Текст книги "Сага о Бельфлёрах"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 52 страниц)
Книга третья
В ГОРАХ
В движении
Сидя на третьем, верхнем этаже высоченной башни, возвышающейся над садом (который осенью наполнялся говором работников), Бромвел с рассеянным видом болтал со своей младшей сестренкой, стараясь не показывать своей почти мучительной радости от того, что малышка с невероятным усердием и жадностью повторяет его слова и даже жесты (словно она уже сейчас, в возрасте чуть больше года, стремится к знаниям – его знаниям – и ее жажда подстегивала жажду и в нем самом). И спустя много лет, поднимаясь со стула и машинально поправляя очки в тонкой металлической оправе, выслушивая бесчисленные, выговариваемые с британской лаконичностью и цветистостью похвалы его «колоссальным» (словечко, излюбленное желтой прессой. Знай Бровмел об этом, он счел бы эпитет унизительным) достижениям в области зарождающейся науки, молекулярной астрономии, он снова увидит и услышит – пускай лишь на миллионную долю секунды – холодное, как лезвие ножа, ночное небо над усадьбой Бельфлёр, и свой собственный тоненький голосок. Кассиопея, Большой Пес, Андромеда. А вон там Сириус.
(И малышка пыталась повторить, почти правильно: «Сириус».) Но так – только на нашем языке, Джермейн. И только в нашей Галактике. И только в этой точке в нашей Галактике. Понимаешь? Да? Нет? Разумеется, не понимаешь, потому что никто не понимает. А вот это – Большая Медведица («Большая Медведица», – повторила девочка, хватая ручками воздух и вглядываясь в небо).
В этой наспех выстроенной башне над садом (неказистые статуи оттуда наконец-то убрали, сложили в грузовик и увезли. «Какое уродство! – отзывалась о них Лея. – Самое настоящее кладбище») Бромвел, к всеобщему удивлению, «присматривал» за сестренкой, оспаривая у Кристабель право посидеть с малышкой. «Но он же скучный, он с ней не играет, даже гулять ее не водит! – злилась Кристабель. – Он вечно сидит со своим проклятым телескопом, со скелетами и бабочками, и пересказывает ей всякую чепуху из книг – мама, ты хоть представляешь, как там пахнет? Загляни туда сама!»
У Леи, разумеется, думать о подобных вещах времени не было. А после того, как Джаспер и Луис пробрались к Бромвелу в лабораторию и выпустили из клеток всех ондатр, горлиц, кузнечиков, лягушек и садовых ужей, которые были нужны ему для экспериментов (это было в его старой лаборатории на втором этаже), Бромвел разработал сложную систему замков, цепочек и рычажков, а еще сделал потайной глазок в обшитой сталью дубовой двери – теперь проникнуть внутрь не смог бы никто: ни из желания что-нибудь испортить, ни из любопытства. «Твой сын становится все более эксцентричным, – пеняла Эвелин своему брату Гидеону, в котором когда-то души не чаяла. – Неужели вас с Леей не волнует, что он прячется от людей, ставит эксперименты на животных, смешивает какие-то реагенты и ночи напролет смотрит в этот свой микроскоп?» Гидеон, к этому времени переставший обращать внимание на родственников, кроме, разве что, брата Юэна, в ответ лишь дернул плечом и бросил: «Телескоп. Не микроскоп. Дура ты неграмотная».
Бромвел, чувствуя себя рядом с другими детьми неуютно, с Джермейн приветливо общался, несмотря на разницу в возрасте – или, возможно, как раз благодаря ей. Он обожал приводить ее к себе на третий этаж, в башню на северо-западном углу усадьбы, стены которой он, вместе с одним из слуг, укрепил кусками асбестовой обшивки, найденными в старом сарае в куче мусора. Бромвелу нравилось наблюдать, как малышка ходит – быстрыми шажками, спотыкаясь, словно погруженная в собственные мысли, вытянув пухлые ручки на манер лунатика. Ее блестящие глазки были полны жадного томления, как будто она знала (как, бесспорно, знал и сам Бромвел), что видимая глазу Вселенная полна питающих душу чудес – если, конечно, душа без сопротивления откроется им.
«Загадка мира, – как говорил один из первых учителей Бромвела, – заключается в его постижимости».
