412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Сага о Бельфлёрах » Текст книги (страница 50)
Сага о Бельфлёрах
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:15

Текст книги "Сага о Бельфлёрах"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 52 страниц)

Не может быть, подумал он с ужасом. Не может быть!

Они же по его приказу должны были убить эту мерзавку и ее котят – «но, несомненно, это была кошка, еще одна кошка, которая несла за шкирку котенка (он видел что-то у нее в зубах)…

Хайрам возопил. Вбежав в комнату, он увидел мерзейшую картину: все та же рыжая кошка с белой полумаской, в белых носочках, с зелеными глазищами бережно опускает котенка, которого принесла в зубах, на его кровать. Она устроила под одеялом уютное гнездышко, даже сумела откинуть угол тяжелого стеганого покрывала. А самое отвратительное, что там уже лежало три котенка, не считая четвертого, которого она принесла. И все четверо жалобно мяукали и перебирали в воздухе своими лапками.

– Не может быть! Я отказываюсь верить своим глазам! – кричал Хайрам.

Даже в состоянии ступора у него отлично работало логическое мышление, и он понял, что прислуга вместе с его снохой обманули его и подняли на смех: мол, старый, свихнувшийся дурак. Гнев его вспыхнул с новой силой. А рыжая нахалка решила вступить с ним в открытую схватку и не думала двигаться с места, несмотря на его крики и громкие хлопки. Ее хорошенькие ушки прижались к голове, глаза сощурились, она улеглась перед своими малышами, защищая их, и шипела, а из ее нутра шло глухое рычание. И когда Хайрам в ярости бросился вперед, чтобы схватить ее за глотку, она взмахнула лапой и молниеносным, еле заметным движением рассекла ему когтем верхнюю губу.

– Как ты смеешь!.. Как смеешь… – всхлипывал Хайрам, отступая назад.

Кошачий коготь, этот самый коготь (как оказалось, рудиментарный) был необычайно острым, намного острее самой тонкой иглы – Хайрам не ожидал такого; а вид и привкус собственной крови окончательно деморализовали его (впрочем, на самом деле, крови было немного, а царапина неглубокая).

– О, как ты посмела… Как ты… Как ты посмела… – горько причитал старик.

Хайрама нашли в безутешных рыданиях. Он сидел в темноте, скорчившись в кресле-качалке в углу комнаты, очки валялись рядом на ковре. Я умру, шептал он. Она оцарапала меня, пустила мне кровь, заразила меня, и теперь я умру, твердил он, слабой рукой цепляясь за рукав брата. Ноэль же выговаривал ему: брось валять дурака, давай лучше зажжем свет, да в чем дело-то? А когда включили свет, то все увидели, что рыжая уютно свернулась на кровати Хайрама, а подле нее мирно и спокойно спят котята. Кошка сонно моргала, но не делала ни малейшей попытки спрятаться.

– Никто еще не умирал от пустячной кошачьей царапины! – со смехом сказал Ноэль.

Смуглая Люси

Смуглая Люси – Люси Варрел, пьяная, неуклюжая, с большими, некрасивыми грудями, из которых текло молоко – молоко для его сына (ему еще не дали имени; ей удалось обставить несчастную Хильду с ее вечно поджатыми губами на две или три недели, и было все равно такова уж была ее добрая дикарская натура, и именно по этой причине Жан-Пьер не мог долго обходиться без нее, – что он бахвалился об этом направо и налево), оседлала его в своей комнате на втором этаже в «Форт-Ханна-хаусе» и прыгала на нем, и шлепала ласково, но тяжело, по бокам, по извивающимся бедрам, пока, уже в каком-то исступлении, он не начал кричать. Его лицо орошали водянистые струйки молока, распущенные волосы Люси волнами падали ему на глаза, попадали в рот… Нет, нет! Не надо! О, Сара…

В управлении земельной собственности Форт-Ханны шло горячее, оживленное обсуждение банкротства и заключения под стражу самого Александра Макома.

