355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 6)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 58 страниц)

– Зачем? – однажды спросила она. – Это бывает так мило и аристократично. В нашем классе занимался мальчишка по фамилии Шереметьев. Он княжеского рода и так симпатично картавил и пришептывал.

В нашей 147-й ему бы быстро объяснили, что к чему и лупандрили бы до тех пор, пока он не забыл бы про свой княжеский род.

Улица Дзержинского и Таштюрьма

Он надоел мне смертельно со своими придирками, надоело его бояться и видеть его надоело. Мне даже писать о нем надоело, хотя без него и сюжет нельзя двинуть вперед. Слишком большое место он занимал тогда в моей жизни и, что хуже всего, – ежедневное место. Возможно, он подозревал меня в нелюбви к советской власти и желании ей как-то навредить. Советскую власть я действительно не любил, но вредить ей и не собирался. Однако к людям, которые ее не жаловали, тянулся: хотелось узнать, а за что они не терпят эту странную и страшную власть, которая постоянно требовала пламенных признаний в нежных чувствах.

Я жил на улице Дзержинского в доме под номером 31а, и до университета и Рощи – рукой подать. Шел по прямой тропинке через кустарник до углового здания Политехнического, поворачивал направо и выходил к зданию, где располагался историко-филологический факультет. Еще до поворота, за редкой цепочкой деревьев, готовилась стройка. Территорию обнесли колючей проволокой и расчищали – корчевали пни, вырубали поросль, вывозили мусор. Вдоль ограды поставили три вагончика и соорудили барак. Из окна выглядывала труба буржуйки. В этой самой точке я начинал думать, что через пятнадцать минут столкнусь с ним. Настроение отчаянно портилось. Но сейчас я радуюсь, что могу отвязаться на время и от него, и от навязанной мне проклятой еврейской темы и пуститься в другие, не менее важные воспоминания. Пока Эренбург крутится где-то на их периферии, но вскоре он приблизится и вновь встанет в центре, где ему и положено находиться.

Итак, буржуйка и минуты столь необходимого в моем возрасте отдохновения. Потом привезли полевую кухню и закатили под навес. В воздухе потянуло горелой кашей. Закрыли проем воротами из реек и приклепали посередине окрашенную в темный сурик звезду. Звезда, собственно, и заставила меня обратить внимание на работающих за колючей проволокой. Вглядевшись в них, я понял, к какой породе они принадлежали. Породу эту я уже знал – видел, как из ворот Таштюрьмы, знаменитой своим зверским режимом, вывозили в открытых грузовиках зеков. В Средней Азии не стеснялись и не использовали закрытых фургонов с надписями «Хлеб», «Мясо» или «Советское шампанское». Да и в Москве никогда не слышал, что НКВД прибегало к подобной маскировке. Читал только в романе у Солженицына. В Ташкенте грузовики с зеками попадались на каждом шагу. Мотали их по городу туда-сюда частенько.

В грубых спецовках и черных матерчатых шапках нелепой формы, в громадных ботинках одной выделки, они резко отличались от вольных работяг и редких неважно одетых прохожих. У ворот на врытой в землю скамье сидел солдат с трехлинейкой, совершенно не интересующийся тем, что происходит внутри ограды и вокруг. Еще до вступительных экзаменов я видел, и не раз, полуторатонку с двумя стоящими у задней стенки кабины конвойными и десятком-другим одинаково одетых немолодых уже мужиков, сидящих на низко прибитых в кузове досках. Какие там надписи!

