Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 58 страниц)
За рамками человеческой жизни
Главный врач Боткинской больницы Борис Абрамович Шимелиович в своих совершенно блестящих, если можно так выразиться в данном случае, показаниях вскрыл механику следственных действий шайки Абакумова-Рюмина, привел кошмарную статистику издевательств, которая едва ли сравнима с той, которую мы знаем из документальных материалов о работе гестапо. Чепцов, хотя и пытался заблокировать поток уникальных подробностей, но не сумел это сделать, потому что Шимелиович тесно увязывал факты между собой. В противоположность нормальной юридической практике Чепцов не зафиксировал особого мнения по поводу действий дознавателей, имея к тому все настоятельные основания. Таким образом, Чепцов несет ответственность не только за несправедливый и варварский приговор, но и за сокрытие методов, применяемых во время допросов на Лубянке. Он несет ответственность наряду с Абакумовым, Рюминым и Игнатьевым, и ему от этой ответственности не уйти и на Том Свете. Она выходит за рамки человеческой жизни.
К изданию «Черной книги» Шимелиович не имел отношения и фамилию Эренбурга приводит единственный раз в перечислении рядом с фамилиями других членов ЕАК.
Госконтролевский оттенок
В показаниях заместителя министра Госконтроля РСФСР Соломона Леонтьевича Брегмана речь об Эренбурге, Гроссмане и «Черной книге» заходит лишь однажды. Слова Брегмана обладают профессиональным и неприятным – госконтролевским – оттенком. Он считает, что «грызня» между Эренбургом и Гроссманом, а споры между ними имели место, объясняется исключительно материальными соображениями. Они, дескать, получали в виде гонорара десятки тысяч рублей. Брегман сообщает, что образованная для оценки «Черной книги» комиссия признала документы и очерки, подготовленные Эренбургом и Гроссманом, лучшими. Обвинение Эренбурга в меркантильности я встречаю впервые.
В остальном показания Брегмана сводятся в данной части к попытке уточнить пути издания «Черной книги». Будущим исследователям предстоит выяснить, насколько Брегман был прав, рассказывая об обстановке стяжательства, которая якобы существовала в период подготовки материалов для русского издания.
Вскользь
Затем фамилия Эренбурга и в целом «Черная книга», которой инкриминировался национализм, упоминаются в показаниях подсудимых вскользь два-три раза. Экспертиза указала на националистические тенденции в эренбурговском проекте, а также занималась оценкой статьи Эренбурга «По поводу одного письма». Однако выводы экспертизы, вероятно, не достигли той критической отметки, когда Эренбурга можно было обвинить в воинствующем национализме, и это обвинение было бы принято Сталиным, который привык выбрасывать из тележки лишь тех, кого считал балластом, непригодным к использованию, и в ком не нуждался при осуществлении своей политики. Такой подход всегда чреват ошибками, за которые расплачивалась вся страна. В категорию балласта у Сталина вошли десятки тысяч людей, составлявших цвет советского народа и гордость мировой науки и культуры. Но Эренбург – в чем нельзя усомниться – еще не вошел в разряд бесполезных для вождя деятелей. Сказанное не должно ни в коем случае менять отношения к Эренбургу. Но это тоже вскользь.
Фемеморд
Всех подсудимых Чепцов, Дмитриев и Зарянов приговорили к смертной казни, кроме академика Лины Штерн. Приговор палачи привели в исполнение тайно 12 августа 1952 года. Генералы от сталинской юрисдикции преспокойно дожили век на пенсии, покаяния не принесли и общественного осуждения избежали. Чепцов – главный Бес – скончался недавно, двадцать лет назад: в 1980 году.
Убийство членов Еврейского антифашистского комитета есть фемеморд, то есть тайное политическое убийство, в чистом виде.
Никто
Через несколько месяцев после расстрела ведущих членов ЕАК Сталин в конце 1952 года распорядился наградить Эренбурга Международной Ленинской премией мира. Во второй декаде следующего января «Правда» опубликовала ошеломляющее сообщение об аресте целой группы врачей-убийц. Кроме врачей, по национальности евреев, госбезопасность схватила ряд медиков славянского происхождения. Информация появилась в печати, когда Рюмина уже изгнали из органов, а Абакумова терзали в Лефортово.
