Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 58 страниц)
По поводу одного письма
После ареста Абакумова и посаженных вместе с ним сотрудников Министерства госбезопасности дознание перешло к менее значительным личностям, чем Комаров и Шварцман. Подробности процесса не могли, разумеется, удовлетворить Сталина. Ничего существенного стенограмма не содержала. Досудебная кулачная обработка таких людей, как Соломон Лозовский, Перец Маркиш и Борис Шимелиович, не дала никаких серьезных результатов. Фактам дознаватели просто придали обвинительно-склочный характер. Ничего тайного, ничего сверхъестественного не было раскрыто. Досаднее другого выглядело, что и Лозовский, и Маркиш, и Шимелиович к началу процесса и в первые дни быстро восстановились в психологическом и даже физическом плане и обрели прошлый человеческий облик, дерзнув говорить Чепцову и помощникам – генералам Дмитриеву и Зырянову – то, что считали нужным. Кроме того, подсудимые часто вскрывали подоплеку событий, о которых вождь знал, хотя бы в общих чертах, но стремился выяснить подробности. Таких моментов можно отметить великое множество. Стенограмма как бы изнутри освещала известное снаружи. Фасадная стенка того или иного события снималась самими подсудимыми, объемы информации возрастали, что и отличало эту Супрему от прошлых московских процессов, где подсудимым не удавалось довести до председательствующего и заседателей собственное мнение и оценить правдивость представленных фактов.
Ужас Большой супремы состоял в том, что происшедшее стало известно спустя десятки лет. Результат не зависел от судоговорения, и здесь Большая супрема и довоенные московские процессы обладали зловещей идентичностью. Решения принимались заранее – и не органами юстиции, а в Кремле, на Лубянке и в ее областных филиалах.
Иногда понять до конца, зачем, например, сидевший до процесса три с лишним года в тюрьме и истерзанный сперва абакумовскими костоломами, а затем – рюминскими садистами талантливый, темпераментный, с красивым, вдохновенным лицом Перец Маркиш рассказал Чепцову, Дмитриеву и Зырянову о нижеприведенном эпизоде, не представляется возможным. То ли по каким-то соображениям личного порядка, то ли по настоянию «сценаристов», то ли потому, что отстаивал истину, как ее понимал в тот момент. Для нас важно иное – вдвижение Эренбурга в процесс, третье развернутое упоминание о нем и выявление его позиции, отраженной отчасти в мемуарах – а в мемуарах Эренбург писал лишь о самом для себя существенном.
Вот что говорил Перец Маркиш в ответ на вопрос, кто участвовал в составлении письма в отношении Крыма.
«В 1948 году нас, писателей, вызвал Фадеев. Там были Бергельсон, Фефер, Галкин и я. Я как-то сидел в стороне. Это было после статьи Эренбурга „По поводу одного письма“, опубликованной в „Правде“. Кому какое дело, как это письмо создавалось. Тогда Фефер обращается к Фадееву и говорит: „Вы знаете, Александр Александрович, как возникло это письмо? Я был в ЦК, мне секретарь сказал, что никто письма Эренбургу не присылал, а это был политический шаг“. Фадеев очень тактичный человек, может быть он знал больше, чем Фефер, но этот факт говорит сам за себя».
Остается неясным, в сущности, о чем свидетельствует приведенный Перецем Маркишем факт и почему он был поднят во время допроса на поверхность. По дальнейшим репликам, где возникает фамилия Рюмина, можно лишь догадываться. Догадки, да еще при оценке подобной ситуации, – опасная и зыбкая почва. Как бы не задеть чем-то память погибших. Но если дистанцироваться от трагических обстоятельств, в которых оказался чувствующий приближение смерти поэт, от душевного состояния самого поэта и целиком сосредоточить внимание на Эренбурге, то несколько важных ситуаций поддаются объяснению. По опыту работы в «Литературной газете» я со всей ответственностью могу утверждать, что множество писем в редакцию сочиняются или самими журналистами, или по их настоянию. Исключения составляли просьбы, жалобы, доносы и тому подобные произведения. Оригинальные письма политического характера, и особенно из-за рубежа, чрезвычайно редки. Поэтому Фефер, который таковую особенность советской печати знал лучше меня, имел все основания доверять словам секретаря ЦК, который лишь констатировал обыкновенную практику.