История с надписями

Вообще, история с надписями меня отчего-то сильно тревожит. От Центрального рынка в Москве вверх до здания МУРа на Петровке, 38 тянется крутой Первый Колобовский переулок. Теперешний МУР – относительно новая постройка. Ровно посредине переулка располагался и до сих пор, по-моему, располагается коньячный завод, прежде носивший название «Самтрест». На довольно большом расстоянии от него отвратительно смердело пережженным сахаром, прокисшим вином и неизвестного происхождения спиртом. Здесь находился центр грузинской алкогольной промышленности в Москве. Третий Колобовский переулок примыкал к «Самтресту» с другой стороны и выводил пешехода на Страстной бульвар. Из двора под аркой часто выезжали в открытых машинах ящики, перевязанные веревками. В конце смены переулки заполнялись подвыпившей публикой – редкими мужчинами и многочисленными женщинами. Пошатываясь, они разбредались кто куда – одни спускались к Трубе, другие Страстным двигались в центр, третьи карабкались к нынешнему МУРу и сероватому дому, где жил фаворит Сталина Игорь Ильинский, бывший любимец Мейерхольда. В ночное время от Цветного бульвара по Первому и Второму Колобовским переулкам до МУРа выстраивались черные вороны, старики их называли «марусями». На фургонах я ни разу не видел никаких надписей, никаких – абсолютно. Маленькие номера внизу. Черных воронов узнавали за версту.

Не исключено, что госбезопасность действовала на свой фасон, но НКВД не стеснялось. А порядок поддерживало плохо и охраняло слабенько.

Кругловские порядочки

И вот вам, к слову, пример. Министерством заправлял тогда генерал-полковник Сергей Круглов. Два ордена Ленина. Сталин его регулярно повышал и никогда не трогал. МУР у Круглова, естественно, не на последнем месте, хотя забот хватало. Игорь Ильинский между дневной репетицией и вечерним спектаклем иногда прогуливал возле полуразрушенной церквушки рядом с МУРом, превращенной в какой-то дрянной склад, огромную породистую собаку, весьма чертами морды похожую на своего симпатичного и выразительного хозяина. Нередко он кормил пса прямо из золотистой банки американской свиной тушенкой на зависть голодным мальчишкам. От советской проклятой жизни он был далек и, вероятно, полагал, что свиное розовое мясо, облепленное лярдом, доступно любому и не является ни деликатесом, ни насущной необходимостью. Мальчишки взирали на счастливого пса с почтительного расстояния. Банки Ильинский никогда возле церквушки не оставлял, заворачивал в газету и уносил, швыряя по дороге в мусорный бак. Тогда еще мальчишки, нищие и бомжи считали зазорным шарить по помойкам, и потому никто не знал, оставалось ли внутри банки что-нибудь. Сейчас бы я не задумывался долго, если бы был голодным мальчишкой – нырнул головой вниз и проверил.

Как-то к сероватому дому Ильинского подъехал мощный грузовик, тоже, между прочим, американский фирмы – «Студебеккер». Из крытого кузова выпрыгнули молодцы в униформе Малого театра, где тогда служил герой «Праздника святого Иоргена» и «Волги-Волги», вынесли из квартиры все, что посчитали нужным, и отбыли в неведомом направлении. Обчистили до стен. Вскоре Ильинский переехал куда-то подальше от милицейского управления, где уважали его побольше и чувствовал он себя поспокойнее. А голос за кадром в «Празднике святого Иоргена» безостановочно повторял, что главное в профессии вора вовремя смыться. Вот молодцы в униформе театра и смылись, скорее всего, без следа.

Любопытно: получил Круглов нахлобучку или нет? Погиб, бедняга, недавно – в 77-м под поездом, будучи пенсионером. Можно себе представить, в каких операциях вождь его задействовал. Кошмар!

Порядком при нем даже в Москве не пахло, зато страх какой!

Развесистая клюква

Зачем так много места уделять давно забытой эпопее? Зачем тревожить тени прошлого?!! Слепцу ясно, что книга о Беломорбалтлаге есть вынужденная дань времени. С одной стороны, это так, но с другой, ее создатели – корифеи советской литературы, произведения которых издаются до сих пор массовыми тиражами.

О беломорбалтлаговских текстах люди забыли, но биографии бригады замечательных творцов служат предметом исследований, материалом для литературоведческих статей и обильных ссылок. А между тем все это безобразие давно пора бы вычеркнуть из истории русской жизни. Но предварительно разобрать по косточкам, чтобы каждому стало ясно их отношение к профессиональному долгу. Превозносить Сталина и имитировать прозу о счастливой жизни заключенных – не одно и то же. Обожествлять владельца Кремля и спокойно наблюдать, как трудом уничтожают десятки тысяч людей, – вещи взаимозависимые, но все-таки разные, и разница здесь немалая.

