Текст книги "Сага о Бельфлёрах"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 52 страниц)
Он отрекается от всего своего имущества, за исключением десяти тысяч долларов, которые жертвует коммуне брата Метца в Эбен-Эзере, и, как только его окончательно выпишут из клиники, он отправится пешком туда, в коммуну, где останется жить до конца своих дней. Возможно, он когда-нибудь станет пастором Истинного наития, если брат Метц сочтет его достойным, но, конечно, у него нет никаких планов и амбиций: чего захочет от него Господь, то он и исполнит, отныне его счастье состоит только в этом…
И он не станет, обещал Юэн, докучать им проповедями об их загубленных жизнях. Эта гонка за деньгами, за властью – это безумная затея снова вернуть империю, которую некогда создал Жан-Пьер, затея, которая уготовила ему такую участь!.. Нет, он не будет докучать им; не этому учит Истинное наитие. Человек должен прожить жизнь по примеру христианской доблести, как сам Христос прожил Свою безгрешную жизнь.
Так говорил им Юэн, ласково. Я не стану проповедовать кроме как тем, кто хочет уверовать.
Его сослуживцы-полицейские и большинство знакомых в Нотога-Фоллз считали, что он их разыгрывает – пока не навещали его лично. И все уходили, как и Гидеон, в смятении. Потому что Юэн Бельфлёр не свихнулся – но и не был в здравом уме… Больше всего их обескураживало, что у него полностью отсутствовала жажда мести. Казалось, его совершенно не заботит ход расследования нападения; он резко сменил тему разговора, когда один из его подчиненных назвал ему имена нескольких подозреваемых из числа его бесчисленных врагов в округе. Да и сам он не делал никаких предположений. (А услышав версию о том, что бедная, отчаявшаяся Розалинда могла быть как-то связана с преступником, Юэн лишь прикрыл глаза и улыбнулся, качая головой.) Его сослуживцы были поражены произошедшей в нем переменой и, хотя они обсуждали эту тему, в подробностях, еще многие месяцы (в самом деле, «обращение» Юэна Бельфлёра давало пищу для споров даже тем, кто знал его лишь понаслышке), так и не смогли прийти к выводу: то ли пуля задела его мозг и он все-таки слегка повредился в уме, то ли он был сейчас куда более здравомыслящим человеком, чем раньше, всю свою прежнюю жизнь. Но все же нечто порочное, даже возмутительное виделось им в том, что шерифа, пусть и бывшего, совершенно не интересовали поиски опасного преступника.
У Меня отмщение, изрек Господь, шептал Юэн.
Хорошенькая Вида, в белых лодочках на высоких каблуках, то и дело украдкой двигая челюстью – она жевала жвачку (ее мать и бабушка находили эту привычку невыносимо вульгарной для юной леди), сидела вместе с братом в кафетерии клиники – с его зеркалами, папоротниками в кадках и обоями в цветочек – и спрашивала его, снова и снова:
– Ты вообще понимаешь, что происходит? Ты правда уверен, что этот странный, немного пугающий человек – наш отец?
Альберт – подавленный, обескураженный, злой – нервно зажигал одну спичку за другой и бросал их в пепельницу; дернув плечами, он сказал:
– Конечно, это он, кто же еще; придумал новый способ поиздеваться над нами.
– Но я не могу поверить! – прошептала Вида.
– Он это, он, – говорил Альберт, смахивая слезы. – Старый мудак.
И вот как-то утром в конце лета, в простом, дешевом коричневом костюме без галстука, в белой рубашке, выправив концы воротничка на лацканы, и с небольшим матерчатым чемоданчиком в руке Юэн Бельфлёр покинул клинику Маниту и в одиночестве отправился в свой путь к Эбен-Эзеру (теперь, в эти последние времена, называемому Эбенэзер), расположенному в пятистах милях к западу. Он шел пешком, как пилигрим.
