Текст книги ""Военные приключения-2". Компиляция. Книги 1-18 (СИ)"
Автор книги: Аркадий Вайнер
Соавторы: Аркадий Адамов,Владимир Востоков,Вадим Кожевников,Александр Лукин,Алексей Азаров,Эдуард Володарский,Егор Иванов,Иван Головченко,Владимир Волосков,Валерий Барабашов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 206 (всего у книги 357 страниц)
x x x
Юридический факультет Московского ордена Ленина государственного университета им. Ломоносова объявляет, что 10 октября 1945 года в 18 часов на заседании Ученого совета состоится публичная защита диссертации Евсиковым X. П. на тему: «Показания обвиняемого как источник доказательств в советском уголовном процессе», представленную на соискание ученой степени доктора юридических наук.
Объявление
Вернулись на Петровку мы около полуночи, и Жеглов сразу отправился по начальству. Расселись в кабинете так же, как три с половиной часа назад: Пасюк – в углу на продавленном пыльном кресле, Коля Тараскин – на мрачно блестевшем дерматиновом диване с откидными валиками, фотограф Гриша – на подоконнике, откуда все время дуло, фотограф чихал, но с подоконника почему-то слезать не хотел, а я – на своем венском стульчике с медалью ХОЗУ.
Только Васи Векшина не было. И хотя стул Жеглова за обшарпанным канцелярским столом тоже пустовал, но по разбросанным бумажкам, сдвинутым чернильницам, открытым папкам было ясно, что хозяин куда-то выскочил на минуту и скоро явится на свое место. А Векшин пробыл здесь слишком мало, чтобы оставить хоть какой-то, пускай самый маленький, следок в этом и так безликом служебном помещении. И от этого казалось, будто он и не приходил сюда, и не было подготовки к операции и спора насчет взятия "языка", не смеялся он здесь тонким мальчишеским голосом. Но на окне еще стояла банка из-под американской тушенки, которую Векшин ел несколько часов назад, облизывая худые пальцы в цыпках. И за бронированной дверцей сейфа лежала его кобура с револьвером.
Я сидел, прикрыв ладонью глаза, и меня не покидало воспоминание, как носилки с уже застывающим Васиным телом вкатили в "Скорую помощь", люк машины, белый, с толстым красным крестом, захлопнулся с глухим лязгом, будто проглотил свою добычу, и "ЗИС", жадно урча, помчался прочь, обдав нас сладким дымком непрогоревшего бензина.
Место преступления не фотографировали, не описывали, ничего не измеряли и протокола не составляли, а в моем представлении это были основные действия уголовного розыска, и потому, что ими сейчас пренебрегли, в меня снова вошло это ощущение войны, где не было места никаким формальностям и процедурам.
Я думал о том, что Вася Векшин погиб как на фронте, и то, что не стал Жеглов на Цветном бульваре под ночным противным дождиком разворачивать уголовное представление с протоколом, осмотрами, фотографированием сбоку, сверху, крупным планом, в глубине души считал правильным. Обязательно собралась бы толпа зевак, и тогда, казалось мне, смерть Васи была бы чем-то унижена, словно он не разведчик, погибший в бою, а какой-то беззащитный прохожий, несчастный потерпевший, а мы сами – Жеглов, Пасюк, Тараскин и остальные, – суетясь около Васиного тела на глазах прохожих, казались бы им необычайно сильными, смелыми муровцами, которые уж наверняка не попали бы под нож бандита, а, наоборот, бесстрашно ловят его, в то время как этот бедолага не смог защититься.