Бровмел бродил по башне, отмечая карандашом на карте траектории движения некоторых планет, комет и убегающих звезд, делая скрупулезные пометки своей худенькой паучьей лапкой, описывая расходящиеся по спирали орбиты небесных тел, то и дело пересекающих хорошо знакомую ему Солнечную систему сообразно своему «настроению». (У них Бромвел со временем научился не только храбрости, но и смирению.) Хотя Джермейн была совсем малышкой, слишком маленькой, чтобы понимать это, ее присутствие и жадность, с которой она ловила каждое слово, окрыляли Бромвела, и тот говорил обо всем, что приходит ему на ум. «Как могут люди довольствоваться тем, что видят их глаза! Непостижимо! Как они вообще умудряются жить настолько ограниченно? Они не задают самых очевидных вопросов: сосредоточено ли настоящее и будущее на небесах, едино ли время для всех галактик, появится ли в будущем возможность измерить Бога (когда появятся необходимые для этого инструменты), почему Господу доставляет радость движение, существует ли Он во Вселенной не только в настоящем, но также в прошлом и будущем?.. Их совсем не интересует: где заканчивается Вселенная, когда она образовалась, подобна ли она острову, действительно ли, как утверждают, она появилась двадцать миллиардов лет назад, мертвая она или живая, и если живая, то есть ли у нее пульс, взаимодействуют ли ее составляющие друг с другом, способен ли мой разум охватить их…
В солнечном свете пылинки непрерывно двигались и открывали изумленному взору Бромвела миниатюрную ромбовидную галактику. Возможно, это был блестящий, тысячекратно увеличенный глаз мухи, или само великое солнце, уменьшенное в бесчисленное количество раз. В такие моменты он дышал легко и неглубоко, и все его тщедушное тело дрожало. (Впрочем, в детстве Бромвел был подвержен ознобам, даже когда было тепло. «Ваш сын чересчур чувствительный, чересчур возбудимый, – говорили родные Лее и Гидеону, и говорили с осуждением. – В нем так мало от мальчишки, правда?») Бромвелу едва исполнилось три, когда стало очевидно, что зрение у него слабое и ему, к стыду родителей, нужны очки. (У них-то, разумеется, зрение было безупречное. Их острым глазам никакие линзы не требовались.) Однажды зимой он со своим кузеном Рафаэлем (тот был чуть старше) как мячик перекидывали друг другу простуду, отчего их матери сильно переживали (что, если у кого-то из мальчиков окажется воспаление легких? Ведь в те времена ни вертолетов, ни снежных скутеров не существовало, и зимой замок на месяц, а то и больше был отрезан от мира), а оба мальчика выглядели так, будто умереть им суждено в детстве. Гидеон резко возражал, говоря, что его сын еще всех их переживет, поэтому зря бабье поднимает шум. «Он просто ищет ответы на вопросы, – говорил Гидеон. – Дайте ему ответы – и никакого лекарства не потребуется. «Однако ни один Бельфлёр – в том числе Вёрнон – не был в состоянии ответить на задаваемые Бромвелом вопросы.
(Спрятавшись в башне и усердно протирая объектив телескопа, Бромвел болтал с Джермейн, а мысли о семье отодвигал на самые дальние задворки разума. Мысли о Бельфлёрах. У него просто-напросто отказывало воображение, а тонкие губы складывались в усмешку. Семья, кровные узы, чувство родства, гордость. Ответственность, обязанности, честь. И история – история рода Бельфлёр. Род Бельфлёров Нового Света, как ты знаешь, берет начало в 1770-х, когда твой прапрапрапрадед Жан-Пьер поселился здесь, на севере… С каким же трудом давалось Бромвелу – даже в раннем детстве – выслушивать всю эту говорильню! От неловкости он ерзал, слушая пьяные воспоминания дедушки Ноэля, рассказы прабабки Эльвиры о рождественских гуляниях, когда на закованном в лед Лейк-Нуар устраивали конные бега, о свадебных торжествах (во время которых ну непременно случалось что-нибудь примечательное), когда в брак вступали люди давным-давно умершие, до которых никому давным-давно не было дела. И еще более неловко становилось ему от назойливых притязаний его собственной матери: Бельфлёры то, Бельфлёры сё, где твое честолюбие, где твоя преданность, где твоя гордость? Однажды Бромвел так явно томился от ее разглагольствований, что Лея схватила его за плечи и встряхнула, но он высвободился, резво и изящно, как кошка – вывернулся и ускользнул прочь, оставив мать с обмякшим пиджачком в руках… «Бромвел, ты куда, о чем ты вообще думаешь?! – вскрикнула Лея от неожиданности. – Ты почему меня не слушаешься?»