Элегантно, с иголочки одетый зять Роджера Осборна – а именно Жан-Пьер Бельфлёр – приехал для обсуждения сделки по приобретению участка девственной земли; но когда он оказался в городке, то отправился дальше на север, добравшись до самого поселка Пэ-де-Сабль, где им овладела мысль скупить как можно больше земель, или, наоборот, – продать все активы, которые он приобрел через агентство Макома, и немедленно вернуться в Нью-Йорк.

Девственный лес! Горы! Широкая гладь Нотоги!.. Там, в Манхэттене, его тесть, человек недужный, тем не менее с жаром описывал богатства севера – нетронутые сосновые леса, пушнина – и настаивал, сидя с Жан-Пьером в обшитой дубовыми панелями библиотеке своего дома на Бродвее, что экстравагантное приобретение Макомом десяти городков (они образовались, когда отчаявшееся племя онейда было вынуждено передать свои земли штату) было гениальным шагом; всего через пару лет он перепродал эти земли другим маклерам, с приличной прибылью, и теперь ему открыт путь…

Но вот Маком – банкрот и сидит в тюрьме.

Здесь, в Форт-Ханне, Северное миссионерское общество находилось в противостоянии с аморфным и вечно текучим обществом зверобоев, торговцев, бывших солдат и шлюх вроде Люси, которые (по слухам, оказавшимся ложными) скопили целые состояния. Старый Осборн опасался, что Люси, Эразм Гудхарт, бывший секретарь Аштора – а ныне Джона Джейкоба Эстора – и другие «криминальные элементы» могут сбить с пути его неопытного зятя.

Взять хотя бы Гудхарта. Как они выпивали с ним в «Форт-Ханна-хаусе»! Тот заявлял, что среди его предков есть алгонкины, сенеки, голландцы и ирландцы. Он был похож на индейца не больше чем Жан-Пьер. И был, без сомнения, любовником Люси. Одним из. Именно он распространял слухи, будто у Люси где-то припрятаны денежки – и это лишь повышало ее престиж, усиливало очарование. (В первую их встречу Люси ошеломила Жан-Пьера: она была крупной и при этом мускулистой – если не считать полных, в нетугом корсете, грудей; она оказалась намного моложе, чем он думал, и привлекательна в грубоватом, первобытном смысле. Мне придется, подумал Жан-Пьер, еще побороться за ее благосклонность.)

Когда он только очутился здесь, в северных краях, девственная природа пугала его, пока он не принимал определенное количество горячительного. Первую порцию лучшего пойла в этой забытой Богом глуши, в полдень, он потягивал, как вино. «Дорогая моя Хильда, – писал он. – Каждый день здесь приносит вихрь новых впечатлений и познаний… Я даже не знаю, что думать… Дикая природа будит в нас (я пишу «в нас», потому что, сдается мне, мы все в равной степени подвержены этому чувству, за исключением индейцев, которые, словно старики или немощные, остаются на удивление равнодушными к ней) ощущение… ощущение…» Он смял письмо и начал новое; о, как его раздражала эта обязанность – не только потому, что ему приходилось писать ей (женщине, которую он не любил); его возмущало, что ему с таким адским трудом давалось выражение своих чувств (тогда как в разговоре он был неподражаемо ловок и умел донести свои слова или, по крайней мере, заставить прислушаться к ним любого). «Дорогая моя Хильда, здешний воздух пьянит, и я лежу без сна, пока в голове у меня беснуются демоны, тащат меня то в одну сторону, то в другую… маня то одним, то другим… Эти девственные земли одушевлены, раньше я не ощущал этого… И отец твой не постигает, с его лепетом… с его жалкой болтовней…» Он отодвинул письмо в сторону и налил в бокал еще на палец или два виски. Легонько, словно ресницы возлюбленной, скользнувшие по щеке, возник образ Сары и коснулся его разгоряченной кожи. Он не думал, что она последуют за ним сюда, так далеко от места, где он в последний раз видел ее. Она окончательно поселилась в Англии и сейчас уже наверняка была замужем – эта мысль была вполне логична, ведь он потерял ее навсегда, – надо же быть таким дураком и жениться на этой бледной моли, которую он не любил, но которая, при этом, была такой нежной, такой преданной, что он не мог презирать ее с удовольствием. Ну и, конечно, сыграло роль приданое. И щедрость ее отца. (Интересно, Осборн был в старческом маразме или под действием лекарств, что прописывал ему доктор, – а может, он и впрямь хотел всячески угодить Жан-Пьеру?) «Дорогая моя Хильда, – продолжал Жан-Пьер в каком-то исступлении, – здесь, впрочем, как и повсюду, властвует все тот же принцип – только здесь он явственен и никого не вводит в заблуждение: это жажда обладания. Лес и пушнина; пушнина и лес; дичь. Желание завладеть всем, что видишь в этих краях, рождает в человеке жадность, сродни той, что появляется у человека, голодавшего много дней и вдруг допущенного в банкетный зал, на собственный страх и риск. И вот человек начинает обжираться, набрасывается на всё подряд, чтобы опередить прочих, ведь они, другие – враги. А на банкете столько еды! Это настоящее изобилие! Но мы всё более прожорливы и никак не можем насытиться, мы боимся, что чувство насыщения недолговечно, и поэтому хотим поглотить всё, что есть на столе…»