Я ушел на фронт мальчишкой и весь свой жизненный опыт приобрел на войне. И, наверное, поэтому смотрел на мир глазами человека, у которого в руках всегда есть оружие; и от этого безоружные мирные люди невольно казались мне слабыми и всегда нуждающимися в защите. И Вася Векшин, который сознательно хотел сделать беззащитность своим оружием, не должен был, с моей точки зрения, становиться поводом для сочувственных или испуганных вздохов толпы случайных прохожих, а поскольку нельзя было этим людям крикнуть, что он умер, приняв в себя нож, который, в сущности, был направлен в них всех, то надлежало, забрав тело товарища, уйти, чтобы без лишних слов, клятв и обещаний сцелать все нужное, что на войне полагается, дабы воздать достойно за все…
В общем, так оно и получилось. Только когда приехала карета "Скорой помощи", Жеглов отодвинул на один шаг молодую врачиху в накинутой на плечи шинели, бормотнул быстро: "Одну минуточку, доктор", – снял с себя шарфик, очень осторожно обернул им ручку ножа и резко выдернул его из раны. Врачиха с оторопью посмотрела на него, а Жеглов протянул Пасюку завернутый в шарф нож и сказал:
– Держи аккуратно, Иван, на ручке, может быть, "пальцы" остались…
А сейчас Жеглов ходил по начальству докладывать о провале операции. И хотя я никого из начальников на Петровке не знал, но легко представлял себе, каково сейчас достается Жеглову…
Текли минуты, часы. Коля Тараскин задремал на диване. и сны ему снились, наверное, неприятные, потому что он еле слышно постанывал, тоненько и протяжно: "ой-ой-ой"… Пасюк расстелил на столе газету и, разобрав свой ТТ, смазывал каждую детальку. Гриша невесело насвистывал что-то. Я выпрямился на стуле, спросил у Пасюка:
– А что это за банда такая – "Черная кошка" эта самая?
Пасюк поднял на меня прозрачные серые глаза, пошевелил бровями, сказал медленно:
– Банда. – Помолчал, добавил: – Банда – вона и есть банда. Убийцы та грабители. Сволочье отпетое. Поймаем, Бог дасть, уси под "вышака" пойдуть. Тоби вон Шесть-на-девять пусть лучше расскажет, он говорун у нас наиглавный…
Фотограф, видимо, уже привык к своему необычному прозвищу, или мнение Пасюка его мало волновало, или желание рассказать было в нем сильно, но, во всяком случае, Пасюку он ничего не ответил, только рукой махнул на него и протянул презрительно:
– Ба-анда – она и есть ба-анда! Она ни на одну другую банду не похожа, потому нам и поручено ее разрабатывать…
– Особо тоби, – разлепил в усмешке обветренные узкие губы Пасюк. – На тебя сейчас уся надежда…
А фотограф сказал мне:
– Банду эту второй год ищут, а выйти на след не удается. Был бы я Лев Шейнин – обязательно об этом деле книгу бы написал!
– А о чем же писать, коли следов никаких нет? – поинтересовался я.
– Нет, так будут! – уверенно сказал Шесть-на-девять. – Хотя, конечно, увертливые они, гады. Грабят зажиточные квартиры, продовольственные магазины, склады, людей стреляют почем зря. И где побывали – или углем кошка нарисована, или котенка живого подбрасывают.
– А зачем? – удивился я.
– Для бандитского форсу – это они вроде бы смеются над нами, почерк свой показывают…
Распахнулась дверь, вошел Жеглов, мы все повернулись к нему, и он сказал:
– Значитца так: ты, Пасюк, завтра с утра поедешь с телом Векшина в Ярославль, от нас всех проводишь его в последний путь, мать его постараешься успокоить. Хотя какое к чертям собачьим тут придумаешь успокоение!
Лицо у него было черное, подсохшее, будто опаленное, и камнями ходили желваки на скулах.
Пасюк вытер жирные от ружейного масла пальцы о кусок газеты, аккуратно свернул его и бросил в корзину, встал, коротко сказал:
– Есть, будет сделано…
– Вы, Тараскин и Шарапов, со мной завтра дежурите в группе по городу.
– А я? – обиженно спросил Гриша Шесть-на-девять. – А я что буду делать?
– Ну и ты с нами, конечно, куда ж тебя девать? Всем спать немедленно.
Сон был неплотен и зыбок, как рассветный туман, и лишь на мгновение, кажется, прикрыв глаза, я испуганно вскочил на кровати – показалось, что я проспал. В комнате было темно и очень холодно, и мне жаль было вылезать из нагретой за ночь постели. Я вытащил из-под одеяла руку и посмотрел на мерцающий зеленым светом циферблат: стрелки плотно слиплись на половине седьмого. Я досадливо крякнул – пропало полчаса сна; и я подумал о том, что утрачиваю фронтовую привычку спать до упора, используя каждую свободную минуту, возмещая вчерашний недосып и стараясь хоть миг вырвать у завтрашнего.