Эренбург, получив не так давно подтверждение высокого гражданского статуса и относительной неприкосновенности – Ива Фаржа уничтожили в том же 1953 году, – пытался разными способами сдержать поднявшуюся волну дикого антисемитизма. Что он мог предпринять конкретно? И кто из современников последовал его примеру?
Никто. Ни один человек еврейского происхождения. Ни один русский человек. Ни намеком никто не вступился, ни случайным, сорвавшимся с языка, высказыванием, ни обмолвкой. Нынешние ненавистники Эренбурга криво улыбаются, когда речь заходит о том страшном времени и о позиции, занятой Эренбургом. Они бы показали Сталину кузькину мать! Они бы поступили как следует быть! Они бы врезали правду-матку, как режут теперь из-под разных крыльев – американских, английских, российских и прочих! А Эренбург не только фактом своего существования, но и неприсоединением к разного рода сталинским антисемитским выкрутасам пробуждал в людях мужество и надежду.
Молчание
27 января 1953 года, то есть спустя две недели после обнародования зловещей информации, была назначена церемония вручения международной премии. В мемуарах Эренбург отмечает, что сотрудник аппарата ЦК ВКП(б) Григорян – одиозного Головенченко со Старой площади уже вытурили – намекнул, что хорошо бы в благодарственной речи упомянуть о врачах-преступниках. В выступлении, опубликованном в «Правде», нет ни единого звука, который можно было бы превратно истолковать как поддержку кампании, развязанной Сталиным, и МГБ. Эренбург промолчал. Молчание было его громогласным ответом. Молчание не осталось незамеченным. Кто жил при Сталине и кто не переполнен злобой и завистью – знает, чего это стоило, и способен по достоинству оценить.
Я знаю, что означает молчание, когда от тебя требуют слов, когда тебя провоцируют и ждут неверного шага, чтобы потом сбить с ног. Крепко усвоил с детства и не забывал всю жизнь, хотя зрелые годы прошли в вегетарианские времена. Но это еще не все.
Вызов
23 февраля 1953 года «Правда» напечатала статью Эренбурга «Решающие годы». Мы не знаем, как выглядел первоначальный текст. Но в появившемся есть фраза, утверждающая, что «нет страны, народ которой был бы предателем». Я не встречал человека, который в годы сталинщины и в месяцы особого ожесточения отважился бы прилюдно произнести подобную мысль. Коллеги Эренбурга по цеху в тот момент не могли обрушиться ни на его книгу, ни на него самого. Никто не умел предугадать реакцию Сталина, его политическую игру. Возможно, Сталин специально оберегает Эренбурга – недаром премия называлась международной, возможно, авторитет Эренбурга будет использован вождем как ширма, сдерживающая зарубежных критиков, обвинявших Сталина в разжигании антисемитской кампании. Но вот Василий Гроссман беззащитен, он не лауреат, он в тени, хотя и он опубликовал в «Новом мире» роман «За правое дело». Еще 13 февраля – до появления эренбурговской статьи – Михаил Бубеннов в той же «Правде» печатает погромную статью о Гроссмане. Через неделю подловатенькая «Литературная газета» тиснула статью «На ложном пути». Подпись под ней отсутствовала.
Эренбург ответил на вызов. Он показал, что ложь имеет короткие ноги и что истину не так-то легко задушить. Время менялось, медленно, но менялось. В воздухе появилось нечто трудноуловимое и еле слышное. Это звучала капель. Огромная льдина сталинского режима дала трещину.
Silence-2
Я работал в «Литературной газете» в куда более легкие годы брежневщины, но я прекрасно помню, как готовились материалы против Александра Солженицына, как они писались и втихаря обсуждались в кабинетах Чаковского и Сырокомского и как выносились соответствующие решения. К сожалению, никто не ответил за это и не получил настоящего общественного порицания. А жаль!
Несколько десятков писателей хотели выступить в защиту собрата, но мало что у них получилось. Стоит подчеркнуть, что они не рисковали ни жизнью, ни положением.