Но Хильда не поймет. Она испугается его неуемной страсти и покажет письмо папаше.

«Дорогая моя Хильда, – писал он, уже более твердым почерком. – По доброй воле я ни за что не Покину этот девственный рай».

Много месяцев спустя Смуглая Люси буквально скатилась с него, прошлепала босиком на кухню и тут же вернулась с ковшом, полным рыбьих голов, хвостов и требухи, и опрокинула все это на своего любовника.

– Вот тебе за твою Сару! За твою ненаглядную! – визжала она.

Не до конца проснувшись, он попытался взять себя в руки, но был просто парализован, словно от удара: как это возможно, что она произнесла имя той, что он носил в себе так долго, в полной тайне…

– Но откуда ты узнала? – произнес он, лихорадочно обтираясь. – Ты, грязная шлюха, черт бы тебя задрал! Как ты узнала?

– А ведь ту, в Нью-Йорке, тоже не Сарой зовут, а?! – кричала она. И набросилась на него, груди ее мотались из стороны в сторону, и он было увернулся, но потерял равновесие и снова повалился на постель, в месиво из рыбьих отходов. (Черная форель, он сам ее поймал, а она почистила.) – Лгун! Мерзавец!

– Но как ты узнала? – как заведенный, повторял Жан-Пьер.

Так и шло, месяцами, годами. Трудно даже представить.

А еще был жилистый желтоглазый Гудхарт, со шрамом на лбу, гнилыми зубами и чудовищной росписью татуировок на обеих руках; когда они оставались вдвоем и пили всю ночь напролет, он рассказывал Жан-Пьеру о жизни в Джонсон-холле в стародавние времена, когда сэр Уильямс Служил генеральным агентом его величества по делам индейцев. Пока не скончался от апоплексического удара в 1774 году. Пока его поместье и его должность не унаследовали сыновья, и все быстро испортилось. А раньше представители Союза шести племен[32]32
  Союз шести индейских племен (сенека, кайюга, онондага, онейда, могавки, тускарора) образовался еще в XVII веке, эти племена получили общее название ирокезы.


[Закрыть]
каждое утро собирались в Джонсон-холле, проводили свои игрища, и это празднество длилось много дней подряд, и еды было больше, чем могли съесть гости, еды за счет Короны.

Люси рассказывала Жан-Пьеру, что, хотя Гудхарт носил бороду, одевался по моде и был довольно известным в округе карточным игроком (выигрывал он всегда немного, словно не желая кого-нибудь прогневать – но тем не менее неизменно), родился он в семье рабов: и мать его, и бабушка были невольницами в доме сэра Уильяма. Но он никогда не упоминал о своем прошлом и открыто высмеивал никчемность индейцев в качестве рабов.