Со стула рядом с кроватью взял папиросу "Норд", чиркнул зажигалкой и глубоко затянулся. Ничего нет слаще этой первой утренней затяжки, когда горячий сухой дым ползет в легкие, заливая голову мягкой одурью, и тело наполняется радостным ощущением бездельного блаженства, когда точно знаешь, что у тебя есть несколько свободных от беготни, суеты и забот минут, отданных всецело пустому глядению в потолок и удовольствию от горьковато-нежного табачного вкуса.
Окно комнаты выходило на перекресток у Сретенских ворот, и когда машины на улице, сдержанно урча, сворачивали с бульвара на Дзержинку, свет их фар белыми плотными столбами таранил стекло и, ворвавшись в комнату, упирался в стену, на одно мгновение замирал, словно в раздумье, куда ему дальше деваться, и затем стремительно прыгал на потолок яркими сполошными пятнами, прочерчивал его наискось и прятался в углу за карнизом, будто там была дырка, через которую он навсегда исчезал из комнаты.
Я лежал, глазел на прыгающие со стены на потолок пятна голубоватого света, курил папироску и думал о том, что в МУРе мне, наверное, придется нелегко. Чуть больше суток минуло с того момента, как я вошел в желтый трехэтажный особняк Управления милиции, предъявил в подъезде пропуск, поднялся на второй этаж, разыскал комнату номер 64 и постучал в дверь.
– Открыто! – крикнули тонким голосом из кабинета. Я вошел и представился по-уставному:
– Оперуполномоченный старший лейтенант Шарапов для прохождения службы прибыл!
Хозяин кабинета, по-видимому тот самый знаменитый старший оперуполномоченный Глеб Жеглов, начальник оперативной бригады отдела по борьбе с бандитизмом, к которому меня направили для стажировки, сидел за письменным столом, заваленным папками и исписанными на машинке листами. Меня удивило, что у знаменитого сыщика такой невзрачный вид – был он очень тощ, очень длинен, и очень сильные очки в роговой оправе сидели косо на хрящеватой переносице. И наверное, от сознания физической своей немощности держался он очень важно. Смотрел поверх меня, откидывая голову и задирая высоко подбородок, и, хотя происходило это скорее всего от недостатка зрения, вид у него при всей его нескладности все равно был крайне высокомерный.
– Ну, здравствуй, Шарапов! – сказал он наконец. – Из кадров о тебе уже звонили. В общем, мы таким тебя и представляли…
Я не понял, кто это "мы", но отчего-то мне стало неловко, и я ответил, пожав плечами:
– Обыкновенный…
– Конечно, обыкновенный, только вот такие обыкновенные фронтовые ребята и нужны нам. Чем занимаемся, знаешь?
Я кивнул, но, видимо, не совсем уверенно, потому что оперативник важно сказал, подняв вверх палец:
– Бандитизм. Убийства. Разбой. А это тебе не фунт изюма. Ты на фронте разведчиком был?
– Точно. Командир разведроты.
– Приживешься. Весной будет набор в юршколы – мы тебя туда быстренько затолкаем…
В этот момент с шумом растворилась дверь, и в кабинет влетел парень – смуглый, волосы до синевы черные, глаза веселые и злые, а плечи в пиджаке не помещаются. Мельком взглянул, засмеялся – как пригоршню рафинада рассыпал:
– Ты Шарапов? Здорово! Жеглов моя фамилия…
Я удивленно посмотрел на человека за столом, а Жеглов крикнул ему:
– Ну-ка, отец Григорий, кыш со стула!
– Я тут поработал немного, – сказал задумчиво, важно Григорий, медленно разогнул свои бесчисленные суставы и выпрямился, как штатив на пляже.
– Вы тут уже, наверное, познакомились? – спросил Жеглов.
– Ну, более-менее, – пробормотал я, а Григорий солидно покачал головой:
– Я пока кое-что объяснил товарищу про нашу работу…
Жеглов искоса посмотрел на него, засмеялся и сказал:
– Шарапов, ты запомни – это великий человек, Гриша Ушивин, непревзойденный фотограф, старший сын барона Мюнхгаузена. Мог бы зарабатывать на фотокарточках бешеные деньги, а он бескорыстно любит уголовный розыск…
– Ну знаешь, Жеглов, мне твои оскорбительные выходки надоели! – закричал Гриша; он покрылся неровными красными пятнами, и стекла очков у него запотели. – Если ты хочешь со мной поругаться…
– Упаси Бог, Гриша! – захохотал Жеглов. – Шарапов – человек военный, он тебя лучше всех поймет. Не твоя же вина, что медкомиссия тебя до аттестации не допускает. Но разве дело в погонах? А, Гриша? Все дело в бесстрашном сердце и быстром уме! Так что ты еще нами всеми здесь покомандуешь!