Его неловкость вскоре переросла в презрение, а презрение – в глубокое, равнодушное уныние, потому что забыть о «бельфлёрстве» можно было, лишь забыв о самой Истории; и тогда он смог бы стать человеком мира, но уже никогда – своей страны. Кроме того, «бельфлерство» было для него олицетворением страсти, страсти во всех ее проявлениях. Ему не требовалось подглядывать за родителями, чтобы познать природу спаивающей их связи. (Ведь он так часто видел подобные «связи» в природе – самец и самка спариваются, спариваются и снова спариваются, их тела механически соединяются, при этом один, как правило, взгромождается сзади на другого. Ведь он слышал, причем часто, сальные истории о племенных жеребцах, быках, кабанах, петухах. Разве не ощутил он странное волнение, услышав сопровождаемый громким гоготом рассказ о баране Стедмэнов, который прорвался в овечий загон и всего за пять или шесть часов обрюхатил больше сотни овец?.. Если остальным мальчикам секс казался темой невероятно захватывающей, то Бромвел относился к нему весьма спокойно, как и ко всем остальным явлениям – с бесстрастной брезгливостью, находя поддержку в выписанных по почте книгах. Что такое секс? И что такое пол? Что означает «сексуальная привлекательность»? Он читал, что некие существа, венусы – кем бы они ни были – рождаются самцами, однако в период спаривания превращаются в самок. Он удивлялся, читая о других созданиях, способных в период спаривания за несколько минут менять пол с мужского на женский, а потом снова на мужской. А еще есть гермафродиты, обладающие одновременно и женскими, и мужскими репродуктивными органами, в любой момент способные к спариванию, и организмы, спаривающиеся непрерывно на протяжении всей жизни. Крошечное существо, находящее пристанище в тепле человеческой крови, представляет собой самку, заключенную в оболочку самца, и находится в процессе непрерывного совокупления: если бы природа не создала ограничений, тот удивительный организм заселил бы весь мир. Репродуктивные странности, свойственные устрицам, морским зайцам и многим рыбам, на самом деле никакие не странности, и нет ничего удивительного в том, что в момент каждой эякуляции самец человека выбрасывает такое огромное количество спермы – свыше сотни миллионов сперматозоидов, жеребец – в пятьдесят раз больше, а кабан – около восьмидесяти пяти миллиардов, ведь цель каждого вида – привести в мир как можно больше себе подобных. Когда Бромвел заставал дядю Юэна пыхтящим и дрыгающимся в кладовке с одной из прачек, или когда случайно замечал в телескоп собственного отца, грубо хватающего за голову молодую женщину и прижимающего ее лицо к своему обтянутому пористой кожей лицу (происходило это на холме над озером, примерно в миле от усадьбы), или когда его двоюродные братья показывали ему острую кость, которую вытащили из пениса енота (енота они поймали и кастрировали возле ручья), и спрашивали, как такая странность объясняется в книгах – а может, енотам такой член и полагается? – Бромвел снова повторял себе, что особенности совокупления не имеют значения, потому что разве жизнь на планете не представляет собой непрерывный метаболический поток, не имеющую определения энергию, циркулирующую во всех организмах, начиная с червя-древоточца, заканчивая жеребцом и Гидеоном Бельфлёром? На каком основании тогда следует считать Бельфлёров венцом природы? Нет, звезды Бромвелу нравились больше.)
Я искал убежища в Природе, – так спустя много лет Бромвел начнет свои мемуары, – но Природа – это река, которая стремительно уносит тебя прочь… И вскоре твой мир – повсюду, скрываться не от чего, и ты уже не помнишь, от чего убегал.
Из всех Бельфлёров только младшая сестренка вызывала у него интерес.