Попытка удержать секиру
Теперь возвратимся к статье Эренбурга. Замечу, что о ней на Западе и в Израиле написано немало осуждающего. Спорить с теми, кто клеймит Эренбурга за выполнение сталинского заказа, поддержку внешнеполитического курса правительства Страны Советов и прочие вещи, которые были направлены против сионистской идеи, совершенно бессмысленно. Я уже писал, что Эренбурга обкладывали за все на свете. Его обвиняли, что он учинил пьяный скандал в присутствии Голды Меир с целью демонстрации собственного антисионизма или что он в присутствии гостей албанского посла одернул кинорежиссера Марка Донского, который выступал за эмиграцию евреев в Израиль. Источником для упреков служили воспоминания Голды Меир и донесения сотрудника израильского посольства Намира. Трудно себе представить всегда элегантного и сдержанного Эренбурга в облике подвыпившего сталинского агитатора. Он умел в весьма корректной форме выразить мнение, не прибегая к подобным приемам. Вряд ли Эренбургу взбрело на ум читать нотацию Марку Донскому в особняке албанского посольства, чтобы продемонстрировать советскому руководству непоколебимость собственной ассимиляционной точки зрения. И Голда Меир, и Намир не очень хорошо понимали, перед какой угрозой стояли евреи в России Сталина. Они не до конца понимали, что может с легкостью произойти, если Эренбург перестанет проводить линию, которую, кстати, не менял в течение многих десятилетий. Вот почему оправдывать Эренбурга не имеет никакого смысла. Он считал себя всегда русским писателем, хотел жить в России и не мыслил себя вне нее, хотя и длительное время находился в Париже. Взгляд Эренбурга на создание государства Израиль не удовлетворял тех людей, кто закладывал основы этой страны, но русский поэт и прозаик, один из ведущих публицистов в период Великой Отечественной войны, составитель и редактор «Черной книги» был человеком иной судьбы и защищал равноправие евреев, живших на территории России, – защищал право самоиндентификации, право относить себя к народу, среди которого жил и на языке которого творил, независимо от генетического происхождения. Кровь он ни во что не ставил. И делал правильно.
21 сентября 1948 года – после зверского убийства Михоэлса – газета «Правда» опубликовала упомянутую Перецем Маркишем статью. Некий Александр Р., студент-медик из Мюнхена, еврей по национальности, констатировал рост антисемитизма в Западной Германии. Противоядием он считал эмиграцию в Израиль. То, что Западная Германия не избавилась окончательно от расовых предрассудков до сих пор, несомненно. Универсальное решение еврейской проблемы только с помощью эмиграции – это миф. Александра Р. в природе не существовало. Эренбург хорошо знал приемы советской прессы и согласился написать ответ, в котором изложил собственную позицию. Она отличалась от позиции сионистов. Он не считал сионизм панацеей от бед, свалившихся на еврейский народ, и отрицал идею всемирного братства евреев. Эренбург так думал и раньше. Его можно упрекать в неверности исповедуемых идей, но превращать в агента Сталина, действующего исключительно по указке ЦК, глупо. Иная проблема – использование статьи Эренбурга правящим режимом во внешнеполитическом противостоянии с Западом. Эренбург не желал обострения еврейского вопроса в России и действовал в пределах личных возможностей. Любопытно, что критики Эренбурга ставят ему в вину недостаток еврейского чувства, а ненавистники – переизбыток, утверждая, будто он является провозвестником националистической идеологии. Интеллигенция той поры, глубоко связанная с русской жизнью и русской культурой, прекрасно понимала Эренбурга и не отворачивалась от него. Люди с обостренным национальным чувством обрушивались на Эренбурга, требуя, чтобы он стал на сторону желающих эмигрировать. Если бы Эренбург пошел против себя и поддержал возникшую и широко распространившуюся тенденцию к национальному обособлению в рамках единого государства, он нанес бы удар по борьбе с антисемитизмом в СССР и поставил бы под вопрос само существование еврейского народа в России, облегчив Сталину депортацию сотен тысяч людей в северные и дальневосточные регионы.