Его провожал почти весь персонал клиники. Несколько медсестер плакали – потому что Юэн был самым учтивым пациентом за все годы их работы; несколько членов персонала поклялись, что обязательно навестят его, а пока будут молиться о своем собственном озарении. Юэн же, хотя был по-прежнему краснощеким и довольно плотным мужчиной, с широкой, мускулистой грудью, гордо расправленной под рубашкой, с маленькими глазками в лучиках морщин, – тем не менее излучал удивительный, мальчишеский энтузиазм. А вокруг его седеющей шевелюры, заметили многие, возникло хрупкое, бледное, почти невидимое глазу сияние; а может, так просто показалось в умилении прощания.
Дитя ночи
Всех Бельфлёров объединял общий страх: что старый дядюшка Хайрам, подверженный форме сомнамбулизма, не поддающейся никакой терапии (его еще мальчиком, с одиннадцати лет подвергали всем существующим методикам лечения: привязывали к кровати, заставляли принимать пилюли и порошки и разные лекарства с отвратительным вкусом; выполнять изнурительные, даже унизительные упражнения; увещевали, «проводили беседы», принудили пройти суровый курс гидротерапии при гостинице «Серные источники» под присмотром Лэнгдона Кина, прославленного в обществе специалиста, – там «телесные яды» мальчика изгонялись с помощью клистиров, влажного обертывания, долгого лежания в ароматизированной ванне, стояния под водопадами и водными каскадами и прочими способами «экзосмоса» – но, увы, тщетно), – страх, разделяемый и самим Хайрамом, что однажды в его таинственных лунатических блужданиях с ним произойдет какой-нибудь прискорбный несчастный случай; а в действительности бедному старику было суждено умереть в полном сознании, ясным днем, от неизвестной, но, по-видимому, крайне серьезной инфекции, развившейся из-за крохотной, почти незаметной царапинки на верхней губе. Таким образом, по общему суждению, оказалось, что смерть Хайрама в возрасте шестидесяти восьми лет не имела никакого отношения к его давнишней привычке ходить во сне.
Но как же это странно, как необъяснимо, сказала его мать Эльвира (ведь именно она на протяжении долгих беспокойных лет как никто другой переживала из-за недуга сына, который считала прямым следствием испытанного им в детстве стыда по поводу позорного разорения отца), какой абсурд! – воскликнула она почти сердито, когда ей сообщили о скоропостижной смерти сына. «В этом же нет никакой логики, никакой нужды, он умер просто от какой-то… – рассмеялась она. – А мы-то шестьдесят лет с гаком сходили с ума от страха, что он… Нет, я против. Решительно против. Шестьдесят лет бродить по ночам, как полный идиот, перечеркивая все осмысленное, чем он занимался днем, чтобы в результате умереть от какой-то тривиальной инфекции! Нет, в этом нет никакого смысла, это почти вульгарно, и я запрещаю вам впредь говорить со мной об этом!»
И хотя ее дряхлый муж, которого все Бельфлёры уклончиво называли Стариком-из-потопа, да и тетка Матильда (престарелая чета теперь жила с ней, на другом, северном берегу Лейк-Нуар) горевали о внезапной смерти ее сына, сама Эльвира не проронила ни слезинки и пребывала в возмущении, и действительно не позволяла заговаривать с ней о Хайраме до последних дней жизни.
В смерти по неосторожности есть что-то невыносимо вульгарное, – твердила старая дама.