В газете я молчал. Silence! Вина, конечно, ничем не искупимая, хотя я не любил Солженицына за то, что он позволял использовать свое имя в политической борьбе, и особенно – за очевидное стремление в «Архипелаге ГУЛАГ» взвалить всю юридическую и практическую ответственность на какую-то Иду Авербах, Матвея Бермана и прочих фириных, раппопортов и коганов. Остальные злодеи как-то растворились во тьме. Делал он это с определенной целью. Да, silence! Я боялся потерять работу, относительную свободу, возможность писать. После повести в «Новом мире» мои вещи отовсюду выбрасывали. О публикациях я не мечтал. Я не мог и не хотел жертвовать семьей, дочерью, которая нуждалась в дорогостоящем лечении. Понимая вопиющую несправедливость происходящего, наблюдая грязную кухню вблизи, мне, однако, были неприятны и защитники Солженицына, которые к нему относились с душевным равнодушием и бахвалились друг перед другом собственной храбростью, совершенно, надо заметить, условной. Они ставили автографы где угодно и на чем угодно, дразня слабеющий режим и зная, что с их более или менее известными на Западе фамилиями опасаться нечего. Оппозиция правительству начала входить в социальный и профессиональный имидж. Популярности иначе не добьешься. А наказание вполне терпимое. Пожурят на собрании коллег или в райкоме – и все дела! О расстрелах, ссылках, высылках и прочих карах никто и не помышлял. Однако подписная кампания сделала свое, общественное мнение кое-чего добилось. Впрочем, Солженицын, кажется, не обратил на то никакого внимания. Он принял борьбу других без благодарности, как должное, что удивительно. Впрочем, он опирался на более мощные силы, которые вели из-за рубежа «холодную войну».
Но все равно: silence!
Чаша позора
3 марта, то есть за два дня до того, как Сталин утратил, слава Богу, физическую возможность отбирать у людей жизнь, Твардовский и вся редколлегия журнала «Новый мир» – Тарасенков, Катаев, Федин, Сергей Сергеевич Смирнов, будущий автор слабенькой антисталинской книжки об обороне Брестской крепости – прилюдно покаялись, что пропустили роман Гроссмана – вполне, надо заметить, невинный. Удержись на день-два, Твардовский и не испил бы чашу позора. Фадееву, Катаеву, Первенцеву – все равно. Им что на прижизненную, что на посмертную репутацию наплевать. Они гнездились в складках власти и чувствовали себя в безопасности и весьма комфортно. Они демонстрировали ВКП(б) свою оценку событий и искренность и дальнейшими выступлениями против Гроссмана в конце марта, уже после кончины их вождя.
Капель гремела все отчетливей, но они – глухари – не верили в близящуюся оттепель. Они не могли себе вообразить, что смена времен года – не только климатическая, но и историческая закономерность. Они не желали смириться с тем, что тирания мертва. Во всяком случае – сталинская тирания.
Склянки били отбой.
Гуталин дал все-таки дубаря
Последняя схватка Эренбурга со Сталиным произошла в дни, когда академик Исаак Израилевич Минц, бывший комиссар в «пыльном шлеме» времен Гражданской войны, придворный партийный историк, не раз переписывавший и переосмысливавший происшедшее на территории Советского Союза, вместе с бывшим руководителем ТАСС времен войны и сохранившим позиции в информационной системе до той поры Яковом Семеновичем Хавинсоном-Марининым явились к Эренбургу, предложив подписать покаянное письмо с просьбой к правительству депортировать на Дальний Восток евреев, живших в Центральной России, на Украине и в Белоруссии, чтобы уберечь их от гнева народного. После суда над врачами-убийцами, несомненно, возникнут эксцессы. Депортация – путь к спасению. Аргументы Минца и Хавинсона не убедили Эренбурга.
Осужденных предполагалось казнить, и это предположение выглядело весьма основательным. Убил же Сталин несколько месяцев назад членов ЕАК, которые вообще не имели никакого отношения к каким-либо практическим действиям, связанным хотя бы отдаленно с человеческими жизнями. Даже главному врачу Боткинской больницы Борису Абрамовичу Шимелиовичу не инкриминировали намерений причинить вред здоровью представителей партноменклатуры. Чепцов предъявлял ему лишь идеологические обвинения, мало чем отличающиеся от обвинений в адрес Переца Маркиша или Давида Гофштейна, которые никому диагнозов не ставили и рецептов не выписывали.