Сегодняшние недоброжелатели Эренбурга этого не понимают ни на Востоке, ни на Западе, поддерживая огонь ненависти к человеку, сделавшему много добра. Он попытался удержать секиру вождя и удержал ее. Тот, кто намеревается превратить Эренбурга в агента Сталина, совершает не просто ошибку. Он закладывает основу для будущих конфликтов. Никаких особых возражений мысли Эренбурга, выраженные в статье «По поводу одного письма», не вызывают. Так думали и думают большинство русских и российских интеллигентов – разночтения здесь незначительны. Никто из них не возражает против существования государства Израиль и благоденствия израильтян. Но они не желают эмигрировать и порывать ни с прошлой, ни с настоящей жизнью, как бы она ни была трудна и сложна.
Злая и формальная критика Эренбурга, нежелание вникнуть в ситуацию тех лет антиисторичны и показывают некую заданность и отсутствие объективности. Защита Эренбурга считается дурным тоном.
Самые трудные месяцы
Эренбург подчеркивает в мемуарах, что это были самые трудные месяцы, хотя и последующие принесли немало тягот. Далее в воспоминаниях Эренбург раскрывает свою точку зрения на еврейский вопрос, и его рассуждения укладываются в параметры интеллигентного отношения русского человека к затронутой теме. Небольшие политические нюансы объясняются реальностями минувшей эпохи. Эренбург пишет, что идеи сионизма никогда его не увлекали. Это абсолютная правда. Он боролся за право быть русским писателем, а не за право стать гражданином еврейского государства. Он ничем не помешал становлению Израиля как страны. Наоборот, он способствовал во время войны с Германией выживанию еврейского народа и в духовной, и в физической сфере. Какова же благодарность? Сотни страниц отвратительной лжи, в том числе и из-под пера тех, кто считает себя носителями демократических принципов. За такое же право быть русским писателем боролся и Василий Гроссман, и многие другие, которые не считали для себя возможным принимать крещение, как Борис Пастернак. Пастернак осуществил свое право, и никто пока не посмел упрекнуть его.
Сталинская секира лишила жизни Михоэлса и была готова лишить жизни культурную верхушку еврейского народа. Аресты членов ЕАК подтверждали самые худшие опасения. Статья в «Правде» объективно показывала, что нельзя из-за политических соображений, как это делал Сталин, оттеснять всех евреев в стан сионизма и на таком основании подвергнуть репрессиям. И каким репрессиям! В эпоху Сталина и Берии, Абакумова и Рюмина они резко отличались от хрущевских и брежневских преследований. Из-под прицельного удара Меркулова, Круглова, Серова и прочих никто бы не ушел. А то, что репрессии не замедлят обрушиться, свидетельствовала расправа над Михоэлсом. Абакумов готов был действовать. Лубянка прошла хорошую практику в Прибалтике и на Северном Кавказе. В книге Анатолия Максимовича Гольдберга об Эренбурге приведена статистика арестов – 217 писателей, 108 актеров и 87 художников. Общее количество деятелей культуры включает представителей провинциальных городов Украины и Белоруссии. Исчезновения людей отрицательно отозвались на общей социальной атмосфере Киева, Минска, Одессы, Харькова и менее крупных городов юга страны. Там люди были совершенно беззащитны. Я очень хорошо помню это время – со стереоскопической ясностью и выпуклостью. Киев лежал мертвым. Страх обуял не только евреев. Он охватил значительные слои русской и украинской интеллигенции, особенно тех, кто имел несчастье попасть в оккупацию. Люди боялись не только неловко брошенного слова, но и косого взгляда. Особенно свирепствовал на Украине Хрущев.