Например, всем было известно, что они умеют умирать по собственной воле. Дух мог в любой момент покинуть их тело, которое было способно перенести любое наказание. Старший сын сэра Уильяма, после смерти отца, однажды приказал высечь плетьми одного онондага, мужчину лет тридцати пяти, буквально до костей, растерзав на ошметки, «за своенравие и лень». Рабов-индейцев всегда продавали куда дешевле, чем негров. А было их несравненно больше.

Гудхарт плавал вместе с Жан-Пьером на пароходе вниз по широкой, быстрой Нотоге до самого Олдера, чтобы тот взглянул на пребывающие в запустении усадьбы легендарных землевладельцев, которые бежали дальше на север в 1776 году. Ходят слухи, говорил он, что сэр Джон закопал большую часть своих богатств в кованом сундуке где-то на территории поместья, прежде чем уехать в Канаду с семьей, шотландцами-арендаторами и самыми преданными слугами.

Некоторое время спустя Жан-Пьер выкупил собственность Джонсонов, а вместе с ней более 60 000 акров земли. Когда-то она была конфискована государством, продана Макому и теперь, после его банкротства, снова выставлена на продажу. Лихорадка нарастала: за один месяц он купил более 48 000 акров к западу от коварного Лейк-Нуар, где не жило ни единой души, и еще 119 000 непроходимого девственного леса вокруг горы Горн. А на следующий год собирался приобрести, по цене семь с половиной пенсов за акр, 460 000 акров к северу от крошечного поселения Серные источники.

Так и шло. Месяцами, годами. Очень давно. И хотя Жан-Пьер лично наблюдал за всеми земляными работам и в поместье – устройством гигантских газонов, созданием заброшенного позже регулярного сада, он так и не нашел легендарное сокровище. Он подозревал, что Гудхарт солгал ему, но вовсе не по этой причине упрятал старого приятеля в тюрьму Форт-Ханны в 1781 году, в год рождения Харлана.

За нарушение границ частной собственности и порчу земли, так было сказано в обвинении. Он не мог этого допустить.

К тому времени исчезла и Смуглая Люси. Он заплатил ей, выдал щедрые отступные ее сыновьям (их было то ли трое, то ли четверо) и отправил жить в Пэ-де-Сабль – там ее отвисшие грудь и живот и угрюмое, туповатое лицо не смогут удручать его.

Хильду, в конце концов, тоже стоило бы сослать; ведь, как и Люси, она встала между Жан-Пьером и его любовью, несмотря на то что любовь эта была всего лишь неуловимым образом: бледное, как тень, полудетское личико, что являлось ему в редкие и всегда совершенно нежданные моменты.

– Сара?! Какая еще Сара! Я сейчас покажу тебе Сару, ты, свинячий сукин сын!  вопила Люси, а потом подлетела и опрокинула ему на голову ковш с рыбьей требухой.

Когда же они пришли за ним, несколько десятилетий спустя, ворвавшись в дальнюю комнату дома, построенного им и Луисом, у Жан-Пьера не было времени вспомнить ни об одной из них – у него не было времени хоть что-то сообразить. Не мог он разобрать и оскорблений нападавших, их яростного глумления, пока они вытаскивали его с Антуанетт из постели.

Что так распалило их? Почему они хотят убить его?

Но у Жан-Пьера не было времени даже на эту мысль.

«Бельфлёр!..» раздался пьяный крик, крик убийцы.

Бельфлёр.

Обещание

Накануне четырехлетия Джермейн посыльный в униформе доставил в замок письмо со столь обескураживающими новостями, что у Леи, которой оно было адресовано, помутилось в голове, задергалась челюсть, и она лишилась бы чувств, если бы не Паслён, который, как и всегда, внимательно следил за настроением своей госпожи. «Как она могла! Как же она могла!.. Нет, это просто ни в какие ворота!» – восклицала Лея. Вся прислуга бестолково забегала, и только он сохранял спокойствие; ласково бормоча, словно утешая животное или совсем маленького ребенка, он открыл один из кожаных мешочков, что всегда были при нем, и с завидной ловкостью выпустил наружу синеватый, сильно вяжущий порошок, который тут же прочистил Лее голову. Ее маленькие, довольно узкие и почти бесцветные серо-голубые глаза распахнулись – и сфокусировались.