Письмо, которое развозили Минц и Хавинсон, отказались подписать Герой Советского Союза генерал-полковник Яков Крейзер, народный артист СССР Марк Рейзен, один из лучших певцов Большого театра, автор музыки к популярной песне «Широка страна моя родная» Исаак Дунаевский, которая считалась чуть ли не вторым после «Интернационала» гимном Страны Советов. Говорят, что письмо отказался подписать Вениамин Каверин, во что я слабо верю. Вряд ли к нему вообще обращались с подобным предложением. В книге профессора Якова Рапопорта, одного из узников Лубянки тех дней, о Каверине нет ни единого слова. Подписал документ автор бессмертной «Катюши» Матвей Блантер, который позднее признавался, что со страхом и стыдом открывал свежий номер газеты, где предположительно должно было появиться обращение.
Эренбург не просто отказался поставить автограф под бумагой, доставленной ему Минцем и Хавинсоном. Он решил сам обратиться к вождю, как уже делал неоднократно. «Я считаю своим долгом изложить Вам мои сомнения и попросить Вашего совета», – слова Эренбурга звучали уверенно и резко. В конце послания Эренбург заверял Сталина, что последует высказанному мнению вождя, и выражал, как теперь считают, грешные мысли об ассимиляции. Об этом письме и об отказе некоторых людей формально согласиться с ним долгое время циркулировало много слухов. Наконец, недавно появилась книга Геннадия Костырченко «Тайная политика Сталина. Власть и антисемитизм», где довольно подробно, с ссылками на архив, изложена история события. В целом Геннадий Костырченко, отрицательно относящийся к деятельности Эренбурга и, видимо, не чувствующий атмосферу того периода, все-таки приходит к заключению о возможности влияния мыслей Эренбурга на то, что вождь передумал публиковать обращение. Автор, цитируя слова Эренбурга, считает, что он прикрывал политику Сталина, то есть служил своеобразной ширмой. Он даже не понимает роли Эренбурга в прямом спасении сотен тысяч ни в чем неповинных людей. «Сомнения писателя дошли до всесильного адресата (его записка была обнаружена на „ближней даче“ среди других бумаг), который тем не менее не позволил ему уклониться от исполнения номенклатурного долга. Так под обращением наряду с прочими появился и автограф Эренбурга», – утверждает Костырченко. Значит, отказ поставить свою фамилию под обращением относится к первой части этой истории, когда с предложением к Эренбургу обратились Минц и Хавинсон. В примечании автор книги указывает, что на подписном листе имеются оригинальные автографы Маршака, Гроссмана, Рейзена, Ромма, Ландау, Дунаевского и многих других видных деятелей еврейского происхождения. Объемная книга Костырченко фундаментальна и неоспорима по части фактического материала, хотя некоторые выводы и комментарии его далеко не безупречны.
Нуждается в дополнительном исследовании
Что происходило на самом деле, сейчас уже трудно установить. Как появился автограф Эренбурга на подписном листе, тоже непросто объяснить. Означает ли это, что к писателю обращались дважды? Поставил ли он автограф после того, как отправил послание вождю, или перед тем? Существовало ли прямое указание Сталина? Что означают слова автора «оригинальные автографы»? Существует ли подозрение, что часть автографов не была «оригинальной»?
Так или иначе, Эренбург в единственном числе воспротивился варварскому намерению Сталина и в доступной для того времени форме выразил протест, вынудив мелких сталинских сатрапов – Михайлова, Шепилова и прочих – несколько раз переделывать текст, от которого вождь в конце концов отказался. Никто ведь, кроме Эренбурга, не обратился к Сталину. Геннадий Костырченко так же, как его единомышленники у нас в стране и за рубежом, не отдает себе отчета в действительном положении дел, которое сложилось к 1953 году. Ситуацию хорошо проясняет факт появления директивы МГБ «Об аресте враждебных элементов» уже после того, как болезнь свалила Сталина. 6 марта, когда Господь Бог точно определил, сколько тирану осталось дышать, Президиум Верховного Совета СССР принял указ о лишении Михоэлса звания народного артиста СССР и ордена Ленина, отмененный только через пятьдесят четыре дня – 30 апреля 1953 года. И в этой обстановке абсолютного подавления и неминуемых репрессий Эренбург отважился сомневаться в директиве вождя и начал предостерегать его и, в сущности, перечить. Сталин-то понимал, в противоположность нынешним историкам и комментаторам – не всем, правда, – что Эренбург перечит, не соглашается с ним, пытается изменить личную позицию руководителя страны. Кто жил в сталинское время, понимает, чем это могло и должно было закончиться. Я уверен, что только под таким углом зрения следует рассматривать отношения Эренбурга и Тирана.