Попытка Эренбурга смягчить с каждым днем обостряющуюся ситуацию не увенчалась успехом, но все-таки он кое-чего добился, притормозив Сталина. Тем не менее вождь не отменил решения докончить с Еврейским антифашистским комитетом, отдал приказ об арестах и начале следствия. Разумеется, Сталин использовал статью Эренбурга в качестве прикрытия. Но существовал ли у Эренбурга другой вариант? Он самим своим существованием, безусловно, сократил количество арестованных и одновременно позволил вождю использовать его имя в пропагандных целях. Но этот своеобразный «еврей Зюсс» умел считать кровавые жертвы. Он видел войну и знал, на что способны взбесившиеся антисемиты.
Я также очень хорошо помню месяцы, когда аресты производились втихомолку и несчастные пропадали неслышно, по ночам, вне дома и не на работе. Люди страшились интересоваться, куда подевались соседи. Семьи отмалчивались, правда, их и не донимали вопросами. В школе создалась кошмарная обстановка. То, что во взрослой жизни как-то микшировалось, в классе, на переменах вспыхивало ярким пламенем вражды. Эренбург давал возможность некоторым учителям гасить возникающие столкновения. Наш преподаватель русского языка и литературы Григорий Петрович очень часто возвращался к примерам из военной публицистики Эренбурга, вызывая неудовольствие в учительской. Он даже провел конференцию на тему. «Советские писатели на войне», где Эренбургу посвящался отдельный доклад и читались стихи «Бабий Яр». Не жившим в то время не понять значение таких мелких дел. Эренбург помог не только мне выжить и стать писателем – он помог миллионам не потерять чувство собственного достоинства и, находясь в замкнутом пространстве, превратить надежду и мечту в оружие самозащиты, пользуясь поддержкой друзей и близких.
После того как Давид Гофштейн исчез из Киева, расслоение интеллигенции в Киеве усилилось. Украинские поэты еврейского происхождения Леонид Первомайский и Савва Голованивский держали себя как ни в чем не бывало. А ведь их готовили в очередные жертвы, и только какие-то расчеты Сталина и Хрущева уберегли почти обреченных от эшафота. Однажды, когда Давид Гофштейн, Первомайский и Голованивский вместе ехали в Москву, «еврейский Гейне» разбудил украинских собратьев возгласом: «Просыпайтесь, дети Тараса Шевченко!» От неожиданности поэты вскочили – вид у них был взволнованный. Давид Гофштейн улыбнулся: «Не бойтесь! Вас никто не тронет!»
Его шутка оказалась пророческой. И слава Богу! Но если бы Сталин начал осуществлять депортацию, «дети Тараса Шевченко» очутились бы в первых рядах. Реакция их ненавидела и за то, что они представляли собой культурную – по сути европейскую – струю в украинской поэзии, несмотря на все издержки, связанные со временем. У Первомайского это качество органично подчеркнули Ада Рыбачук и Володя Мельниченко в иллюстрациях к стихам.
Аналогичный случай был у нас в Одессе
Однако возвратимся в мадридский отель, где в одном из номеров роскошествовал Карков-Кольцов и его соратники и где Роберт Джордан обратил внимание на человека с мешками под глазами и голосом, похожим на голос больного, страдающего несварением желудка.
«К вечеру стало плохо и Штерну, – пишет переводчица Зайцева. – На командный пункт поступили донесения из других частей об аналогичных случаях с нашими советниками и переводчиками».
Странно, что отравители охотились исключительно за посланцами Сталина, оставив, очевидно, республиканских офицеров и генералов для судебной расправы. Кроме того, возникает вопрос о способах отравления. Республиканцы и их союзники всегда питались вместе.