Она с размаху опустилась в кресло и швырнула пергаментный листок – и предлинный – своему свекру, который громогласно настаивал, чтобы ему показали бумагу, что бы там ни было. Но Лея продолжала стонать, низким голосом, захлебываясь от гнева, беспомощности и неспособности поверить в случившееся. «Но как она могла! Моя собственная дочь! Сначала опозорила семью – и теперь вот это! Они предают нас, один за другим, их необходимо остановить! Как же она могла, моя родная дочь!»

Ибо выяснилось, что распутница Кристабель сделалась законной супругой Демута Ходжа в гражданской церемонии – и где же? В Порт-Орискани (совсем рядом с домом! А ведь по последним донесениям детективов, полученным несколько месяцев назад, с приложенным счетом на фантастическую сумму, они вроде бы поселились в Мексике, в Гвадалахаре); а в собственноручно написанном письме, адресованном старой миссис Шафф, девчонка отрекалась от наследства – от всех богатств Эдгара, от всей собственности, от Шафф-холла и тысяч акров плодородной земли. Старуха Шафф, действуя, вероятно, из низкого желания буквально раздавить Лею, заказала копию письма на официальном судебном бланке; именно его Лея и получила в тот день.

– Паслён, но как же она могла! – шептала она, вцепившись в запястье уродца с отчаянием и фамильярностью, что не ускльзнуло от внимания домочадцев, – Кристабель, которую я так любила, наша дорогая девочка!

Среди прислуги прошел слух, что Лея плакала – честное слово, кто-то видел это своими глазами! Но экономка и несколько горничных всё отрицали: разумеется, Лея не плакала, несмотря на ужасные треволнения. Она никогда не плакала – и все это знали. Ни в замужестве, ни юной девочкой, ни даже в детстве; все заметили, что, несмотря на ее особую близость к Хайраму – хотя они частенько расходились во мнениях, на похоронах старика она не проронила ни слезинки.

Из-за внезапной кончины Хайрама весь замок, разумеется, погрузился в траур; или, по крайней мере (ибо Бельфлёры были на редкость прагматичными людьми), в подобие траура. Естественно, теперь не могло быть и речи об официальном празднике в честь дня рождения Джермейн. Но Лея пообещала, что будет секретная вечеринка, возможно, в ее кабинете-будуаре, с праздничным тортом и подарками; но возмутительный поступок Кристабель так расстроил Лею, что она забыла про вечеринку, созвав вместо этого экстренный семейный совет с участием нескольких управляющих имением, финансовых советников, бухгалтеров и юристов.

Если Джермейн и обидилась, то никак этого не выказывала: девочка привыкла часами играть в одиночестве, забираясь в самые удаленные комнаты замка, где только самые ласковые кошки составляли ей компанию. (Самцы, конечно, были слишком опасны: могли внезапно ударить и царапнуть обманчиво ленивой лапой, а после смерти Хайрама все, разумеется, стали всерьез опасаться подцепить инфекцию. Лишь Малелеил, единственный из котов, годился ей в товарищи по играм, потому что был необычайно привязан к девочке и всегда втягивал когти, когда она его гладила; но почему-то уже несколько недель его не видели ни в замке, ни в окрестностях, и Бельфлёры печалились, что он в конце концов решил исчезнуть, так же загадочно, как появился здесь много лет назад.)