Преступные перья и равнодушные сердца – вот под каким углом зрения надо рассматривать бригаду инженеров человеческих душ. К сожалению, у нас никто никогда не занимался результатом поездки этой писательской банды на Север. У меня есть значительный повод, и посему наберись, читатель, терпения. Я полагаю, что подобный разбор небезынтересен и небесполезен, учитывая и сегодняшнее состояние нашей отечественной – в большинстве продажной – публицистики.

«Тяжелей всего ехать с юга. Разъезд за разъездом, станция за станцией – экая неведомщина встает перед тобой, экие незнаемые земли, экое бутылочное небо!» «„Помолвили нас с гибелью“, орет исправдомовское и сквозь окна вагонов кидает воровской взгляд…» Написано не без претензии на прозаическое – художественное – отражение действительности. Неведомщина, незнаемые земли, бутылочное небо. Но вчитайтесь поглубже, пойдите внутрь строки, и кроме квазинародного «экое» пустота, минимум информации, никакого проницательного взгляда, ни сострадания, ни сопереживания с «кандальниками», ни надежды на лживую перековку. Претензии, правда, остаются. Пейзаж украден – да, да, украден! – из окна движущегося спального вагона. Он не пройден, земля не вымешена бахилами, не обожжены щеки суровым ветром, не пережита встреча с природой. Посудите сами: «Жестяные холмы и эти плоские равнины сторожат черная ольха и удивительная от лишаев и дикой почвы серая береза. Озера пропускают эшелоны. Берега озер прикрыты вахтой, осокой, белым мхом, морошкой, багульником – все таежные побродячьи травы…» Долго так продолжать автор не в состоянии – пейзаж с бешеной скоростью уносится назад, а личных впечатлений маловато. И потому возникает сразу новая тема: «Начались сибирские сказки, многие вспомнили про озеро Байкал и про Александровский централ…» Экие путешественники!

«Нары шутят. Дробовичок бы сюда. Глухарь тут есть, черный тетерев, куропатка беленькая, а рябчика-то, рябчика! Отличный охотник за зиму набьет их штук двести…»

Не рука ли Всеволода Иванова? Все здесь есть, всякая дичь водится. Нет только прикосновения к душе, нет тоски, нет жалости – ни к прошлому, ни к настоящему, ни к будущему. Ботаника, зоология, охотоведение, а где же психология?

«– Не целую ж зиму бежать через эти леса.

– А кто говорит – бежать? Так просто, разговоры. Беседа.

– Зложизненные наши беседы.

Над одними эшелонами накрапывал дождь, блестели крыши вагонов…» Откуда автор знает, что крытые суриком крыши вагонов «блестели»? Я ездил на крышах вагонов и в дождь. Они грязные, крыши-то, скользкие и тусклые. Это в экспрессе «Красная стрела» крыши блестели, отдраенные механическими щетками.

«Над другими светило солнце. Над третьими – не то облака, не то изморозь. А дело не в погоде, а в самочувствии». И никому не приходит в голову, что десятки «стабунившихся» эшелонов есть не что иное, как прославление рабского труда, труда безнадежного и бесперспективного. Рабский труд стоит за маленьким фрагментом большой халтурно написанной главы. Халтурно и претенциозно. От последнего делается невмоготу. Ну и стиль! Подобная «пришвинизация» прозы ужасна и даже под дулом пистолета непростительна. Но писалась-то она не под дулом, а подшофе. Инженерам человеческих душ на подъезде к Беломорбалтлагу было совсем не страшно, и потому об охране – ни слова. Заключенные, очевидно, сыты и неплохо одеты. Ни еды им не надо, ни кипяточку. Любопытно: через что они смотрят на мелькающий пейзаж? Ведь не в спальных вагонах их везут, а в скотниках: там одно оконце наверху. И двери на засов! Ничего заключенных не пугает, не волнует. Свободу хочется добыть, но это естественно.