«Врачи установили острое отравление, – констатирует ничем не смущающаяся Зайцева: при советской власти вряд ли кто-нибудь задал бы ей провокационную задачку. – Анализ показал: мышьяк». Это по-нашему, по-российски! Не какой-нибудь там изысканный цианистый калий с запахом миндаля! Мышьяк! И дело с концом! Что ж, возможно!
Выяснилось, что все отравленные – их оказалось 22 человека – завтракали в «Гайлорде». «Кто-то постарался накануне решающего сражения вывести из строя наших советников», – заключает Зайцева.
Испанцы, разумеется, как на подбор завтракали дома или в казармах. Ни одного не было в ресторанном зале отеля.
Заметим попутно, что «кишеть» (по Бродскому) в отеле оказывалось небезопасным, если Зайцева не фантазирует.
Куда же смотрели органы НКВД, куда смотрело ГРУ – все эти Орловы, Шпигельглясы, Берзины и прочие посланцы Ежова? Куда смотрел генерал Котов-Эйтингон? Куда смотрел Судоплатов? Ведь они, что совершенно бесспорно, сразу оседлали аналогичные структуры в Испании, захватив там власть с помощью местных коммунистов. Куда смотрел подозрительный главный политический комиссар интербригад Андре Марти? Что эти люди делали накануне решающего сражения? Ведь НКВД, ГРУ и прочие органы должны были быть на стреме? О чем же они думали? Аналогичный случай был у нас в Одессе…
Преступники творят что хотят, а органы ушами хлопают. И это у нас, при нашем-то всевидящем и всеслышащем ЧК! Когда все просматривалось и простреливалось насквозь!
Надоевшая песенка
В конце концов Зайцева ощутила некую неловкость. Действительно, где органы безопасности?
«Нас привезли в „Гайлорд“», – пишет она. Ей-богу, странно! «Гайлорд» – отель, а не госпиталь. Насколько известно, там нет медпункта. Между тем в сражающемся и осажденном Мадриде полно весьма квалифицированных медицинских учреждений. Все писания Зайцевой, кажется, шиты белыми нитками, даже если нечто подобное и происходило.
К тому времени органы безопасности арестовали несколько человек из обслуживающего персонала гостиницы. Слава Богу! Значит, органы все-таки существовали и функционировали? Почему же они давно не проверили обслуживающий персонал отеля, где кишмя кишели звезды международных разведок, советский генералитет и интербригадовские бонзы?
«…Но через два-три дня все они были выпущены на свободу „за отсутствием прямых улик“», – сокрушается Зайцева. Здесь бы и появиться подозрительному Андре Марти с большим револьвером и в массивном берете! Но он, видимо, занят изучением карты и ловлей честных патриотов, а также их последующими расстрелами!
Извините; значит, бардак-с творился в стане республиканцев! Иного словца не подберешь.
Бессильным спецслужбам не надо ходить далеко. Кто мог отравить? Повар, конечно, горничная, официант! Кто ж еще? Не скрипачи же из оркестра?! Не певичка?! Не танцовщица?! А кто мог вылечить? Врачи, профессора! Их надо доставить в отель. Это по-нашему, по-российски. Горького отравили, Куйбышева залечили, еще кого-то замучили. Похоже, правдоподобно. Не отправить в госпиталь, где есть соответствующая аппаратура для промывания желудка и медикаментозные средства, а врачей – в отель, где ничего нет. «А нам было очень тяжело», – признается Зайцева. Разумеется, тяжело. При таких-то варварских условиях. Между тем положение становилось угрожающим.
«Трое из нас – болгарин Цвятко, работавший в штабе Центрального фронта, молодой итальянец Маркуччи и я – находились между жизнью и смертью. Нужно было достать молоко…» – замечает Зайцева, вспоминая о «бабушкиных» рецептах. И это-то в Мадриде, где медицина с давних пор находилась на высоте, а фармакопея как ее раздел достигла немыслимых высот, особенно в борьбе с ядами. Вдобавок Зайцева не читала Хемингуэя. Если бы читала, то знала бы, что в отеле функционировал фешенебельный ресторан, кормивший советскую братию и в котором она, кстати, сама питалась.