Еще в раннем детстве Хайрам отличался серьезностью и прилежанием и, как он сам догадывался, всегда выигрывал в сравнении со своими непутевыми братьями – Ноэлем (тот проводил все время с лошадьми, а разве взрослый мужчина может посвящать свои интеллектуальные способности исключительно животным!) и Жан-Пьером (которого еще до случая в Иннисфейле считали в семье Божьим наказанием); уже к одиннадцати годам он был весьма искушен в делах и способен не только обсуждать различные аспекты семейной собственности (включая вечную проблему – фермы под аренду) с бухгалтерами, юристами и управляющими, но и поправлять этих господ, если он считал, что их рассуждения ошибочны. В некотором смысле бросив вызов своему очевидному таланту, он решил пойти в Принстонский университет и стал там единственным посредственным студентом; никто так и не понял, почему он внезапно бросил факультет права весной первого же курса, и вернулся домой. Мальчиком он посмеивался над своими родственниками и их причудами, повторяя, что его самое горячее желание – жить в сотнях, а лучше в тысячах миль отсюда, в «центре цивилизации», подальше от этих гор; но пребывание вдали от замка, даже в течение нескольких месяцев, действовало на него пагубно, и приступы сомнамбулизма участились настолько резко (однажды ночной сторож в Принстоне увидел, как он ползет на четвереньках по обледенелой крыше Уизерспун-холла, а в другой раз – как он уходит в глубь озера Карнеги; он довольно серьезно пострадал, когда однажды, около одиннадцати вечера, одетый в пижаму и банный халат, шагнул прямо под колеса конного экипажа на покрытой грязью Нассау-стрит), а дневная деятельность стала столь лихорадочной, что в семье решили, что он просто скучает по дому, несмотря на его уверения в обратном. (Вообще, на протяжении всей жизни, вплоть до самой смерти, дядя Хайрам впадал в ярость при малейшей попытке делать о нем выводы: его серые, умные, и обычно холодные глаза щурились, а рот кривился от негодования, если кто-то, даже самый близкий человек, осмеливался высказать о нем суждение. «Я – единственный человек, способный судить о себе», – говорил он.)
Все отмечали, насколько разительной была происходившая с Хайрамом перемена; днем он был бдителен, находчив и чрезвычайно азартен (его могла увлечь, к примеру, обычная партия в шашки, даже в присутствии детей, и увлечь до смешного всерьез – он был не из тех, кто умеет проигрывать); днем от его взгляда не ускользало ничто, несмотря на бельмо на правом глазу, но стоило ему заснуть, как он оказывался полностью во власти фантазий, мышечных спазмов, обрывков смутных, жутких видений и нередко пытался, находясь в этом состоянии, уничтожить, порвав или бросив в огонь, бесчисленные документы, бухгалтерские гроссбухи и книги в кожаных переплетах, которые хранились в его комнате. (Пожалуй, самой постыдной тайной в жизни несчастного больного, которую от открыл лишь своему брату, и то после мучительных колебаний и задушевной клятвы Ноэля, что тот никогда, никогда никому не расскажет, что оба его ребенка – Эсав, проживший лишь несколько месяцев, и Вёрнон – были зачаты во сне, и это не подлежало сомнениям. Бедной Элизе Перкинс, его жене, старшей дочери состоятельного торговца специями из Манхэттена, приходилось терпеть любовные потуги мужа не только в минуты бодрствования – неловкие, неуклюжие, часто оканчивавшиеся постыдным фиаско, но и когда он спал – более успешные с физиологической точки зрения, но не менее досадные в прочих отношениях. Неизвестно, жаловалась ли Элиза кому-нибудь на мужа или просто приняла такое положение вещей: ведь когда Хайрам привел ее в качестве супруги в легендарный замок Бельфлёров, она была девятнадцатилетней девушкой, совершенно невинной и до умиления неискушенной.
Днем дядя Хайрам был всегда безупречно одет и нес свой небольшой округлый живот с воинственной гордостью собственника. Он с хмурым удовлетворением созерцал свою лысеющую макушку и по-прежнему темные кучерявые бакенбарды; он всегда гордился своими длинными и холеными «чувственными» пальцами (которые он каждое утро смазывал особым, французского произведства лосьоном). Его светские манеры были, по общему мнению, великолепны. Если же он гневался, то говорил с ледяной, убийственной учтивостью и, хотя его лоснящееся розовое лицо заливалось краской, он никогда не выходил из себя. Это так пошло, так вульгарно, говорил он, проявлять свои чувства на публике и даже в некоторых помещениях замка.