Всегда ли рабы – рабы?
К сожалению, современные комментаторы никогда не приводят письма Эренбурга целиком. Одним кажется, что они оказывают услугу писателю, другие думают, что они выпячивают подобным образом приспособленческую суть автора, демонстрируют ангажированность и стремление потрафить антизападным настроениям вождя, третьи, наоборот, выхватывают из общего текста вторую часть письма, с соответствующими заверениями и выраженными ассимиляторскими тенденциями. Эренбург не нуждается в подобных услугах и легко преодолевает такого рода диффамационную критику, не учитывающую его личность. При Сталине он находился в положении раба, как и весь народ. Но он старался преодолеть это рабское положение и по крайней мере сохранить жизнь сотням тысяч людей, а это уже не рабство. Эренбург, затянув подписание документа, не просто проявил смелость и дальновидность, он сделал и небезуспешную попытку отразить домогательства убийц. Никита Хрущев в сфальсифицированных отчасти им самим мемуарах ничего не пишет о депортации евреев, но мы-то, и в частности я, хорошо знаем, какие антисемитские акции проводил в Украине этот яростный обличитель сталинских преступлений, мы-то хорошо знаем, что вытворяли под его прикрытием первые паргайгеноссе Украины; Мельников, с мучного цвета лицом и коричневыми кругами вокруг глаз, а затем – быкообразный Кириченко. Мельников в 1942 году верховодил в Караганде, давно превращенной в сплошной ГУЛАГ. Там он опробовал кадровый цековский опыт. С 1949 года он стал преемником Хрущева. О Кириченко и толковать нечего. Он правил в более спокойный период, но ничем не отличался в данном вопросе от предместников.
Лазарь Каганович вообще избегает в мемуарах еврейской проблематики. Он ни звуком не обмолвился о депортации. Из высших сфер о ней сообщил личные сведения один Николай Булганин, которому нет оснований не доверять. Если наши историки ищут какого-либо письменного документа на сей счет, то это лишь свидетельствует о состоянии их умов, а не об отсутствии намерений Сталина отправить еврейский народ целиком в отдаленные районы Сибири и Дальнего Востока.
История не имеет сослагательного наклонения. Склянки били отбой. Капель отбивала другой такт. Близилась пора оттепели. Оригинальный ли или поддельный автограф Эренбурга пылился на «ближней даче», выяснится в дальнейшем. Последнюю схватку с вождем он все-таки выиграл. Вскоре Гуталин дал дубаря, как на то давно надеялся несчастный нарымский зек.
Презренный максимализм
Кто откусил от сталинской горбушки, тот знает, что слово «смелость», которое я употребил, нельзя в данном случае воспринимать как преувеличение, а верноподданнические реверансы Эренбурга – вовсе не холуйство и не приспособленчество. Сталин весьма остро относился к чинопочитанию и демонстративной независимости. Попробуйте сделать для народа хотя бы сейчас столько, сколько сделал Эренбург в страшные и трагические времена России, взгляните трезво на мнения Варлама Шаламова и Надежды Мандельштам, которые никогда не были ничьим орудием, и тогда, быть может, презренный максимализм, вкравшийся в забывчивое сознание многих, поутихнет. Максимализм, да еще декларированный задним числом, ужасен и безделен. Он принес много несчастья людям, и его есть за что презирать. Это не оправдание коллаборационизма. Эренбург действовал, а коллаборанты сотрудничали. Ощущаете разницу?!
В исповедальных стихах Эренбурга, где жизнь и высокая поэзия неразделимы, есть ответ и на этот вопрос.
Оригинальные автографы
Если мы заговорили об автографах, да к тому же оригинальных, и в частности об автографе Эренбурга, то сюжет романа близится к развязке, а она должна быть по законам жанра всегда неожиданна. Но такой развязки, которая настигла мой роман, не придумал бы самый изощренный мастер. Изощреннее жизни мастера нет. Не я придумал развязку. Она была для меня как гром среди ясного неба. Я меньше знал о ней, чем Дюма-отец – о развязках своих романов. Куда меньше!