Так что Джермейн играла со своими любимыми кошками, болтала с ними и читала им вслух, с большим старанием, старые книги, которые находила в разных потайных местах – спрятанные в старых диванах, сунутые смежду подушками, валявшиеся в шкафах, где пахло пылью и мышами, или под меховыми боа и пожелтевшими кружевами в ящиках комодов, которые открывались с большим усилием, – и какие чудные это были книги, тяжеленные из-за старинных кожаных переплетов! А еще отягощенные и искореженные от старости и горестей, и все же пленительные, даже в солнечное утро, когда она непременно должна была играть на свежем воздухе. Позднее Джермейн с тревожащей ясностью вспомнит все эти фолианты, потому что, хотя тогда она была в состоянии понять не больше двух-трех разрозненных предложений, но тем не менее штудировала каждую книгу от начала до конца, с благоговением перелистывая задубелые пожелтевшие страницы и читая вслух застенчиво, прерывистым шепотом. «Бельфегор» Макиавелли, «Рай и ад» Сведенборга, «Подземные странствия Николаса Климма» Хольберга, «Хиромантию» Роберта Флада, «Дневники» Жана д’Эндажинэ и де ла Шамбра, «Путешествие в голубую даль» Тика, «Город Солнца» Кампанеллы, «Исповедь» Блаженного Августина и доминиканца Эймерика Жеронского, «Ноктюрн» Хадаса, «Двойник» Бонэма, «Египетскую мифологию» Гастона Камиля Шарля Масперо…[33]33
  Перечисленные книги почти полностью совпадают с теми, что упомянуты в рассказе Э. По «Падение дома Эшеров».


[Закрыть]
Эти старинные книги в дорогих переплетах выглядели так, словно их никогда не читали и даже не открывали; возможно, их просто скупил оптом один из прапра-прадедов девочки вместе с другими произведениями искусства и антикварной мебелью.

А время от времени она взбиралась по лестнице в башню, которую Бромвел когда-то провозгласил своей, и, стоя у окна, ждала и ждала, не появится ли самолет. Она упрашивала отца покатать ее на самолете, просто мечтала об этом – вместо подарка на день рождения, ведь больше она ни о чем так не мечтала, и ничто не принесло бы ей большей радости. Когда его не было дома, что случалось часто, она принималась умолять об этом бабушку Корнелию и дедушку Ноэля – да любого, кто был готов ее слушать. (Только не Лею – та не желала говорить о каких-то там самолетах.) «Но это слишком опасно, – говорили бабушка с дедушкой. – Никто из нас не создан для этого – только твой отец».

Увидев вдалеке самолет, Джермейн залезала на подоконник и ждала – вдруг он подлетит поближе. Она знала, подслушав мамины жалобы, что папа с друзьями вытворяют в небе опасные и презабавные штуки («они просто маньяки, абсолютно чокнутые – гоняют на спор между опорами мостов, садятся в диком поле или на дороге, а зимой – на замерзших реках и озерах»); поэтому она верила, что они вполне могут прилететь за ней: папа покружит вокруг башни и каким-то образом – она не знала, как именно – посадит ее в самолет, и они улетят прочь вместе, и ни одна душа не узнает, куда она подевалась…

Но хотя самолеты она видела частенько, они редко приближались к замку, и всё это были чужаки: они пролетали над замком, шум двигателя нарастал, становился громче, еще громче, а потом стремительно стихал, и вот машина уже исчезала из виду, а она, Джермейн, оставалась, где была – на подоконнике, сидя на коленях и глядя в небо, со все еще поднятой в приветствии ручкой.

– Папа!.. – шептала она.

И вот накануне ее дня рождения Гидеон сдался.

Сдался, пообещав прокатить ее назавтра. Они вдвоем, в сливочного цвета «Стрекозе» – это будет чудесно.

Но Лея возражала. Он просто издевается, сказала она.

Гидеон промолчал.

Он ведет себя эгоистично, он хочет встать между нею и ее дочерью…

Но тут Джермейн начала плакать. Ей больше ничего не надо – только полетать на самолете с папочкой; и ничего другого на день рождения она не хочет.

– Джермейн, – начала Лея.

Но Гидеон поднялся и не оглядываясь вышел из комнаты.

А Джермейн побежала за ним, не обращая внимания на мать.

– Папа! Папочка! – плача, кричала она.

– …он хочет только встать между нами. Он не любит тебя!

Ее голос звучал хрипло, сдавленно. Она прижала девочку к себе, и сначала та пыталась вырваться, а потом вдруг сникла, уловив, как взволнована мать. Кроме того, папа все равно ушел. Но главное (как она упорно твердила про себя), он же не забрал обещание обратно!