Гриша хотел было дать достойный ответ Жеглову, но в кабинет вошли двое – квадратный человек с неприметным серым лицом и совсем молоденький парнишка, и я узнал, что их фамилии – Пасюк и Векшин, а еще через минуту прибежал Коля Тараскин и задыхающимся шепотом сообщил, что звонил Сенька Тузик: бандиты назначили встречу…
Так я вошел в группу Жеглова, и было это двадцать часов назад, и произошло с нами всеми за этот день такое, что у меня теперь не будет времени на привыкание, учебу и притирку – надо с ходу заменять погибшего сотрудника…
На кухне огромной коммунальной квартиры оказался только один человек – Михаил Михайлович Бомзе. Он сидел на колченогом табурете у своего стола – а на кухне их было девять – и ел вареную картошку с луком. Отправлял в рот кусок белой рассыпчатой картошки, осторожно макал в солонку четвертушку луковицы, внимательно рассматривал ее прищуренными близорукими глазами, будто хотел убедиться, что ничего с луковицей от соли не произошло, и неспешно с хрустом разжевывал ее. Он взглянул на меня также рассеянно-задумчиво, как смотрел на лук, и предложил:
– Володя, если хотите, я угощу вас луком – в нем есть витамины, фитонциды, острота и общественный вызов, то есть все, чего нет в моей жизни. – И, покачав лысой острой головой, тихо заперхал, засмеялся.
– В нем полно горечи, Михал Михалыч, – сказал я, усаживаясь напротив. – Так что давайте я лучше угощу вас омлетом из яичного порошка!
– Спасибо, друг мой, вам надо самому много есть – вы еще мальчик, у вас всегда должно быть чувство голода. – Он смотрел на меня прищурясь, и все его лицо было собрано в маленькие квадратные складочки, а кожа коричневая – в темных старческих пятнах. И может быть, потому, что Михал Михалыч вытягивал сильно голову из коротенького плотного туловища с толстыми лапками-руками и маленькими ногами, казался он мне очень похожим на старую добрую черепаху. И носил он к тому же коричневый костюм в клетку, цветом и мешковатостью напоминавший ячеистый панцирь.
Я бросил на сковороду комок белого свиного лярда, разболтал в чашке яичный порошок – желтая жижа с бульканьем и шипением разлилась на черном чугуне, – потом принес из комнаты буханку черного хлеба и сохранившиеся шесть кусков сахару, а у Бомзе был чай на заварку. Так что завтрак у нас получился замечательный.
Старик ел мало и медленно, и я видел, что еда не доставляет ему никакого удовольствия – ест, потому что если не есть, то, наверное, скоро умрешь. Вот он и ел, не ощущая вкуса, равнодушно и неторопливо, будто выполнял скучную, надоевшую работу. Потом отложил вилку и сказал:
– Впрочем, вы уже не мальчик. Вы уже мужчина. Сколько вам минуло?
– Двадцать два.
– Двадцать два, двадцать два… – старик высунул из-под панциря и снова спрятал острую головку. – Как я был счастлив в двадцать два года!
От воспоминаний он прикрыл тонкие синеватые перепоночки век, и со стороны можно было подумать, что старик заснул. Но он не спал, потому что зашевелились лапки на столе и он спросил:
– Володя, а вы счастливы в свои двадцать два?
Я пожал плечами:
– Не знаю, вроде бы все нормально.
– А я точно знал, что счастлив. И счастье, когда-то огромное, постепенно уменьшалось, пока не стало совсем маленьким – как камень в почке…
Я посмотрел на него искоса: в уголке черного мутного глаза застыла печаль, едкая, как неупавшая слеза. Жалко было старика – уж больно тоскует.
– Михал Михалыч, ну что вы здесь один маетесь? У вас же есть какие-то родственники или друзья в Киеве – вы бы поехали к ним, все-таки веселее…
Бомзе покачал своей маленькой сухой изморщиненной головой, грустно усмехнулся широким черепашьим ртом.