В нем, в этом ресторане и его кладовых, было чего душа пожелает.
Но Зайцева утверждает с поразительной смелостью: «А его (т. е. молока) в осажденном Мадриде не было даже для детей!» Вот как – и не иначе! – вкручивает нам надоевшую песенку переводчица.
Птичье молоко, или Куда подевались испанские коровы
В номере у Каркова-Кольцова на стол чего только не выставляли! Роберт Джордан приблизительно в это время гулял по Мадриду: «Ему хотелось выпить абсента и чтобы потянуло на разговор, и тогда отправиться к Гэйлорду, где отлично кормят и подают настоящее пиво, и пообедать с Карковым, и узнать, какие новости на фронтах». Настоящее пиво есть, а литра молока нет. Что ж, может быть!
Трижды на одной странице Роберт Джордан отмечает, что в отеле, где мучается «несварением желудка» Зайцева, вкусно кормят и там царит атмосфера роскоши и комфорта. Понятно, почему советских советников и их сотрудников привезли в Гэйлорд! В госпиталях кормят куда хуже, даже, если верить привередливому Хемингуэю, знатоку испанской кухни, и в «Гран-Виа», а там собираются журналисты, представляющие самые крупные газеты мира. Стоит вспомнить, что без молока большого количества блюд национальной кухни просто не приготовить!
Не беда! Вокруг благодарные антифашисты и просто добрые, отзывчивые люди, готовые оторвать молочишко от собственных детей, чтобы спасти Зайцеву со товарищи. Они мчатся в Гэйлорд, чтобы выручить своих покровителей из далекой северной страны.
«И все-таки испанцы раздобыли немного молока, которое, вероятно, и спасло нам жизнь», – завершает Зайцева, как ей кажется, крутой эпизод из карьеры воительницы-интернационалистки. Получается, что это было поистине редчайшее и драгоценное – почти птичье – молоко.
К величайшему сожалению
А двумя этажами выше Эренбург стоит со стаканом водки в руке, выслушивая Пассионарию и готовясь идти писать очередной репортаж. Он ничего не знает о болезной Зайцевой, иначе бы стоял не со стаканом водки, а с бутылкой! Запьешь с горя от подобных писаний!
Как тут пользоваться советскими источниками! Жаль, что Зайцева в нелепый рассказ приплела фамилию Григория Штерна, которому действительно осталось не так уж долго жить. Сталинский мышьяк – не испанский: бьет без промаха.
Оставим в стороне трогательную заботу испанского народа о советских специалистах известного профиля. Сосредоточимся на мышьяке. Мистическое совпадение беседы о портсигаре и лацкане имеет прямое отношение к фантазии Зайцевой, основанной на слухах. Яд, мышьяк, цианистый калий, отравление – непременные фантомы сталинской политики. Сталинский уклад жизни просто не мог обойтись без них. Они всегда выдвигались на первый план – и в Мадриде, и в Москве, и где угодно. Они – атрибут, незаменимый прием, двигающий процесс. Слухи и показания арестованных – вот ноги официальной лжи, которая держится на них.
К величайшему сожалению, шитые белыми нитками россказни Зайцевой не одиноки. Таким же образом несложно распатронить десятки эпизодов из «Испанского дневника» Михаила Кольцова и вывернуть наизнанку их обманную сущность. Нужно только заняться посерьезнее и получить доступ к архивам, в том числе и западным. Таким же образом многие страницы мемуаров Эренбурга, если взяться за них по-настоящему, ожидает подобная участь. Альтернативные источники теперь доступнее. И эренбурговские репортажи из Испании не всегда выдерживают проверку временем, хотя они составлены более искусно. Франкистские материалы при таком анализе – обязательны и незаменимы. Непоколебимо, как скала, стоит только роман «По ком звонит колокол». На него можно опереться. Вещи Джорджа Оруэлла с годами становятся сильнее. Чем больше узнаешь от других и из других источников, тем больше испытываешь чувств к этому странному человеку со странной – колониально-полицейской – биографией доиспанского периода.