Вполне благополучные, не тратящие нервов совбуры варганили сию развесистую клюкву. Поленились даже сочинить приличный диалог и объяснить, откуда в теплушках появились окна. Народный комиссариат внутренних дел и так схавает. Не в первый раз.

Песчинка правды в море лжи

Вся книга составлена из лоскутных фраз такого же образца, но нередко встречаются еще более липовые пассажи. Иногда авторы раздевают себя донага и выдают с головой. За приведенными выше строками идет новая подглавка под названием «Медвежья гора». Она открывается поразительным по глупости и подлости сюжетом прибытия специалистов на строительство: «В Медгоре из эшелонов отбирают инженеров и бухгалтеров…» Тридцать пятую и прочие вперемежку с пятьдесят восьмой. «Вот они, подхватив чемоданчики, идут по баракам…» Каждому, конечно, подготовлено место – никаких земляных нор. Коммунальные услуги, оказываемые заключенным, несравнимы с теми, которыми пользуются вольнонаемные и спецпереселенцы на Кузнецкстрое и описанные Эренбургом. Здесь в барак Нюту не приведешь. НКВД все-таки не мать родная.

Дальше начинается несусветное: «Пожилые, юные, они строили заводы, фабрики, дома…» Кто строил – пожилые? Бухгалтеры строили? Или юные инженеры? Фразы поставлены встык. Ни Горький, ни Авербах, ни Фирин, ни Шкловский не обращают внимания на явную лабуду: юные инженеры? юные бухгалтеры? Или инженеры пожилые, но тогда кто же юный!? Они же «выступали на митингах, подписывали протесты против империалистов, но в сердце они берегли фабрики своего хозяина, они верили, что существует только прошлое, а настоящего нет совсем».

Крайне интересно все-таки, кто это писал? Чья рука? Неужели Веры Инбер, которая ложилась на рельсы перед поездом, увозящим Троцкого в ссылку? Или Всеволод Иванов, воспитывавший сына расстрелянного Бабеля Михаила? Или, быть может, Виктор Шкловский, чей сын погиб на будущей войне? А возможно, Захар Хацревин, тоже исчезнувший в кровавых событиях под Киевом в сентябре 41-го, чье участие в поездке на Беломорско-Балтиийский канал вызвало у меня особое сожаление…

Продолжение фрагмента – совершеннейшая чепуха, которую трудно чем-либо объяснить. Во всяком случае, НКВД и сталинские репрессии, цензура, Авербах и даже Ягода с Фириным и Берманом здесь абсолютно ни при чем. Скорее речь здесь идет о привычной переделкинско-лаврушинской туфте, откровенной совбуровской халтуре, сбыте недоброкачественного товара, чем прославилась наша литература социалистического реализма и в особенности – современная литература, не утратившая этого теоретического фундамента. Как пели зеки: пожилые и юные, инженеры и бухгалтеры:

 
Без туфты и аммонала
Не построили б канала.
 

«Вот этот советский носок, вот этот ботинок, вот эта подвязка – разве это настоящее? Сон, дурной сон. Младшие из них, видите ли, были романтиками, они не понимают космополитизма, они, видите ли, за Россию…» Любопытно, не правда ли? Разобрать бормотание, разумеется, можно. Но какова его суть?! «А в сущности, это тоже люди, родившиеся семьдесят лет назад…» Что же, на Беломорбалтлаг пригнали семидесятилетних? Хорош сталинский улов! Сколько же им оставлено жизни в предлагаемых условиях? Даже соврать толком не умеют. Это не работа, а черт знает что! И далее: «…тоже не понимающие, что такое настоящее». Весь процитированный бред надо читать встык; напомню, что между словосочетаниями у меня нет никаких пробелов или изъятий, чем тоже славится наша отечественная литература. «И у всех разные чемоданчики, но чрезвычайно похожие лица. В новый город Медгору, где улицы пахнут опилками и стружкой, эшелоны выкинули прошлое, знающее промышленную технику настоящего». Вот песчинка правды в море халтурной лжи. Медгора – мозговой центр ББК. Сюда и «выкинули»! Действительно, выкинули на погибель десятки тысяч пожилых и юных инженеров и бухгалтеров, которые хранили в своем сердце хозяйские фабрики.