– Сколько улитка по земле ни ходит, от своего дома все равно не уйдет. Кроме того, – сказал он, минутку подумав, – они все уже старые, а старикам вместе жить не надо. Старикам надо стараться притулиться где-нибудь около молодых – это делает прожитую ими жизнь более осмысленной…
Сына Бомзе – студента четвертого курса консерватории – убили под Москвой в октябре сорок первого. Он играл на виолончели, был сильно близорук и в день стипендии приносил матери цветы. В нашей квартире никто никому никогда не дарил цветов, и эти букетики пробуждали к юноше чувство одновременно жалостливое и почтительное, ибо при всей очевидной нелепости траты денег на цветы, когда их за городом можно нарвать сколько угодно, соседи ощущали именно в этих цветочках нечто возвышенное и трогательное.
Цветы приобрели наглядный смысл, когда старики Бомзе получили извещение о смерти сына. Мать, никогда не болевшая раньше, прожила после этого три дня и умерла ночью, во сне, и обряжавшие ее, и хоронившие на Немецком кладбище соседи почему-то больше всего вспоминали про эти цветы, словно они были самым главным, что запомнилось им из короткой жизни мальчика, быстрого, близорукого, извлекавшего из своей виолончели трепетно-тягучие, волнующие и не очень понятные мелодии…
– А вы довольны своей новой работой, Володя? – спросил Михал Михалыч.
– Как вам сказать… Я еще и сам не разобрался, – уклончиво ответил я, вспомнил Васю Векшина и подумал, что вряд ли тот был старше сына Михал Михалыча. И больше ничего говорить не стал, потому что старику вовсе не следовало знать, как я провел свой первый день в МУРе. Посмотрел на часы и стал торопливо собираться.
– Оставьте, Володя, я сам потом вымою посуду – я ведь на свою работу не опоздаю, ибо удачно пошутить никогда не поздно… – сказал старик.
Работа у Бомзе была необычная. До войны я вообще не мог понять, как такую ерунду можно считать работой: Михал Михалыч был профессиональный шутник. Он придумывал для газет и журналов шутки, платили ему очень немного и весьма неаккуратно, но он не обижался, снова и снова приносил свои шутки, а если они не нравились – забирал или переделывал. Он любил повторять, что, к счастью, за самые лучшие шутки и анекдоты ему не назначали гонорара. Называлась его профессия "юморист-малоформист", и меня всегда удивляло, как может придумывать действительно смешные шутки и истории такой унылый и тихий человек…
Мне показалось, что Михал Михалыч хочет сказать что-то важное, но на кухню ввалилась Шурка Баранова со всеми пятью своими отпрысками, и сразу поднялся здесь невыразимый гвалт, суета, беготня, топот, крики, смех и плач одновременно, дети хватали из тарелки картошку Бомзе, дергали меня за ремень, один подлез под полу шинели, чтобы пощупать кобуру пистолета, другой забрался к старику на колени, все они хотели кричать, бегать, есть, они хотели жить, и я понял, почему старик не желает уезжать отсюда в Киев не то к друзьям, не то к родственникам.
x x x
КЛЕВ РЫБЫ
На подмосковных водоемах изо дня в день усиливается клев рыбы. Щука берет лучше всего на Истринском водохранилище. Здесь попадаются экземпляры весом 4-5 кг. Хорошо клюет и окунь, нередко довольно крупный, 600-700 граммов.
«Вечерняя Москва»
В отделе было шумно: опердежурный Соловьев выиграл по довоенной еще облигации пятьдесят тысяч. Счастливчик, очень довольный и гордый, слегка смущаясь, благодарил за поздравления, с которыми к нему приходили даже люди малознакомые. Торжество достигло вершины, когда явился редактор управленческой многотиражки с фотографом. Правда, тут Соловьева обуяла скромность, и он стал отказываться, бормоча, что ничего особенного он не сделал, но редактор быстро урезонил его, подсказав, что помещать его портрет в газете будут не от восхищения замечательными соловьевскими глазами, а потому, что это дело политически важное.