Лея запретила ему вовлекать Джермейн в эксперименты, однако, оставаясь наедине с малышкой, Бромвел поступал по своему усмотрению. Он тщательно осматривал ее, отмечал (хотя не имея данных для объяснения) неясного происхождения рубец в верхней части живота – неровный овал примерно трех дюймов в диаметре; проверял девочке зрение (с горькой радостью убеждаясь, что оно несравненно лучше его собственного); проверял ей слух, взвешивал ее, чертил карандашом диаграммы, отражающие развитие ее конечностей, тщательно следил за ростом (заранее зная, что росту сестры, в отличии от его собственного, можно будет позавидовать); он разговаривал с ней, как разговаривал бы с умным взрослым, старательно выговаривая слова, давая ей время повторить за ним: луна, солнце, звезда, созвездие, Кассиопея, Большой Пес, Андромеда, Сириус, Большая Медведица, Млечный Путь, галактика, Вселенная, Бог… «Ты быстро учишься, да, – довольно говорил он, – не то что все они».
Аккуратный и методичный в своих экспериментах, он всегда вызывал к себе уважение – ребенок, которому на вид (по крайней мере, издалека) не дашь больше десяти, в белом лабораторном халате до колен, с коротко остриженными, подбритыми на затылке волосами, в очках с толстыми стеклами, примостившихся на носу так ловко, словно он в них родился, – даже когда он делал что-то запрещенное, чем выводил из себя мать. Мучить насекомых ему запрещалось, и тем не менее он продолжал их препарировать, хотя его интерес к биологии постепенно угас, уступив тяге к звездам. Ему запрещалось экспериментировать со способностями его младшей сестры, которые он называл «силой», и тем не менее он экспериментировал с ними, время от времени пуская в башню, в качестве наблюдателя. Золотко (которая по мнению Бромвела, обладала «средними» умственными способностями) и даже бойкую, быстро растущую Кристабель (после загадочного и необъяснимого пожара в сарае возле Норочьего ручья она несколько недель ходила подавленная, но все равно проявляла беспокойство и нетерпение, готовая поддеть его в любой момент, стоило ему забыть о преимуществах, которые давал ему выдающийся интеллект. И тем не менее Бромвел нуждался в ней, так как она обладала «умственным развитием чуть выше среднего»), поскольку она произошла от тех же родителей, что и Джермейн, а, следовательно, генетическая предрасположенность может оказаться сходной. Затеяв между тремя девочками карточную игру, он внимательно наблюдал за ней – хотя Кристабель и Золотко считали, что он над ними издевается, заставляя играть в карты с «младенцем», – и подсчитывал, с какой частотой Кристабель выигрывает или выиграла бы, знай она, как разыграть выпавшие ей карты. Он давал Золотку цветную книгу «Основы биологии» и, усадив ее в противоположном углу комнаты, терпеливо выспрашивал у Джермейн, какие картинки видит сейчас ее приемная сестра. Еще он просил Золотко выйти из комнаты и в течение ровно пяти минут смотреть на какой-нибудь отдельный крупный предмет (водонапорную башню, дерево, новую машину), а Джермейн оставалась в комнате, дрыгала ногами и руками, что-то лепетала (нередко пачкая при этом подгузники) и пыталась угадать, что же именно видит сейчас Золотко. Она сжимала и разжимала кулачки, пускала слюну, гулила и визжала, и пол в комнате дрожал – такую силу приобретали ее эмоции, и чаще всего (по подсчетам Бромвела, в восьмидесяти семи процентах случаев) она действительно «видела» предметы, на которые смотрела Золотко. Однажды Джермейн радостно показала на стоящую на подоконнике мензурку, а через пять секунд окно распахнулось и мензурка, упав на пол, разлетелась на осколки. После этого Бромвел велел ей самостоятельно столкнуть такую же мензурку на пол при помощи собственной «силы» и продержал бы так бедняжку бесконечно долго (сам он обладал змеиным терпением, а время для него имело ценность лишь в той мере, в какой помогало раскрыть какую-нибудь тайну, выловить крупицы истины, выплывающие вдруг на поверхность), однако спустя час она взбунтовалась и начала кричать и размахивать ручками, так что Бромвел испугался, что все домочадцы сбегутся на ее крики и вломятся к нему в башню. Тогда Джермейн, в которой он так нуждался, навсегда у него отнимут… И разумеется, один из родителей или сразу оба устроят ему взбучку.