Эренбург выпадает из этого перечисления по понятным и объяснимым причинам. Я пишу о таком свойстве его испанского наследия с величайшим сожалением, хотя фактура в нем, в наследии, есть и ее можно и нужно использовать, не отвергая с пренебрежением.
Затасканная пословица
Никто ни о чем старался не спрашивать, шептались на далеких прогулках, стенам дома и телефонам не доверяли. На вечере памяти Михоэлса Эренбург, по собственным словам, «еще ничего не предвидел». Полина Семеновна Жемчужина-Молотова, урожденная Перл Карповская, возле гроба великого артиста провела шесть долгих часов, что не осталось незамеченным. В мае 1948 года ее вывели в резерв Министерства легкой промышленности РСФСР. Сталин никогда не торопился с арестом, давал жертве некоторое время помучиться. Кажется странным, а порой и не верится, что Эренбург, частенько наблюдая маневры своего бывшего протеже, секретаря парторганизации Союза писателей Николая Грибачева, драматурга-плагиатора Сурова, нанимавшего для создания собственных шедевров белых рабов, слушая дикие высказывания лощеного Константина Симонова, прочно забытого нынче драматурга Ромашова, клейменых критиков Ермилова и Пименова, закрывавшего некогда Камерный театр Таирова, громко отпускавшего антисемитские реплики Аркадия Первенцева и, наконец, бесстыдного обожравшегося толстяка Анатолия Софронова, секретаря Союза, – ни о чем не догадывался и ничего не предвидел. Ведь события прямо катились к погрому.
С другой стороны, разве о чем-либо догадывалась Жемчужина-Молотова, близкая к самой верхотуре, но так неосторожно, скорее, вызывающе поступившая на похоронах Михоэлса и давшая «формальный» повод Сталину к репрессиям? Хотя какой повод нужен был Сталину? И почему Молотов не предостерег жену?
Неоправданные надежды порождали слепоту и глухоту. По-человечески это понятно. Что оставалось еще измученным и запуганным людям, как ничего не «предвидеть»? Они жили в кровавом хаосе и так же хаотично поступали. Вот уж поистине – надежда покидает нас последней! Пословица затаскана потому, что верней ее нет.
Аранжировка хаоса
Легальное избиение космополитов на протяжении нескольких лет являлось внешним прикрытием того, что вытворял Абакумов, а затем Рюмин с членами ЕАК, людьми, причастными к изданию «Черной книги», и с так называемой плотвой – инвалидами пятого пункта, ни к чему не имевшими отношения. Пятый пункт приравнивался к пятой колонне. Если считавшийся культурным Жданов, который умер в 1948 году, еврейский вопрос держал на близком втором плане, а антисемитизм при нем как бы ассистировал расправу с интеллигенцией, то после его смерти окончательное решение еврейской проблемы в СССР потеряло пластичность и быстро покатилось по железным лубянским рельсам к финалу. Новый вершитель судеб подследственных – Рюмин, напоминавший росточком Ежова и Сталина, виделся хозяину Кремля сперва вполне подходящей фигурой. К концу 40-х годов репрессии набирали обороты. Начали вновь брать жен и через них оказывать давление на мужей, иногда еще остававшихся на свободе, – случай с Молотовым и Поскребышевым. В прессе царил разгул, а в лубянских кабинетах торопливо варганили целые сценарии процессов, сроки которым определял лично Сталин. Он сам аранжировал хаос, очевидно считая, что в подобной обстановке легче и проще расчетливыми и точными ударами выбить уже не соперников в борьбе за власть, а просто неугодных и раздражающих его людей. Он чувствовал приближение смерти и мстил тем, кто должен был остаться после него и осуществлять власть над огромной страной. Так был вырублен клан талантливых Вознесенских, людей абсолютно советских и не претендующих на первые партийные роли. Так он подсек Молотова, еще крепкого и обладавшего огромным опытом человека, который мог претендовать на первую роль после смерти вождя. Так он отодвинул Берию, хотя понимал, что после него грузинам в Кремле делать нечего. Так он убрал Жукова, справедливо полагая, что русский народ не прочь иметь подобного лидера. Ни Хрущева, ни Булганина он не трогал – не мог поверить, что подобные ничтожества пробьются в первый ряд. Сталин постоянно требовал от органов госбезопасности ускорения дознаний. Но стоглавая и сторукая гидра просто не успевала за молниеносной мыслью вождя.