В «Дне втором» Эренбург сказал далеко не все, что хотел и мог. Понятно, почему отец Жени так боролся с судьбой и обстоятельствами за право остаться в истории литературы прообразом Володи Сафонова. Он не желал отказаться от этой привилегии по совершенно объяснимой причине. Персонаж Эренбурга пережил остро протекавшую душевную драму, и она нашла блестящее отражение на страницах неудачного, по мнению автора, романа. В пучине сталинской лагерной безвестности, когда трупу на большой палец ноги цепляли лишь номерок, перенесенный потом – в лучшем случае – на колышек, подобная удача оставить по себе след выпадает далеко не каждому.
Сафронов увидел в Володе Сафонове не просто продолжение жизни вне времени. Его обессмертили – за это стоило побороться. В этом стоило себя убедить. Эренбург на протяжении долгих лет оставался для Сафронова путеводной Полярной звездой, полюсом Недостижимости и Непостижимости, и он шел к придуманному бессонными ночами им самим полюсу, волоча за собой в санях тяжкий груз неудач, лагерных кошмаров, собственных несовершенств и разочарований. Мифическая и мистическая связь с Эренбургом превратилась в способ главным образом духовного выживания.
– И еще какой способ выживания он для себя изобрел! – воскликнула Женя в телефонном разговоре и позднее этот же возглас повторила в онемевшем от страданий письме. – Еще какой! Ты себе представить не можешь! Я была поражена твоей памятью, когда ты описал наш крольчатник, уставленный книжными шкафами. Да, от отцовской библиотеки кое-что осталось. Ты точно воспроизвел и эренбурговскую полку – испанские альбомы, «Сто фотографий по Парижу», «Любовь Жанны Ней»… Ты был удивлен и обрадован обилием эренбурговских автографов, и ты действительно их видел – я тебе сейчас это подтверждаю! Тебе не показалось – нет! Ты был изумлен и почтителен, а я смотрела на тебя с горечью и понимала, что если ты узнаешь правду, то между нами все будет кончено. А я боялась тебя потерять. Не хотела и боялась! Почему – не скажу! И я здесь оказалась именно дочерью не честного и искреннего Володи Сафонова, который называл себя двурушником, а Сафронова – моего настоящего отца, который больше походил на Сафонова из второй части «Оттепели», лицемера и завистника, никогда не кающегося и не признающегося ни в чем дурном. Да, я, не открыв тебе правду, стала настоящей дочерью своего отца, а до того я не была ей. Ты понимаешь меня? У меня все путается в голове от волнения. Я укрыла от тебя истину. Автографы Эренбурга он подделывал сам. Потому-то он страшно огорчился, когда прислали книжку «Знамени» без записки и без дарственной. Вот тебе – получай! Теперь ты поймешь, почему между нами были такие необъяснимо тяжелые и непонятные для чужих отношения. Я однажды застала его за этим гнусным занятием. Я его не спросила, зачем он это делает. И не упрекнула. Я пожалела его не вслух, а про себя. И никогда не возвращалась к тому вечеру, когда он, высунув кончик языка, старательно, как первоклашка, выводил посвящение себе от своего кумира. Я никогда не возвращалась к тому вечеру. И ты не сетуй на меня за то, что я утаила от тебя – должна была сказать и не сказала! Я молчала, когда ты читал автографы, любовался ими, повторял отдельные слова. Ты можешь, описывая отцовскую эпопею, оставить нашу фамилию. Я буду только рада. Собственно, без нашей настоящей фамилии вряд ли что-нибудь получится. А я очень хочу помочь тебе и чтобы что-нибудь да получилось. Очень хочу! Очень! Очень!
Дай Бог каждому
Она зарыдала, и связь оборвалась. Потом, позднее, через много лет, я решил, что и здесь она проявила себя как дочь инженера ТЭМЗа Сафронова, бывшего лагерника и неудачливого драматурга и прозаика. Она, быть может, тоже искала продолжения жизни на страницах другой – моей – книги. Ни отца Жени, ни мою чудесную подругу в душе я никогда ни в чем не упрекал. Они любили литературу, как дай Бог каждому ее любить!
История Сафроновых в романе здесь заканчивается, но роман – нет! Жизнь потребовала продолжения, в котором тому, что произошло в северных Афинах, нет места.
Прощай, Томск! Прощай, Женя! Прощай, университетская Роща! Прощайте, родные лица ребят из сто двадцать четвертой группы! Прощайте, прощайте, прощайте навеки!