«Не плачь! Всё хорошо! Всё хорошо!» – встревоженно бормотал он.
Одной из его идей было напасть на след исчезнувшей кузины Иоланды (с этого дня минуло уже несколько недель), испробовав с Джермейн разные варианты: зачитывать ей вслух названия деревень, поселков, городков, рек и гор, водить ее ручкой, возможно, завязав перед этим глаза, по расстеленной на полу большой карте… Какой это был бы триумф! Наконец-то родня начнет воспринимать его серьезно – особенно памятуя о бесплодных поисковых операциях и частных детективах, чьи попытки найти Иоланду успехом не увенчались. Но едва услышав имя Иоланды, Джермейн начитала ужасно беспокоиться и отказывалась ему помогать.
– Может, тебе стоит ограничиться экспериментами над мышами и птицами? – уперев руки в бедра, Кристабель оглядела беспорядочно разбросанные по лаборатории вещи. – Помнишь, как ты того бедного щенка располосовал? Я до сих пор забыть не могу. Давай-ка я заберу Джермейн вниз. Она лучше со мной поиграет. Правда, Джермейн?
– Тот щенок родился мертвым, – спокойно парировал Бромвел. – Он был самым слабым в помете и родился мертвым, я не причинял ему боли и не убивал его…
– Тогда взял бы и похоронил его – так нет же, разрезал бедняжке животик и ковырялся внутри! – не уступала Кристабель. – Пошли, Джермейн, пошли, солнышко! В саду так шумно – там сейчас бульдозером землю ровняют, поэтому, может, спустимся к озеру? Или хочешь тут остаться, с ним? Он еще тебя не измучил?
Джермейн молча смотрела на нее.
По росту Кристабель обогнала Бромвела больше, чем на голову, и вдобавок отличалась более крепким сложением. Ее широкоскулое лицо загорело, под одеждой обозначилась грудь, ноги стали длинными. С ее приходом башня наполнялась беспечным весельем, раздражавшим брата.
– Ох, неужели тебе и правда хочется с ним остаться? Но что… какой… – взмахнув рукой, она нечаянно уронила карту Солнечной системы, и Бромвел бросился было вперед, но подхватить ее не успел, – какой во всем этом смысл?
– Может ли так быть, – вслух размышлял Бромвел, глядя в глаза младшей сестры, почти утопая в этом бездонном желто-зеленом взгляде, – что существует галактика, дублирующая нашу, в которой планета, подобная нашей, тоже вращается вокруг своей оси – в афелии, потом в перигелии, и снова в афелии, столетие за столетием, теневой мир, мир Зазеркалья, где прямо сейчас я стою, зажав ладони между коленями, склонясь над ребенком, моей так называемой сестрой, смотрю в ее глаза и размышляю вслух… Возможно ли существование точных копий всего, что имеется здесь, а чего не имеется в той другой вселенной, не имеется и здесь, существует ли эта ниточка, ведущая за зеркало?.. Но, с другой стороны, почему такая параллельная галактика непременно одна? Что, если их дюжина, три сотни, несколько тысяч, несколько миллиардов? Зародившись в момент чудовищного взрыва, они сейчас удаляются друг от друга, в каждый последующий момент набирая скорость, и каждая повторяет все остальные, и все они связаны одинаковым составом (пыль, песок, кристаллы, органические составы всех видов) и самим наличием жизни… И что, если, учитывая полную идентичность этих бесконечных миров, существует способ перехода из одного в другой…
Джермейн смотрела на него. Она не выражала одобрения, но и не возражала.
Из размышлений Бромвела выдернул раздавшийся неподалеку автомобильный гудок. Тарарам у Бельфлёров, «происшествия» у Бельфлёров! – и дня не проходило без суеты по поводу то увечья одного из рабочих, то «отличных новостей» от Леи, вернувшейся из очередной поездки; дети устраивали драку, или кого-то навещали друзья, или деловые партнеры, или родственники; возможно, кто-то просто добрался до нового «штуцбеарката» и решил посигналить, «Ну что ж, – вздохнул Бромвел, – Вселенная зародилась от взрыва невиданной ярости… Поэтому человеческому виду свойственно пребывать, так сказать, в вечной ярости… Иначе говоря, в движении».