Хайрам принадлежал к тем Бельфлёрам, которые объявляли себя «верующими», хотя сущность его Бога была удивительно туманной. То был комически беспомощный Бог, во многих отношениях Он не мог тягаться с человеком и уж точно – с историей; возможно, когда-то, на заре творения, Он и был всемогущ, но сейчас стал жалким и истасканным, вроде инвалида, который стремится лишь к своему окончательному исчезновению. (Вёрнону, который одно время верил в Бога чрезвычайно страстно, казалось, что его упрямый отец намеренно изобрел такую концепцию Бога, которая оскорбляла бы как верующих Бельфлёров, так и отрицающих существование Бога.) Не было ничего более забавного и в то же время – провокационного, чем слушать пространные изощренные речи, которыми дядя Хайрам перебивал рассуждения своих домашних: щедро пересыпанные греческими и латинскими цитатами, они охватывали всю совокупность религий, все направления религиозной мысли и высмеивали то Августина, то Моисея, то Евангелие, то Жана Кальвина, то Лютера, то целиком всю папскую церковь, то индусов с их священными коровами, а то и самого дерзкого, спесивого и склонного к саморекламе Сына Божия.
Но он постоянно пребывал в беспокойстве, в колебаниях; иногда ему чудилось, что его внешний облик, сколь ни благопристойный, не вполне воплощает образ выдающегося, рассудительного интеллектуала, каким он считал себя по праву. Его боевое ранение, результатом которого стала значительная потеря зрения в правом глазу, может, как он чувствовал, даже подчеркнуть его избранность, стоит ему только подобрать идеальную пару очков…
Таков был Хайрам Бельфлёр в течение дня.
Но ночью – о, какой пугающей была перемена!
На тех, кому довелось видеть его в лунатическом трансе, вид Хайрама производил отталкивающее впечатление. Ночной Хайрам лишь отдаленно напоминал дневного; мышцы лица у него были либо расслаблены до крайней степени, либо, наоборот, напряжены так, что лицо превращалось в дьявольски перекошенную гримасу. Глаза бешено вращались. Иногда они были закрыты (в конце концов, он же спал), иногда из-под век виднелись белесые полумесяцы, а порой глаза были широко распахнуты, и взгляд их устремлен в пустоту. Хайрам шел неверным шагом, спотыкаясь и нащупывая предметы, словно вот-вот проснется и просто пытается сориентироваться в пространстве; но на самом деле он никогда не просыпался, пока либо не ударялся слишком сильно, либо кто-нибудь вовремя не останавливал его и не тряс до того момента, когда он приходил в себя. (Впрочем, это было опасно: Хайрам, словно расшалившийся ребенок, размахивал во сне руками и ногами, даже бодался, ни дать не взять карапуз, впавший в истерику. А временами, когда он просыпался на краю крыши или на парапете моста, под проливным дождем, или, как случалось в последнее время, прижимая к груди бешеного от ярости, вопящего Малелеила, он испытывал такой сильный шок, что, казалось, у него не выдержит сердце.) Ох уже эти капризы лунатизма! Доктор Лэнгдон Кин, лечивший одиозного финансиста Джея Гулда (страдавшего от более мягкой формы того же недуга), лично провел исследование телесных жидкостей юноши – в ту пору ему было семнадцать лет – и предписал ему выпивать по нескольку кварт воды в день, еще до того, как тот стал пациентом спа-комплекса «Серные источники». Но хождение во сне не прекратилось; напротив, желание освободить переполненный мочевой пузырь придавало его хитроумным ночным передвижениям особую осторожность (очевидно, по причине отчаянной нужды), так что он умудрялся тихо, как призрак, проскользнуть мимо слуги-стража, спуститься по роскошной витой лестнице главной залы – вытянув руки перед собой, делая уверенный шаг каждой ногой, в полнейшей тишине, – и дойти до колодца в двух сотня ярдов к востоку от замка; а там лишь бешеный лай собак не давал ему помочиться через каменное ограждение прямо в колодец – источник питьевой воды всего семейства. Как-то раз, тоже в юности, Хайрам, всегда заявлявший о своей неприязни к лошадям, во сне дошел до конюшен и попытался взобраться на еще не объезженного жеребчика Ноэля; проснулся он, лишь когда разъяренное животное начало метаться по загону и ударило его копытами. Любой бы подумал, что бедняга, вероятно, тяжело изувечен; но, не считая нескольких синяков да разбитого носа и, конечно, эмоционального шока для организма по причине резкого пробуждения, Хайрам был невредим. Доктора Кика особенно заинтересовала эта особенность сомнамбулизма юного пациента: однажды Хайрам, оступившись, скатился по лестнице в подвал; он заходил по колено в вонючую, кишащую змеями воду близ болота; безрассудно шагал в восьмиугольное окно с витражными стеклами; упал с высоты в сорок футов с балкона одного из «мавританских» минаретов; а будучи молодым офицером в армии, в полной прострации направился к вражеским окопам, сопровождаемый выстрелами и взрывами снарядов со всех сторон, – и все же каждый раз оставался, в общем и целом, невредим.