Это уже не развесистая клюква. Это даже не туфта. Это самая настоящая белиберда.

Опасные поиски

Томское НКВД не прибегало к камуфляжу, как московское, если довериться роману Солженицына, и перебрасывало заключенных с места на место не таясь, особенно летом и осенью. Вечером, когда я возвращался из библиотеки, полуторка забирала свой живой груз. Две «свечки», в ушанках, с трехлинейками под мышкой, влезали первыми в кузов и приваливались к задней стенке кабины. Фыркнув ядовито-синим, кузов пятился задом. Вытащив из чрева двора радиатор, они вместе, взревев, растворялись в пыльном мареве. Я успевал разглядеть над бортом казавшиеся одинаковыми физиономии. Отец мой сидел до войны в тюрподвале города Сталино, а я с матерью числились ЧСИРами, и уже это одно вызывало у меня, когда я видел зеков, острое чувство – смесь тревоги, жалости, обиды и желания побольше узнать о них. Случай представился перед экзаменами, но не сразу, а как бы во временной протяженности. Когда жизнь на стройплощадке вошла в колею, я обратил внимание, что полуторка забирает не подчистую – двоих или троих оставляет. Не меняют лишь погонщика – прораба из зеков. Он постоянно при бараке. Ходит всегда со складным железным метром в руке, за ухом – огрызок карандаша, блокнот высовывается из кармашка спецовки. Курит свободно и в любое время, когда вздумается, маленькие гвоздики – сигареты «Новые». Мундштук длинный, наборный, немецкой выделки. Приспособление бережет, чистит штыречком. Иногда выходит с ведрами на улицу за ограду и идет по воду в здание напротив. Словом, начальник над работягами, которых привозят и увозят. Солдаты-конвойные к нему с уважением – ничего не запрещают. Остальным зекам и прохожим, случается, кричат:

– А ну, отойди от забора! Не положено.

Я к таким окрикам привык и иду медленно вдоль колючей проволоки, не оглядываясь и не убыстряя шаг. Приучаю к себе. Конвойные пару дней бросали запретительное вдогон, однажды даже тот, что помоложе, щелкнул затвором. Я ноль внимания, фунт презрения, и за неделю они привыкли.

Помню великолепный теплый оранжевого цвета день. Шагал медленно, никуда не спешил. До консультации по русской литературе у очкастого преподавателя Милькова часа полтора. Внезапно откуда ни возьмись зек, с ведрами, впереди почему-то меня. Я, задумавшись, не заметил, как едва не уткнулся в спину. Он обернулся и угрожающе бросил:

– Ну, ты! Гляди, куда прешь! Не видишь – с ведрами!

– Извините, я нечаянно, – ответил я, не ощущая, впрочем, особой вины.

– Извините, извините… С-с-сука!

Он просочился сквозь щель в ворота, которые приоткрыл конвойный. С того дня он как-то – выражением глаз, что ли – выделял меня или, скорее, отсекал меня от остальных прохожих. Смотрел долгим, узким, пожалуй, ненавидящим взором. Никогда даже зло не усмехался и не подавал хоть какого-нибудь знака. А взглядом притягивал медленно, как слабенький магнит – кораблик в детской игре «Морской бой». И по нему, по долгому взгляду, я догадывался, что он исподволь ищет продолжения возникшей случайно связи и приглашает меня безмолвно к таким же опасным поискам. После встречи с зеком мильковские рекомендации, как лучше натянуть нос приемной комиссии и убедить ее, что никто русской литературы не знает так, как мы, посетившие его консультации, усваивались крепче – я обязательно должен поступить, и зек в этой мысли почему-то занимал не последнее место.

Победа или поражение?

– Привет, профбосс!