Едва бандитски угрохали Михоэлса и взяли три-четыре сотни евреев, как Кремль потребовал немедленно раскрутить «ленинградское дело» и в короткий период завершить его. В ленинградцах он узрел достаточно сплоченную группу, готовую перенять рычаги управления.
Чисто русское убийство
И ленинградский сюжет начали раскручивать с первых дней 1949 года. Публичное сечение космополитов и для этого сюжета использовалось в качестве прикрытия. Все разворачивалось по классическому образцу – народу навязывалось обсуждение коварной деятельности агентов «Джойнта», растлевающих русских – наивных и чистых людей; русская культура под воздействием иудеев гибла на глазах, а в туманной и непроглядной мгле клубились совершенно иные бесовские тучи. Понятно, что каким бы ни было сфальсифицированным «ленинградское дело», на него надо было потратить, если действовать мало-мальски серьезно, куда больше времени, чем на целиком выдуманный и легковесный процесс над членами ЕАК, где, кроме идеологической эквилибристики, ничего не требовалось, даже расследования контактов с иностранцами. Их просто обозначали – и не более! Говорил? Виделся? Ездил? Виновен!
Ленинградский сюжет склепали на скорую руку. Приступили к действиям в январе. В феврале сняли с поста, а в июле арестовали секретаря Ленинградского горкома ВКП(б) Якова Федоровича Капустина, обвинив в связях с… английской разведкой. Для Петербурга-Ленинграда англичане – постоянные поставщики неприятностей.
В августе 1949 года человек с бабьим лицом и поэтико-революционным отчеством – Георгий Максимилианович Маленков, давний куратор и друг органов – собрал в своем кабинете высокопоставленных чиновников – Родионова, Попкова, Лазутина, Кузнецова и прочих обреченных и попросту сдал их Абакумову без особых хлопот. Пикантность ситуации заключалась еще и в том, что Кузнецов, когда-то нравившийся Сталину, как секретарь ЦК курировал МГБ, находился в приятельских отношениях с Абакумовым, а в родственных – с Микояном. Его дочь Светлана была замужем за сыном Анастаса Ивановича – Серго. Однако Абакумов не дрогнул мордой лица, отдавая приказ на захват ленинградцев. Испытывал ли удовлетворение министр, отправляя в камеру Кузнецова, от которого еще день назад зависел в определенной степени? Не лишенный талантов Николай Вознесенский, имевший блестящий послужной список и выдающуюся советскую биографию, считавшийся светилом социалистической экономики, автор популярнейшего труда «Военная экономика СССР в годы Отечественной войны», попал в лапы абакумовцев несколько позднее. Брат и сестра разделили его участь. Обстановка была настолько накаленной и лубянские мастера работали с такой быстротой и так бесцеремонно, что Анастас Микоян, не потерявший своих позиций при Сталине, ходил к сыну ночевать, чтобы в случае появления арестного наряда попытаться оградить Светлану Кузнецову, мать двоих. Он спал у двери на раскладушке. Серго говорил, что сам он не ложился в течение нескольких недель. Возможно, что все это правда, – очень похоже на то. За Светланой не пришли. Она умерла своей смертью. Сталин, очевидно, пожалел и молодых и верного слугу.