Потом пришел Жеглов, которому Соловьев в тысячный раз поведал, как он вчера "так просто, от скуки, чтоб время, значит, убить" проверил номера облигаций по первому послевоенному тиражу:
– Смотрю, братцы вы мои, серия сходится! А как увидел выигрыш – полтинник, – так и номер проверять опасаюсь: вдруг, думаю, не тот, получи тогда "на остальные номера выпали…". Отложил я газету на диван, пошел перекурить…
– А сердце так и бьется, – сочувственно сказал Жеглов.
– Ага… – простодушно подтвердил Соловьев. – Зову Зинку. Зинк, говорю, у тебя рука счастливая, проверь-ка номер… Да, братцы, это не каждому так подвалит…
– Еще бы каждому! – подтвердил Жеглов. – Судьба, брат, она тоже хитрая, достойных выбирает. А как тратить будешь?
– Ха, как тратить! – Соловьев залился счастливым смехом. – Были б гроши, а как тратить – нет вопроса.
– Не скажи, – помотал головой Жеглов, – "нет вопроса". К такому делу надо иметь подход серьезный. Я вот, например, полагаю, что достойно поступил Федя Мельников из Третьего отдела…
– А чего он? – спросил Соловьев озадаченно.
– А он по лотерее перед самой войной выиграл легковой автомобиль "ЗИС-101", цена двадцать семь тысяч.
– И что?
– Что "что"? Как настоящий патриот, Федя не счел правильным в такой сложный международный момент раскатывать в личном автомобиле. И выигрыш свой пожертвовал на дело Осоавиахима, понял?
Лицо Соловьева сильно потускнело от этих слов Жеглова, как-то погасло оно от его рассказа, помялся он, пожевал губами, обдумывая наиболее достойный ответ, и сказал:
– Мы с тобой, товарищ Жеглов, люди умные, должны понимать, что война кончилась, государство специально тираж разыграло, чтобы людям, за трудные времена пообтрепавшимся, облегчение сделать. Да и Осоавиахима уже нет никакого…
Жеглов ухмыльнулся, потрепал Соловьева по плечу, сказал не то всерьез, не то шутейно:
– Это, Соловьев, только ты умный, а я так, погулять вышел… Конечно, вместо Осоавиахима я бы тебе другой адресочек мог подбросить, но, вижу, ты к этой идее относишься слишком вдумчиво. Поэтому, так и быть, ограничимся коньячком с твоего выигранного капитала. Сделались?
Соловьев явно обрадовался благополучному исходу.
– Что за вопрос между друзьями! – сказал он важно. – Обмоем, как водится!
– Не обманешь? А то на посуле, как на стуле: посидишь, да встанешь, – недоверчиво покачал головой Жеглов и, будучи не в силах угомониться, добавил: – К тому же теперь будет у кого перехватить до получки, а?
Соловьев готовно покивал, но в глазах его я особой радости по поводу жегловских планов не заметил.
– Теперь дочке пианино куплю, – сказал он. – А то в школу на трех трамваях ездит, покою нету… Жене, Зинке, отрез панбархата возьму, в комиссионке на Столешникове видел. Ши-икарный отрез, розовый, две с половиной стоит…
– А слоники у тебя на комоде есть? – поинтересовался Жеглов.
– Какие еще слоники? – не понял дежурный.
– Семь таких слоников, мал мала меньше, они еще счастье приносят.
– А у тебя эти слоники есть? – спросил, подумав, Соловьев.
– Есть, – соврал Жеглов и "подставился". Радостно захохотав, Соловьев заорал:
– Вот у тебя есть, а у меня нет, а счастье все равно мне подвалило! Суеверие одно, товарищ Жеглов, ты на них, на слоников, не надейся…
– Ну и дурак, – сказал Жеглов и хотел еще что-то добавить, но зазвонил телефон. Глеб снял трубку, и по ходу разговора улыбка сошла с его лица, вытянулось оно, и жестко сжались губы. – Хорошо, – отрывисто сказал он в трубку. – Сейчас выезжаем. – Дал отбой и скомандовал. – Бригада, на выезд. В Уланском – труп ребенка!
Во дворе около столовой стоял старый красно-голубой автобус с полуоблезшей надписью "милиция" на боку. Шесть-на-девять крикнул мне:
– Гляди, Шарапов, удивляйся: чудо века – самоходный автобус! Двигается без помощи человека…
Трофейный "опель блитц" наверняка за долгую свою жизнь повидал виды. От старости и того невыносимо тяжелого груза, что пришлось ему повозить за долгие годы, просели рессоры и высохли амортизаторы, машина будто припала к земле громоздким брюхатым кузовом на хилых перелатанных баллонах и неуклюжей статью своей и плоской придавленной мордой походила на огромного больного бульдога.