– Он не любит тебя, – твердила Лея, сев на корточки, чтобы смотреть Джермейн прямо в лицо. – Ты должна это знать. Должна! Он никого из нас не любит, он любит лишь… Теперь он любит лишь свои самолеты, и небо, и то, что ему там чудится…

Джермейн плохо спала ночью накануне катастрофы, но не потому, что, как можно подумать, предвидела разрушение замка и гибель родителей; нет, она просто с ужасом и надеждой ждала утра, когда папа, как обещал, полетит с ней на самолете – а может, не полетит, может, он и правда не сдержит обещание – ах, все может быть! Ей было всего четыре года, она была совсем маленькая, беззащитная, испуганная девочка и просыпалась в возбуждении каждые полчаса со скрученной в ногах простыней и смятой под самым невообразимым углом подушкой. Игрушечный панда, немного замызганный, с которым она спала, очутился на полу детской, куда его бездумно швырнула маленькая госпожа, пробудившись от короткого гадкого сна, в котором отец все-таки не сдержал обещание и улетел без нее.

Утром, в самую рань, она сбежала в легкой пижамке вниз и закричала: папа, папочка! – и он тут же явился, будто ждал ее (хотя она знала, что это не так – скорее всего, он собирался незаметно ускользнуть); папа поздравил ее с днем рождения, поцеловал и сказал, что, разумеется, он не забыл и собирается полетать с ней, только сначала она должна одеться и перекусить, а потом они организуют все насчет полета.

Он правда не передумал? Правда-правда не забыл?

На нем был белый костюм и темная рубашка с расстегнутым воротом, и Джермейн показалось, что она никогда не видела такой белой-пребелой, такой красивой вещи. Пальто ему было как будто велико – плечи висели низковато, – но оно было такое красивое, что ей захотелось зарыться в него лицом и сказать: «А давай возьмем с собой мамочку. Давай спросим ее, тогда она не будет так сердиться, не будет злиться на нас обоих…»

Но он отослал ее завтракать.

И появился снова ровно через полчаса, чтобы отвезти ее в Инвемир. В белом костюме, темно-синей рубашке и белой шляпе – тулья с глубокой складкой, с кожаной тесьмой вокруг – такой стильной, такой восхитительной, что она громко рассмеялась от радости, захлопала в ладоши и сказала, что тоже хочет такую шляпу. Лея закурила свою длинную сигарету, помахала рукой, прогоняя дым, прокашлялась, как обычно, резко и коротко, но ничего не сказала. Было странно, но замечательно, что сегодня утром ей будто бы все равно! Полет на самолете, день рождения Джермейн – а маме все равно. Но ведь сегодня к ней приедет столько народу. Юристы, советники, менеджеры, налоговики…

Гидеон повел Джермейн за руку, но уже в дверях остановился и приподнял шляпу, прощаясь. Лея словно не заметила этого. И он спросил, не хочет ли она полететь с ними.

– Не паясничай, – сказала она. – Давай, вперед, забирай ее, делай что хочешь.

Лея потушила сигарету в блюдце, и оно звонко загремело об стол. А когда она подняла глаза, мужа с дочерью уже не было.

Тогда она схватила серебряный колокольчик и вызвала Паслёна.

Ведя машину вдоль озера, Гидеон весело описывал свою «Стрекозу», уверяя Джермейн, что та очень ей понравится. Нам придется надеть парашюты, сказал он. На всякий случай. Я пристегну парашют и прочитаю тебе инструкцию, хотя, конечно, ничего не случится… Твой отец умеет летать так, словно делал это всю жизнь.

Он попросил ее проверить его часы. Это были новые часы, с широким кожаным ремешком – раньше она их не видела. Циферблат был ужасно мудреный – столько цифр и стрелок, красные, черные, даже белые, что она не могла разобрать, который час, хотя отлично научилась понимать время по многочисленным часам, висевшим в замке.

– Ты понимаешь, что показывает красная стрелка? – спросил Гидеон. – Она секундная.

Джермейн посмотрела на стрелку и увидела, как та движется. Черная стрелка двигалась слишком медленно. А была еще и белая, которая вообще едва шевелилась.