Уколол он меня походя, но я ощутил кончик болезненно вонзившейся иглы. Он хотел что-то добавить. И тут в душе моей пробудилось и выхлестнулось что-то нееврейское, а общечеловеческое – китайское, например, или полинезийское, готтентотское, немецкое, украинское, а может – филиппинское – и я, в образовавшуюся паузу, вколотил четко и ясно:

– Привет массам!

Если ты желаешь меня противопоставить, подчеркнуть мое – тобой вымышленное – превосходство – пожалуйста, я не смолчу. Говор стих, вокруг меня образовался оазис тишины и неловкости. Я впервые за месяцы оскорблений поднял голову и дал отпор. Возможно, в нравственном отношении не самый образцовый, но я не имел и минуты на раздумье. Его, надо признаться, перекосило. Всегда бледноватый, он покрылся розовым ровным загаром, брылястые челюсти дрогнули. Брови подскочили на лоб. На лице появилось такое выражение, будто он сейчас приблизится и отвесит мне полновесную оплеуху, что для него кончилось бы не очень здорово. Я не избегал физического единоборства, пройдя суровую школу антисемитских драк в эвакуации и киевских послеоккупационных дворах. Я не спустил бы ему, и схватка на сей раз вряд ли завершилась его победой, к которой он уже привык при столкновениях со мной.

– Привет массам, – повторил я и внезапно жалко улыбнулся.

У меня привычка к поражению сработала. Он быстро овладел собой, бросил отточенный – изучающий и оценивающий – взгляд и сперва сел, открыв толстую кожаную папку, и, доставая тетрадь, спокойно и насмешливо произнес:

– Да, мы – массы! Это правильно вы заметили, что мы – массы!!! И гордимся этим. Мы массы, и мы с массами!

Черт меня дернул за язык! Зачем я ввязался в перепалку?! Промолчал бы, ответил бы: привет! И дело с концом! А теперь день испорчен. Женя из глубины аудитории смотрела на меня с укоризной: зачем? Зачем? Зачем? Ответил я ей взглядом. Затем! Надоело пресмыкаться!

Но победил я или потерпел поражение? Не совсем ясные, быть может, для иных фразы прозвучали жестко, демонстрируя интонационные богатства родной речи, объемность, емкость и афористичность ее возможностей. Унижение иногда паче гордости бывает. Я не расстроился из-за его находчивости. Он надо мной за короткий срок достаточно поиздевался, и царапины, а то и раны медленно, но затягивались. Однако день испорчен. Он чувствовал, что я его боюсь, понимал, что я пытаюсь избежать избранных им тем, наслаждался беззащитностью жертвы и нежеланием проявить до конца сущность издевок. Антисемитские выходки крайней целью ставят себе наслаждение. Что ж такого, если один студент спросит товарища о происхождении названия камня? Если здесь открыто усматривать преследование и провокацию – значит, в тебе самом есть ущербность, значит, у тебя извращенные мысли, значит, ты проявляешь национальную испорченность, значит, ты националист, шовинист и, хуже того, – сионист! А за сионизмом – «Джойнт», Америка и еще черт знает что! Подобным типам не место в университете!

Использование местоимения «вы» еще ни о чем не свидетельствует. Он вовсе не имел в виду всех евреев. «Вы» не более чем вежливая форма обращения. Русский язык – не французский. Во французском «tu» на что-то намекает. Но мы-то не французы! У нас язык прямой, разящий, как меч святого Александра Невского, и мы не нуждаемся во французских грамматических штучках.

Напомню, что события разворачивались на историко-филологическом факультете. И споры о преимуществах русского языка там были обыкновенным явлением. Ломоносовскую цитату растаскивали по буквам.

Пару-тройку демагогов он перетянет на свою сторону. Плюс куратор Атропянский – и мне каюк. Все эти мелкотравчатые увертки частенько потом вспоминались на редко мной посещаемых собраниях в Союзе писателей через много лет, в начальную эпоху перестройки, когда, используя декретируемую бывшим коммунистическим начальством демократию, распоясавшиеся антисемитские круги обвиняли евреев в том, что они сами себе подстраивают различные каверзы, таким способом стремясь оклеветать добрых людей и доказать существование агрессивного антисемитизма в нашей стране и прочих мерзостей советской жизни, компрометирующих титульную нацию в глазах мировой общественности. Бумагу фамилиями пачкать не хочется.