Водитель автобуса Копырин ходил вокруг машины, задумчиво пиная колеса, и недовольно качал головой, не обращая внимания на подначки оперативников. Взглянул на меня и, может, потому, что я один не смеялся над его транспортом, сказал мне доверительно:
– Эх, достать бы два баллона от "доджа", на задок поставить – цены бы "фердинанду" не было.
– Какому "фердинанду"? – спросил я серьезно. Копырин засмеялся:
– Да вот они, балбесы наши, окрестили машину, теперь уж и все так кличут. Мол, на самоходку немецкую, "фердинанд", сильно смахивает…
Я улыбнулся: и верно, в приземистой, кургузой машине было что-то общее с тупым, напористым ликом самоходного орудия.
– Ты-то сам против них стоял когда? – спросил Копырин.
– Случалось, – ответил я, и в этот момент прибежал Жеглов.
Копырин влез в кабину. Пассажирскую дверь он отпирал длинным рычагом, когда-то никелированным, а теперь облезшим до медной прозелени и все-таки не потерявшим своего шика – гнутая ручка на фигурном кронштейне.
Первым в автобус прыгнула огромная дымчатая овчарка Абрек, степенно залез проводник-собаковод Алимов, нырнул ловко Коля Тараскин, загремел на ступеньках своей аппаратурой и нескладными суставами Шесть-на-девять, осторожно, будто в лодку входил, подался судмедэксперт, я шагнул – раз-два, к переднему сиденью в углу. Жеглов встал на подножку, молча оглядел всех, словно еще раз проверил, есть ли смысл брать нас с собой, и только тогда кивнул шоферу.
Копырин нажал ногой на педаль, стартер завыл так тонко и горестно, так скулил он от истощения и старости аккумулятора, что пес Абрек тревожно поднял голову, дыбком воздел уши и ответил ему низким рыком. Шесть-на-девять, восседавший на кондукторском месте, уже открыл рот, чтобы оценить должным образом ситуацию, но Жеглов бросил на него короткий взгляд, быстро сказал:
– Помалкивай…
И мотор наконец чихнул, затем еще раз, еще – вспышки разрослись в частый треск, – заревел громко и счастливо, заволок двор синим едучим угаром, и "фердинанд" тронулся, выполз на Большой Каретный и взял курс на Садовую.
Жиденькая толпа стояла у дверей подъезда во дворе пятиэтажного дома в Уланском переулке. Копырин лихо затормозил, проводник выскочил с Абреком первым, за ним, дробно грохоча каблуками по металлическим ступенькам автобуса, вывалились остальные. Навстречу им шагнула девушка в милицейской форме, четко вскинула руку к козырьку:
– Здравия желаю! Докладывает младший сержант Синичкина: вызов оказался ложным, ребенок жив, это просто подкидыш.
– А что же сразу не могли разобраться – жив ребенок или нет? – недовольно спросил Жеглов. – Какого черта дергаете по пустякам муровскую бригаду?
Девушка покраснела, быстро ответила:
– Вызов к дежурному по городу был сделан соседями еще до того, как я прибыла на место происшествия. Я пришла со своего поста десять минут назад и сразу позвонила на Петровку, но вы уже выехали…
– А где сейчас ребенок? – поинтересовался Жеглов.
– Его в квартиру пока внесли, там наверху, – показала Синичкина рукой. – Чего же ему еще на холоде терпеть?
– А почему вообще решили, что он мертвый? – все еще сердито допытывался Жеглов.