Они мчались по дороге жарким августовским утром, позади них облаком висела пыль, а Джермейн так увлеченно изучала папины часы, что и не заметила, как он перестал нести веселую чепуху и свернул с приозерной дороги. Машину затрясло по узкой колее, что вела к дому тети Матильды.

Она сразу все поняла. Поняла, выпустила из рук часы и возмущенно произнесла:

– Но это дорога не в аэропорт! Нам не туда!

– Тсс, – сказал Гидеон.

– Папа, нам не туда!

Даже не взглянув на нее, он прибавил скорость. Джермейн стала молотить ногами по сиденью, бросила часы на пол: пусть разобьются, пусть; потом залепете-ла, всхлипывая, что ненавидит его, что любит мамочку, а его ненавидит, что мама говорила правду, он никого из них не любит, мама права, она сразу все поняла! Но как она ни билась на своем сиденье, как ни плакала, пока вся не раскраснелась, и ее личико стало мокрым от слез, а джемпер в горошек спереди вымок насквозь, Гидеон не остановил машину и даже не пытался ее успокоить. И не думал извиняться за то, что солгал.

– Но ты же обещал, папа! – кричала она. – Ненавижу, ненавижу тебя! О, лучше бы ты умер…

Ей было все равно, что тетя Матильда, прабабушка Эльвира и старик с его вечной улыбкой ужасно обрадовались ее приезду. Ей было все равно, она продолжала всхлипывать и икать; там был ручной алый кардинал в плетеной клетке, теперь выставленной на солнце – он издавал вопросительное курлыканье; были белые леггорны и белый же длиннохвостый петух с ярко-красным гребешком – но Джермейн было наплевать; она увернулась от рук тети Матильды, и даже Фокси, рыжий кот, поначалу прятавшийся за углом дома и в конце концов, увидев, кто приехал, решившийся показаться – даже Фокси не мог отвлечь Джермейн, потому что она знала: ее предали, ее собственный отец нарушил обещание – и когда, в день ее рождения!

Старики хотели, чтобы он побыл у них немного, но у него не было времени.

– Давай я приготовлю тебе завтрак, – сказала тетя Матильда. – Я знаю, ты ничего не ел. Яйца, гречневые оладьи, сосиски, кексы – с черникой, Гидеон! У тебя в самом деле нет на нас времени?

Но, разумеется, он очень спешил.

– Ах, Гидеон, только взгляни на себя! Такой худой… – вздохнула она.

Он наклонился поцеловать Джермейн, но она с возмущением отвернулась. Ни дать ни взять оскорбленная, надменная королевна, – так что Гидеон невольно расхохотался.

– Все дело в ветре, – сказал он. – Он неправильный. Дует с гор слишком сильно, и тут же сбросит наш маленький самолетик вниз. Джермейн, ты понимаешь? В другой день, когда будет спокойнее, я обязательно подниму тебя в небо. Мы увидим и озеро, и замок, и фермы, ты увидишь Лютика на пастбище и помашешь ему, хорошо? Но в другой раз. Не сегодня.

– Но почему! – крикнула Джермейн.

Гидеон начал пятиться к выходу, маша им шляпой и улыбаясь. Но это был лишь призрак улыбки, и его глаза – они тоже были глазами призрака. И тогда она все поняла.

Она поняла. И даже взглянуть не хотела на часы, которые он ей оставил – большие, уродливые, с этими дурацкими цифрами и стрелками.

Гидеон сел в машину, развернулся и, еще раз помахав на прощанье, уехал – и вскоре исчез, но Джермейн так и не помахала ему, так и стояла, глядя вперед и прерывисто дыша; у нее не осталось слез, на щеках уже подсыхали соленые полоски, и, когда машина скрылась за поворотом узкой дорожки, она не позволила старикам утешить ее, потому что знала: больше она никогда его не увидит и ничем тут не поможешь – хоть она плачь, хоть кричи, хоть брось проклятые часы на пыльную землю и растопчи их; она уже знала.

– В другой раз, в другой раз, – шептала прабабка Эльвира, касаясь волос Джермейн сухими холодными пальцами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю