ничто не угрожало, поэтому нельзя желать отмщения: ему было суждено выжить, поэтому не важно – в самом деле не важно, какое зло хотел учинить над ним этот человек.
Крошечные рыбешки исчезли в тени плавучих водорослей (которых Рафаэль раньше тоже не видел), а сейчас, на противоположном берегу, из камышей осторожно высунул голову вьюрок. Рафаэль сидел неподвижно, обхватив руками колени.
Он ждал. Перед ним была вся его жизнь.