Проклятия
Словно проклят был клавикорд из вишневого дерева, облицованный дубом, который по заказу Рафаэля изготовили для его супруги Вайолет, с клавишами орехового дерева, с орнаментом из золота, гагата и слоновой кости – на этом удивительной красоты инструменте не мог играть никто (даже Иоланда, много лет бравшая уроки игры на фортепиано). Нет, клавиши не застревали, звук был чистым, и назвать клавикорд расстроенным тоже было нельзя. Однако всех, кто садился за него, охватывало ощущение его враждебности: точно клавикорд не желал, чтобы на нем играли, не хотел становиться источником музыки. Или, возможно, прятал антипатию к Бельфлёрам. «Надо продать этот гроб, или отдать кому-нибудь, или хотя бы переставить в другое помещение, – сказала как-то Лея, когда еще пробовала играть на имеющихся в усадьбе инструментах, – у него отвратительный звук. Такой… злобный». На это ее свекровь, просто закрыв крышку клавикорда, ответила: «Лея, дорогая, это клавикорд Вайолет. Он такой красивый, что жаль будет оставить комнату без него». И инструмент остался на прежнем месте.
И сочные озорные поцелуи касались губ обитателей усадьбы в самые непредсказуемые моменты. Однажды, когда Плач Иеремии засыпал, лежа на расстеленной на полу перине, которую позволила ему взять Эльвира (она прогнала его из супружеской кровати на пол, запретив при этом ночевать в другой комнате – чтобы родные не прознали об их размолвке), и сбитый с толку этими поцелуями, возликовал, ошибочно рассудив, что жена простила его и призывает не только обратно в кровать, но и в свои объятия. В другой раз это случилось с тридцатилетней Корнелией: она заперлась в мрачной библиотеке Рафаэля наедине со своим сводным братом, пресвитерианским священником из общины Онайды, разложив перед собой на столе записи (она вела их, как правило, поздно ночью), в которых обвиняла Бельфлёров (этих ужасных людей, в чью семью она попала по чистой неопытности) в ужасных обидах, вульгарности и невероятной жестокости. Ей достался не один поцелуй, а множество: они игриво покрывали ее лицо, и плечи, и грудь, так что несчастная, растерянная женщина, доведенная до истерики, потеряла сознание. Однажды их жертвой стал Вёрнон: в любовном забытьи он бродил по холму над озером, сцепив руки за спиной и опустив голову, бормотал преисполненные страсти строки: О Лара, любовь моя, о Лара, душа моя, отчего дремлешь ты в объятиях другого… – и если бы не вихрь поцелуев, то Вёрнон оступился бы и, пролетев пятьдесят футов, свалился в озеро, но они, сердитые и злые словно пчелы (сперва бедняга Вёрнон решил, будто это и есть пчелы), привели его в чувство.
И сапфировое кольцо, подаренное шестнадцатилетней Делле на день рождения бабушкой и дедушкой и однажды ночью соскользнувшее с пальца, чтобы спустя какое-то время обнаружиться в яйце коричневой курицы, которое разбила жена одного из батраков, работающих возле Черного болота. И Белонос – гнедой жеребец юного Ноэля (которого тот купил на конезаводе на все деньги, полученные за много лет на дни рождения и Рождество, и объездил самолично, проявив большую отвагу и упорство): жеребец был явно способен видеть зловещих, невидимых другим существ, он шарахался от них, и отучить его от этого Ноэль так и не смог; а необъяснимые шорохи в некоторых комнатах, словно ветер играет растущей в поле кукурузой; а запах рыбы, густой и неискоренимый, исходящий от расшитой алтарной завесы французской работы пятнадцатого века, купленной Рафаэлем во время одной из его нечастых поездок в Европу и считавшейся – ведь за нее на лондонском аукционе выложили немалую сумму, так? – изумительно красивой. Разумеется, немало крови Бельфлёрам попортили и «мертвые души» в качестве избирателей (за пределами семьи они стали предметом язвительных насмешек в оппозиционных газетах) в некоторых областях Нотоги, а также Эдена, Клоусона, Каллы и Джунипера – из-за их голосов (показавших незначительный перевес) пошла прахом третья и последняя предвыборная кампания Рафаэля Бельфлера…
Давным давно горные духи (духи отличаются исключительным своенравием) так осадили Иедидию, что он вскоре привык к их присутствию и разговаривал с ними – отчасти нетерпеливо, отчасти нежно, как разговаривают с докучливыми детьми. Однако его по-прежнему преследовали живые, тревожные и в высшей степени правдоподобные сны, в которых он ложился в постель с юной женой собственного брата, и сны эти причиняли ему беспрестанные мучения. (Так продолжалось всю его жизнь, сто один год.) А в сотнях миль от него, в Бушкилз-Ферри, жене Луиса Джермейн досаждали навязчивые сны щекотливого свойства, в которых ей являлся ее деверь (она не видела его уже много лет и почти забыла), отчего однажды ночью она, сама того не желая, закричала: Иедидия! – и разбудила Луиса, и тот стал трясти бедняжку так, что у нее едва глаза на лоб не вылезли. Феликс – то есть Плач Иеремии – всю жизнь жаловался, что его чаще мучают вещи земные, а не какие-то духи и что он единственный из Бельфлёров, познавший полный крах; после того как лисы пожрали друг друга, он признался, что еще накануне его посетило ужасное предчувствие: он знал, что они с партнером потеряют все деньги, вложенные в этих злобных маленьких тварей, но (говорил Иеремия равнодушно) воспринял это со смирением. Разве кто-то способен одолеть злой рок, поразивший тебя много лет назад, когда твой собственный отец если и не открестился от тебя, то лишил таинства крещения? «Вы говорите о проклятых вещах, – грустно сказал Иеремия, – а как быть с теми, кто сам представляет собой проклятие, только в человеческом облике?»
И Иоланда – она одновременно явилась во сне нескольким родственникам: Гарту, Рафаэлю, Виде, Кристабель, Вёрнону, Ноэлю, Корнелии, Гидеону, Лее, и, по всей видимости, Джермейн (во всяком случае, когда девочка проснулась, в ее лепете слышалось имя «Иоланда»), и, разумеется, Юэну и Лили; Иоланда в длинном черном платье с широкими рукавами, наподобие пеньюара, стоит, уперев руки в талию и откинув голову, так что ее чудесные пшеничного цвета волосы волной ниспадают на спину, а лицо грустное, но раскаяния в нем нет – она вовсе не сокрушается, и поэтому на следующее утро за завтраком ее отец, с силой ударив кулаком по столу, заявил: «Ну точно, она сбежала с мужчиной, я знаю! Нарочно, мне назло! И она жива – это очевидно!»
Крохотные капельки крови в налитом детям молоке и миске со сливками – они появлялись на протяжении нескольких дней после того, как однажды после многочасового визга ливанский кедр упал под натиском бензопилы (хотя вековое дерево и было, без сомнения, очень красивым и близким сердцу старшего поколения Бельфлёров, однако ландшафтный дизайнер, нанятый Леей в Вандерполе, настоял на том, чтобы дерево спилили: оно занимало чересчур много места в саду, и его требовалось подпирать уродливыми досками), и напряжение, повисшее в доме, когда в нем поселился дух этого исполинского дерева – это неприятное время закончилось лишь спустя несколько недель, когда ноябрьская буря наконец прогнала дух прочь. Но избавлением это едва ли назовешь, потому что буря принесла неприятности похуже.
Существовало, конечно, бесчисленное количество других досадных вещей, более или менее загадочных: заколдованные чуланы и ванные комнаты, зеркала и комоды, и даже целый угол будуара Эвелины, и покрытый пылью барабан, обтянутый кожей Рафаэля – время от времени от издавал глухой стук, словно невидимые пальцы беспокойно постукивали по нему; и шелковый зонтик лавандового цвета, выцветший и потрепанный, по слухам, принадлежавший Вайолет – он перекатывался по полу, словно кто-то сердито пинал его ногой – но неужели все это стоит воспринимать серьезно? В конце концов, как сказал Хайрам со своей фирменной скептической улыбкой, «эти нелепые духи питаются нашим легковерием. Если мы бросим верить в них, если мы, вся семья сообща, прекратим верить… вот тогда они утратят силу!»