Я не поклонник Евгения Евтушенко, несмотря на все его величайшие заслуги перед литературой, не нравится мне его поэзия, поведение, профессиональная и общественная позиция, не нравятся мне его вкусы, коммерческий напор, но иногда он попадает в десятку и говорит – лучше не скажешь, хотя и не языком поэзии: действительно – иную победу нельзя отличить от поражения.

Инстинкт

Если сейчас разыскать моего гонителя и выдернуть из толпы мрачных и обездоленных пенсионеров, после долгой и в профессиональном отношении не очень удачной, очевидно, жизни – редактора провинциальной телестудии, как мне передавали, – и спросить, помнит ли он описанное, то вряд ли стоит рассчитывать на положительный ответ, хотя он где-то в 80-х годах выражал сожаление, что травил меня исподволь, но немилосердно. Зачем ему воспоминания такого рода? Да и мне, в сущности, ни к чему. Но без них, без этих неприятных и неприличных воспоминаний, томский сюжет с Эренбургом, по-моему, будет во многих аспектах недопроявленным. Уйдет из него личностное, за годы наболевшее, переболевшее и отпавшее, как струп. Вдобавок если из его памяти стерлось, то из моей нет. Он, вероятно, назвал бы мою память злобной, нехристианской, непрощающей, а она всего лишь тысячелетняя, веками вышколенная, раз навсегда окаменевшая, как инстинкт самосохранения у зверя.

Я люблю Александра Трифоновича Твардовского и его окружение: всем им в жизни обязан – первой повестью, репутацией, дружбой, памятью, но я не согласен с ним, когда он упрекает Эренбурга в «мелочной памятливости». Твардовский пережил не меньше жизненных тягот, чем Эренбург, хотя счет здесь вообще неуместен. Возможно, он пережил больше, возможно, Эренбург больше. Повторяю, счет здесь неуместен. Но если бы память Эренбурга не была такой «мелочной», то мы просто бы не узнали массу весьма важных деталей, которые почти всегда лучше характеризуют эпоху, чем пространные рассуждения общего плана иных мемуаристов. Кстати, сам Александр Трифонович в своих рабочих тетрадях «мелочен» – и слава Богу! – до удивления. Его «мелочность» приобретает исторический характер, не менее исторический, чем у Эренбурга. Чего стоит только описание барвихинских дней, когда он вместе с сыном Якова Михайловича Свердлова – Андреем собирал валежник и жег костры, очищая пространство вокруг правительственного санатория. Очень много интересного он узнал сам, но совсем немного передал нам. Однако те мелочи, которые он все-таки посчитал нужным сообщить, поражают и свидетельствуют о важности и характерности засекреченного властью от народа.

Вот вам отличный пример необходимости такого качества памяти и личности, которые осудил Твардовский – один из первейших людей настоящей русской словесности.

Пароль

После возвращения в Киев мы с матерью пришли на Бабий Яр. Соседка поведала о случившемся зимой. Мать – человек нерелигиозный, но когда распространился слух, что весной там отслужат панихиду, она решила на ней присутствовать и взять меня. Хрущев, который в тот момент находился в Киеве, воспротивился и отказал на всякий случай в просьбе священнослужителям наотрез. Вероятно, он согласовал свои действия с Москвой.

У нас в Бабьем Яру погибли родственники. Мы чудом спаслись. Я ненавидел войну, нацизм, переживал трагедию Холокоста очень болезненно, ожидал окончания мировой бойни каждый день, радовался покушению на Гитлера, писал для школы скетчи об этом событии и знал на память знаменитые стихи Эренбурга, выученные с переписанного кем-то листка. Я их читал Жене. Ей особенно полюбились заключительные строки:

 
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
…………
Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы – овраги.
 