– Он уже сто раз мог погибнуть, – не слишком деликатно сказал как-то доктор родителям Хайрама, обсуждая его состояние. – В каком-то смысле вам стоит относиться к его жизни как к дару.
– Да, да, – нетерпеливо сказала Эльвира. – Но ведь ему придется как-то эту жизнь прожить!..
Одно из самых непостижимых лунатических приключений Хайрама, о котором он не поведал ни единой душе, даже Ноэлю, произошло через три недели после того, как его молодая жена Элиза обрекла себя на позор, сбежав из дома. Несмотря на то что, в попытке предотвратить ночные блуждания, он не только привязал себя к кровати, соорудил сеть из подвешенных к проволоке колокольчиков, которые должны были зазвенеть, если он их заденет, но еще и поставил надежного парнишку-слугу в коридоре за дверью в комнату – несмотря на все это, когда он внезапно очнулся от сна, то обнаружил, что находится, обескураженный и перепуганный, примерно в двадцати футах от берега посреди заледеневшего Лейк-Нуар. Стояла середина ноября; лед был еще совсем тонок – и Хайрам действительно слышал легкий треск, идущий со всех сторон. Застыв на месте от ужаса, он не шевелился и, как помешанный, оглядывался, но видел вокруг лишь блестящий мертвый лед, который призрачно отражал лунный свет и, казалось, на гигантском расстоянии – берег. Замок же прятался во мраке. Чтобы оценить все обстоятельства своего положения и его опасность, отчаявшемуся Хайраму понадобилось не меньше двух минут; охватившая его паника была настолько велика, что он, стоя в одной шерстяной ночной рубахе, вовсе не чувствовал ленивых порывов лютого ветра, что налетали с гор, опуская относительно теплую для осени температуру (около 32 градусов[31]31
0 градусов Цельсия.
[Закрыть]) сразу на 15–20 градусов. Пот струился из каждой его поры. Под почти парализованными ногами не прекращался треск, и, посмотрев вниз, он совершенно неожиданно заметил там, подо льдом, человеческую фигуру, точно под тем местом, где стоял сам – только перевернутую, чьи ступни, казалось, упирались в его собственные. Хотя вода озера обычно казалась удивительно темной, почти непроницаемой, словно насыщенной тяжелыми элементами, но в тот момент лед был совершенно прозрачным, и Хайраму было видно всё до самого дна, то есть по меньшей мере на сорок футов в глубину. Сама призрачная фигура – мужская, как понял Хайрам, – просто взбесила его: какого черта она здесь делала? Как она вообще могла там очутиться, под коркой льда, вниз головой, в унылой тиши ноябрьской ночи? Истекающий потом, дрожащий Хайрам не смел пошевелиться, продолжая стоять, прижавшись голыми ступнями к ступням незнакомца (они ведь тоже были голые? Невозможно разглядеть) и прислушиваясь к раздраженному потрескиванию льда во всех направлениях. Подводная фигура была неподвижна, словно парализованная или закованная стужей. Но тут в нескольких футах он увидел еще одну фигуру, тоже перевернутую, сначала скрытую в тени, неподвижную… А потом еще одну… только пониже ростом… ребенка или женщину… И еще одну… А когда глаза Хайрама привыкли к темноте (сейчас даже его невидящий глаз обрел удивительную зоркость), он в ошеломлении увидел целую толпу перевернутых фигур – некоторые из них двигались, но большая часть застыла на месте, прижавшись ступнями ко льду, а головы их почти терялись во мраке. Ему хотелось закричать от ужаса во весь голос: да кто они такие, эти перевернутые, безмолвные люди, эти обреченные незнакомцы? Кто они, черт возьми, такие и почему устроили себе пристанище в озере – собственности Бельфлёров?
И всё же в конце концов смерть Хайрама в возрасте шестидесяти восьми лет, насколько можно утверждать, произошла по причинам, никак не связанным с его сомнамбулизмом.
Однажды, по возвращении из фабричного городка Бельвью, растянувшегося на две мили вдоль берега реки Олдер и принадлежавшего Бельфлёрам, которые построили его несколько лет назад, Хайрам пребывал в полном изнеможении – его глаза и ноздри все еще отчаянно щипало из-за химических выделений (на бумажной фабрике стояла особенно ядовитая вонь, и после ее посещения его ужасно мутило), а в голове мелькали отвратительные картины (что говорить: жилье для рабочих – как дома-бараки, сооруженные Бельфлёрами, так и деревянные лачуги, сколоченные ими самими и налепленные на каждый окрестный холм и бугорок, – в самом деле были непригодны для человеческого обитания, что заставило Хайрама задуматься о бренности человеческой природы как таковой); поэтому он, полностью одетый, лишь скинув сапоги, рухнул на свою широкую латунную кровать и провалился в тревожный мучительный сон, где возникала то Лея со своей несговорчивостью, то узкое, как хорья мордочка, лицо одного зарвавшегося управляющего лесопилки, то его собственная сестра Матильда, оригиналка до мозга костей, плетущая свои бесформенные, необъятные деревенские одеяла, то его сынок Вёрнон, который в этом полусне-полуяви оказывался не совсем мертвым (что, по понятиям Хайрама, было сродни предательству семьи)… И вдруг, внезапно – видимо, потому, что в последнее время в семье без конца обсуждалось поведение Гидеона, его безумная страсть к полетам (какой же упрямец этот юноша – для Хайрама он навсегда останется юношей, – надо же, купил еще один самолет, выложив кучу денег, исключительно ради своего удовольствия), – внезапно он снова видел и слышал нахальный стрекот мотора маленького спортивного гидроплана камуфляжной расцветки, который, жужжа единственным винтом, скользил на своих поплавках по рябящей глади озера и вот уже поднялся в небо, поначалу словно испуганно, но вскоре с пижонской уверенностью, унося Элизу Перкинс прочь от объятий ее законного супруга…
Нет, нет, нет, бормотал Хайрам сквозь крепко сжатые зубы, стараясь пробудиться, нет, ты не посмеешь, не посмеешь снова опозорить, оставить меня… Какой стыд… И одиночество, ночь за ночью… Но ему не удалось проснуться. Было около половины шестого вечера, солнце нещадно палило сквозь зарешеченные окна, снаружи на лужайке кричали дети и без устали лаяла собака – и все же он не находил в себе сил пробудиться; но вдруг его слезливая супруга оказалась рядом с ним в постели, в его объятиях, и он отчаянно пытался придумать, что бы ей сказать – ну хоть что-нибудь, чтобы объясниться или даже извиниться, но его раздражал запах, запах ее паники, потаенный, влажный, интимный, и в голову ему не шли никакие слова, даже в собственную защиту, его изнуряло и бесило, что она так часто ударяется в слезы и отворачивается от него – стыдливо, якобы из скромности. Впрочем, он и правда слегка презирал ее за некоторые слабости физиологического свойства, с которыми она не могла совладать, но ведь они были неотъемлемы от женской природы – он искренне принимал это и вовсе не винил ее – разве что… Вот если бы они оказались сейчас внизу, в гостиной, или в главной зале, или за обеденным столом, одетые по всем правилам, с иголочки, чтобы множество свидетелей могли услышать и оценить его остроумие!.. Но увы, они, похоже, были навсегда прикованы к этой постели, от которой несло запахом загнанной добычи, и он не мог выжать из себя ни одного слова, ни единого внятного слова.
Внезапно он проснулся.
По-настоящему. Он по-прежнему лежал на кровати, в костюме-тройке, и его карманные часы громко тикали, резво отбивая время, а ступни в черных, шелковых, высоких – выше икры, носках, подрагивали от нетерпения. Но этот запах по-прежнему наполнял комнату. Влажный, тайный, интимный, немного шерстяной запах, со слабым ароматом крови. Да – крови. Здесь была кровь! Как странно, даже необъяснимо – что стойкий запах из его сна все еще наполнял комнату; причем он шел отсюда, из его постели.
– Что?!. – воскликнул он разъяренно и откинул одеяло, чтобы увидеть совершенно непристойное зрелище: там лежала на боку рыжая замковая кошка, а четыре безволосых слепых котенка сосали ее, и пищали, и мяли ее живот своими крохотными лапками.
Кошка-мать пробралась в его постель, чтобы родить свое потомство! И устроила здесь эту гадость, мерзкую кашу из кровавых ошметков и кусочков плоти…
– Как ты посмела, как дерзнула! – вскричал Хайрам, в отвращении отползая прочь от животного, пока не уперся спиной в спинку кровати, которая вздрогнула от испытываемого им омерзения.
Он сразу позвонил, чтобы вызвать служанку, и с негодованием приказал ей немедленно убрать кошку с котятами, а потом и всю эту пакость из его постели. И покинул комнату, буквально дрожа от ярости. Что за недоумков они понабрали в замок – как они могли допустить, чтобы какая-то наглая кошка родила котят в его комнате, прямо в его постели! Просто нет слов.
Он многоречиво жаловался всякому, кто был готов его выслушать – Ноэлю, Корнелии, Лили, а к вечеру – даже тетке Веронике; у Леи не нашлось для него времени (она была в плохом настроении после двухчасового телефонного разговора с их вандерполским брокером), но она приказала своему слуге, Паслёну, уладить эту неприятность. Я настаиваю, жестко сказала Лея, глядя прямо в лицо бывшему карлику (ибо теперь он был с нее ростом, но, конечно, в ее присутствии всегда сгибался в поклоне), чтобы ты ни в коем случае не умертвлял котят.
Они были настолько явно отпрысками Малелеила, что должны вырасти красивейшими созданиями; их нужно непременно оставить в живых.
И вот Паслён с парой гостивших юных родственников устроили для кошки уютное место в углу кладовой, примыкающей к кухне. Картонную коробку перевернули на бок, выстелили мягкой тканью, а рядом поставили плошки с чистой водой, молоком и кусочками курятины. Котята были еще слепые, а значит, не переносили яркого света, так что в помещении следовало сохранять полумрак; и, конечно, следовало уважать покой самой кошки – никому не позволялось заглядывать к ней, по крайней мере, не слишком часто. А еще запрещалось брать на руки котят (какие лапочки! Крошечные, почти без шерсти, похожие на маленьких крысят): ведь они были еще так беспомощны.
Итак, новое место было готово, и, хотя сама кошка – рыжая в полоску красавица с шелковистой шерстью в прелестных белых «носочках», с белой «полумаской» на мордочке и с блестящими изумрудными глазами – поначалу была раздражена и явно не понимала, что происходит, по прошествии нескольких часов она, казалось, привыкла.
Хайрам вскоре выкинул этот случай из головы. Ведь у него было столько забот, столько хлопот: переговоры о покупке последнего участка земли в полторы тысячи акров застопорились, в Бельвью назревает стачка, в Иннисфейле рабочие тоже проявляют недовольство… Хайрам неделю отсутствовал дома по делам, а когда вернулся, то, обогнав слугу, несущего багаж, поспешил распахнуть дверь в свою комнату, и в нос ему сразу ударил запах: такой сильный и одновременно такой противный, что его затошнило. Его глаза буквально полезли из орбит, и он растерянно вертел головой, пытаясь подавить приступ рвоты, а недоумок-слуга тем временем, как ни в чем не бывало поставил в комнату его чемодан. Кошка! Вонь так и не исчезла! А ведь он строго приказал, чтобы служанки сменили постель, даже положили новый матрац и как следует проветрили комнату…
– Этот запах, Хэролд, – произнес он.
Слуга почтительно смотрел на него, приподняв брови. Совершенно очевидно – этот идиот просто притворяется, что ничего не замечает.
– Сэр?..
– Запах! Как я могу оставаться в этой комнате, как, Господи помилуй, спать здесь, в такой вони!..
Я же ясно велел, и ты прекрасно это помнишь, чтобы в комнате тщательно прибрали.
– Но, сэр… – произнес слуга, растерянно моргая. В притворной тревоге он старательно наморщил свой сероватый, как пергамент, лоб, но в глазах застыло равнодушное, насмешливое выражение.
Хайрам с колотящимся сердцем сделал такой жест, словно хотел смахнуть негодяя с дороги, но вместо этого подошел к кровати и откинул одеяло.
А там – просто невероятно, на том же самом месте, лежала на боку рыжая кошка, лениво вылизывая одного из котят (тот пищал и беспорядочно перебирал лапками), а три остальных, чьи голубовато-красновато-серые тельца дрожали от неутолимого голода, сосали молоко.
– Это… это просто невыносимо! – воскликнул Хайрам.
Наглость кошки не имела границ она лишь взглянула на Хайрама и как ни в чем не бывало вернулась к своему занятию.
– Хэролд, говорю тебе, это невыносимо! – повторил Хайрам.
Он кинулся к выводку – кошка зашипела и как будто собралась броситься на него; не помня себя от гнева, он схватил одного из крысенышей, такого отвратительного, с маленьким раздувшимся животиком, который, казалось, вот-вот лопнет, с жидкими ниточками экскрементов на задних лапках, и швырнул его об стену. Раздался удивительно отчетливый хруст, и мертвый котенок упал на пол.
– Убери их отсюда! Давай, живо! Всех до одного! – заорал Хайрам, хлопая в ладоши, и напуганный слуга в ужасе уставился на него. – Смени постель! И матрас! Шевелись! Это приказ. А ну, сюда, лентяи! Иначе всех рассчитаю. Заменить матрац, убрать в комнате и проветрить всё, а ну, живо!
Разумеется, его приказ был выполнен. Усилиями целой роты слуг, мужчин и женщин, заменили не только матрац, но и саму кровать, по распоряжению бабки Корнелии оттащив прежнюю, с красивой латунной спинкой, в одну из кладовых замка; они сменили ковер и тяжелые бархатные шторы, распахнули настежь окна, чтобы чистый прохладный ветерок напрочь выветрил все посторонние запахи, наполнив комнату благоуханием пропитанной солнцем травы и еле уловимым ароматами гор. Вот теперь, сказала Корнелия, с одобрением инспектируя проделанную работу, этот капризный старик наконец уймется.
И он унялся, с некоторой опаской.
– А с этой омерзительной тварью наконец покончено? – спросил он.? – И с ее еще более мерзким потомством?
Его заверили (пусть и немного погрешив против истины: кошку с котятами только перенесли в сарай, вместе с домиком-коробкой, тряпками, плошками и всем прочим), что, разумеется, все сделано, и больше она его не побеспокоит.
– В самом деле, это было… невыносимо, – проговорил он.
Но как-то днем, дня через три, не более, возвращаясь к себе после продолжительного обеда, Хайрам заметил в дальнем конце коридора, где располагалась его комната, крадущуюся тень… именно тень, с немного опущенной головой… размером с кошку… Подбежав к его двери, это существо толкнуло дверь (очевидно, та была приоткрыта) и скользнуло внутрь.