– Его обнаружил на лестничной клетке около чердачной двери слесарь Миляев…
Из-за ее спины вырос невысокий парень в замызганной черной краснофлотской шинели, на деревянной ноте, затараторил бойко-бойко, сглатывая концы фраз:
– Елки-моталки, а чего ж мне еще-то думать, когда иду я на чердак, магистраль бандажить, а оно здеся и лежит, кулечек махонький, люля запеленутая, и тишина гробовая – ни тебе крика, ни сопения, а сплошное молчание, – и взял меня страх, что какая-то стервоза, извергиня, собственное дите жизни лишила, ну, я тут сразу же бегом в тридцать вторую квартиру – телефон у них – и вызвал власти милицейские, чтобы дознались они про этого демона в женском обличье…
– Все понятно, – кивнул Жеглов. – Ну, раз приехали, давай, Шарапов, поднимемся с тобой, взглянем на найденыша…
– А что же делать-то с ним, с маленьким? – спросила Синичкина. – Он ведь такой крошечный, как будет без матери – непонятно…
– Чего непонятного – вырастет! – сказал Жеглов, быстро перепрыгивая со ступеньки на ступеньку. – Не бросит его страна, государство вырастит, еще неизвестно, может быть, станет лучше других, в холе взлелеянных деток.
Синичкина спросила:
– А мать искать будем? Жалко маленького…
– На кой она нужна, такая мать! – хмыкнул Жеглов. – Хотя личность ее надо попробовать установить, от такой паскуды можно чего угодно ожидать…
На площадке пятого этажа нас встретил басистый могучий рев, дверь в тридцать вторую квартиру была приоткрыта, старушка качала на руках завернутого в одеяло младенца.
– Проснулся вот – есть просит, – сказала она, протягивая нам сверток, будто мы могли его накормить. Я очень осторожно взял ребенка на руки и удивился, какой он легонький. Личико его покраснело от крика, он сердито открывал свой крошечный беззубый ротишко, издавая пронзительный гневный крик. Я сказал ему растерянно:
– Ну, потерпи, карапуз, потерпи немного… Потерпи, кутька, чего-нибудь придумаем…
Жеглов взглянул на меня, усмехнулся:
– Ты веришь в приметы?
– Верю, – сознался я.
– Добрый тебе знак. Мальчишка-найденыш – это добрая примета, – сказал, улыбаясь, Жеглов и велел Синичкиной распеленать ребенка.
– Зачем? – удивилась девушка, и я тоже не понял, зачем надо разворачивать голодного и, наверное, замерзшего ребенка.
– Делайте, что вам говорят…
Синичкина быстрыми ловкими движениями распеленывала мальчика на столе, и мне приятно было смотреть на ее руки – белые, нежные, несильные, какие-то особенно беззащитные оттого, что слабые запястья вырисовывались из обшлагов грубого шинельного сукна. Синичкина сердито хмурила брови, сейчас совсем немодные – широкие и вразлет, а не тоненькие, выщипанные и чуть подбритые в плавные, еле заметные дуги.
Жеглов взял малыша на руки, и тот заревел еще пуще. Держа очень осторожно, но крепко; Жеглов бегло осмотрел этот мягкий орущий комочек, вынул из-под него мокрую пеленку и снова передал мальца Синичкиной:
– Все, заворачивайте. Смотри, Шарапов, у него на голове родимое пятнышко…
На ровном пушистом шарике за левым ушком темнело коричневое пятно размером с фасолину.
– Ну и что?
– Это хорошо. Во-первых, потому, что будет в жизни везучим. Во-вторых, вот здесь, в углу пеленки – полустершийся штамп, – значит, пеленка или из роддома, или из яслей. Пеленку заверни, отдадим нашим экспертам – они установят, что там на штампе написано было. А тогда по родимому пятнышку и узнаем, кто его хозяин. Кстати, как думаешь, сколько времени пацану?
– Я думаю, недели две-три, – неуверенно предположил я.
– Ну да! Как же! – усомнился Жеглов. – Ему два месяца.
– Мальчику – месяц, – сказала Синичкина. – Он ведь такой крошечный…
– Эх вы, молодежь! – засмеялась старуха, до сих пор молча наблюдавшая за нами. – Сразу видать, что своих-то не нянчили. Три месяца солдату: видите, у него рожденный волос уже полез с головы, на настоящий меняется, – значит, четвертый месяц ему…
– Ну, и хорошо, скорее вырастет, – ухмыльнулся Жеглов. – Значитца, так: ты, Шарапов, с Синичкиной махнешь сейчас в роддом. Какой здесь поближе? Наверное, на Арбате – имени Грауэрмана. Пусть осмотрят пацана – не заболел ли, не нуждается ли в какой помощи – и пусть его накормят там чем положено. А к вечеру договоримся – переведут его в Дом ребенка…