Женя выучила стихотворение с голоса. Последние строчки стали нашим паролем. Стихи Эренбурга о Бабьем Яре никто в Томске не читал.

– Даже мой отец их не знает, – говорила Женя. – Только слышал о их существовании.

Когда я подошел к своему месту после стычки с блондином в бордовой рубашке, Женя произнесла заключительные строки:

– Задуйте свет. Спустите флаги. Мы к вам пришли. Не мы – овраги.

Я понял, что она на моей стороне.

– На тебя никто не смотрит. Не волнуйся. То, что произошло, дерзко, противно. Галка и Миля еле сдержались. Просто не хотели скандала. Если произойдет Большая ссора – достанется всем. Миля считает, что тебя могут перевести в другую группу, и ты уже будешь меченый. Мы этого не хотим и тебя в обиду не дадим.

– Не очень приятно, когда ты сам себя не в состоянии защитить, а прибегаешь к женской поддержке.

– Это все глупости. Мы лучше знаем, что может произойти. Мы не хотим скандала. Я уже имею опыт. И Миля о моем опыте знает.

На две последние фразы я не обратил внимания. А скандал все-таки назревал и вылился в совершенно неожиданное событие.

Победителей всегда воспевают барды

Итак, РАПП, слава Богу, разгоняют. Фадеев с дружбанами несколько отдаляются от «Лёпы» Авербаха и драматурга Киршона, у которых кобура теперь уже не оттопыривала модные пиджаки. Оружие рапповцы перестали носить и отчасти умерили ругательный пыл. С Горьким они поладили при условии отказа от пролетарских крайностей. На организационном съезде Союза писателей не предполагалось выступление «Лёпы», а это кое-что значило. Енох Гершенович Ягода, или Генрих Григорьевич, постепенно становился первым лицом в ОГПУ-НКВД. Киров еще жил. Но в воздухе тянуло грозой. Гром пока не гремел и молнии не сверкали. Ягода у власти – «Лёпа» у власти. Союз он тоже возьмет к ноге, когда устаканится и бури затихнут. В РАППе «Лёпа» мог командовать, в Союзе – сложнее. Там масса будет попутчиков и всякой буржуазной швали, даже иностранцев вроде Эренбурга и Бруно Ясенского позвали – с ними придется политиканствовать. Разные поэты вроде Пастернака плохо управляемы. Словом, дубинку волей-неволей на время надо убрать в чехол. Авторитет старика велик, а он еще не забыл, как «Лёпа» наводил порядок в идеологии и даже замахнулся однажды и на патриарха, бессмертного классика и предполагаемого биографа Сталина. Ягоде пока уговорить Алексея Максимовича совершить подвиг не удавалось. «Лёпа» полагал, что пока он колеблется, то и живет, а как примет отрицательное решение, так и вручит Богу душу. Очень похоже на то.

Эренбург тоже готовился к съезду. Он отозвался на приглашение «Известий», которые редактировал его однокашник Николай Иванович Бухарин, и стал корреспондентом газеты в Париже. Шаг к сдаче – выражение Аркадия Белинкова – сделан. Когда сдается интеллигент – это всегда выглядит прискорбно. Но во имя чего сдача? Какая уж тут в советском печатном органе под руководством опального и полуживого золотого ребенка революции, партии и еще чего-то – независимость?! Эренбург превращается просто в рядового сотрудника редакции. Существовала ли альтернатива? По сему поводу мы уже рассуждали. Сейчас надо отвоевать плацдарм, закрепить первый шаг, то есть сдачу, получить относительную свободу действий и писать, писать, писать.

Газете нужны очерки, идет индустриализация, из Парижа не рассмотреть, как ее проводит Сталин, а из Москвы и подавно. С коллективизацией все ясно. Голод выкосил Украину. Но сельское хозяйство от Эренбурга далеко. Ест он мало. Круассан и кофе, сосиски с горошком, яблоко. Ест как ребенок. И ничего не понимает в выращивании злаков. Чужое оставим другим. Но глаза на последствия голода не закроешь. А у кого они открыты? У Бунина, у Цветаевой, у Набокова?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю