355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 13)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 58 страниц)

А посетительницу Каперанга пропустили без халата, как Мжаванадзе. Они из наивысших сфер! Им халат не нужен. Они по занимаемому положению стерильны и не могут распространять бактерии. Гардеробщицы лучше ученых знают, кто представляет опасность, а кто нет.

После исчезновения женщины по имени Вера мы с Каперангом обменялись ничего не значащими фразами. Но я подметил, что какое-то острое переживание мучило его. Наконец он произнес с неопределенным чувством, наморщив нос и сощурив глаза, чтобы скрыть подлинные ощущения:

– Знаешь, кто у нас с тобой в гостях побывал?

Откуда мне знать? Что за вопрос? И я неопределенно хмыкнул. А Каперанг ждал ответа. Я мелко затряс головой, выпятил нижнюю губу: ничего, мол, мне не ведомо. И невольно солгал. Как раз ее фамилия была мне хорошо известна, и она сама тоже, конечно, понаслышке, но не по испанским событиям.

– Это жена покойного генерала Лукача.

Меня шатнуло – ничего себе встреча! Я посчитал себя прикосновенным к истории. Эренбург в мемуарах упоминает дочь генерала Талочку, жену – нет. Я молчал – не хотелось рассказывать Каперангу, откуда мне было известно имя жены Лукача. Я даже не знал, что она приехала в Киев.

Пасквиль на комсорга

Я не успел войти в аудиторию, как меня окликнула Женя и, поманив пальцем, подтолкнула к стенгазете, где в правом нижнем углу я с ужасом увидел карикатуру на Милю Стенину – нашего курносого комсорга. Физиономию девушки художник исказил беспощадно – нос, чисто русский, был непомерно задран кверху, придавая выражению лисий и одновременно чванливый характер. Верхняя губа, и впрямь чуточку длинноватая, выступала над хищной, едва прикрытой челюстью, а глазки-щелки – надменные, презрительные и хитрые, смотрели в обрез листа, как будто их хозяйка только что вкусно пообедала курятиной. Дружеским шаржем эту гнусную выходку никак не назовешь.

– Да это пасквиль! Самый настоящий пасквиль! – выкрикнул я. – Чьих рук дело?

– Успокойся, – сказала Женя, – вон идет пасквилянт.

Миля была отличной девчонкой, и никаких черт личности, которые прочитывались в рисунке, у нее не было и в помине. Она меня открыто защищала от подлых нападок блондина в бордовой рубашке и даже от иронических придирок куратора Атропянского. Прошло слишком мало времени, чтобы изучить Милин характер, убедиться в ее злокозненности и выступить с подобными обвинениями, заложенными художником в карикатуру. Надо отдать ему должное – сходство он умел улавливать. Миля узнавалась сразу. Мимо стенгазеты, безразлично уставившись в пол, прошествовал виновник торжества с кожаной папкой под мышкой. Сегодня он не станет задевать, сегодня другой праздник. Этот парень, в котором угнездился мерзопакостный антисемитский душок и который будто бы раскаялся в своем жидоедстве, как о том писала Женя в конце 70-х годов, когда главная часть жизни миновала, очевидно, вообще не любил людей, страдал мизантропией, и антиеврейство служило просто более удобным и доступным продолжением его зависти, недоброжелательства, заядлости и этой самой пошлой мизантропии. Я всегда – с младых ногтей – считал антисемитизм самой удобной формой проявления обыкновенного человеконенавистничества, в какой нуждаются люди ущербного психологического склада. Всякие политические и генетические прикрытия – не более чем их выдумки. Антисемит внутренне готов к издевательствам и над соплеменниками. Карикатура на Милю помогла сделать открытие. С той поры ничто не убедило меня в обратном. Антисемит даже ждет уничтожения людей, родственных по крови, когда они выражают несогласие с ним. До сих пор и это второе открытие ничем не опровергнуто. Я не обвиняю блондина в бордовой рубашке в кровожадных замыслах. Но что было, то было, и что есть, то есть. Пусть мне докажут противоположное какими-нибудь известными и достоверными примерами.

Я покинул Томский университет во многом из-за него. Заканчивался 1951 год. Кто помнит то время, тот знает – и не даст соврать, – к чему обычно приводили похожие конфликты. Стоило взорваться, как я тут же был бы осужден и изгнан из университета, а я мог взорваться в любую минуту не потому, что я храбрец и готов отстаивать свое достоинство, а потому, что есть предел страху. Переступив его, человек теряет контроль над собой: и битый заяц, скрещенный с пуганой вороной, превращается в уссурийского тигра. Уссурийские отличаются злобностью и славятся нападением на тех, кто охотится за ними. Ярлык еврейского националиста и сиониста, пробравшегося на факультет для того, чтобы нанести непоправимый вред русской истории и филологии, мне был бы обеспечен. Еще не стерлись из памяти статьи, в которых терзали космополитов и выводили на чистую воду разных Юзовских, Гурвичей и Борщаговских, разоблачая их коварные замыслы.

Карикатура на Милю вызвала в группе возмущение. Газету, кажется, на другой день сняли и за комсорга вступились. Почему блондин в бордовой рубашке – у него их было несколько – напал на Милю, чем она не угодила – твердостью ли мировоззрения, определенностью ли взглядов, авторитетом, который быстро завоевала, отношением ко мне или к кому-либо другому – до сих пор нет ответа. Я полагаю, что и первым, и вторым, и третьим, и четвертым, и, возможно, еще чем-то, до чего я не в состоянии додуматься.

Мелькнуло желание сорвать лист ватмана. Я выразил бы этим жестом не только протест, но – не скрою – личную признательность комсоргу. Я чувствовал ее поддержку, чувствовал и ценил человеческое отношение. И не подленький страх и не Женя удержали. Я внезапно осознал, что преподнесу недругу хороший подарок в необъяснимо зачем затеянной шахматной партии. Кстати, он сильно играл в шахматы, а я бы сделал «зевок». Понятно, что он и не ждал решительного поступка. Он держал меня за труса, типичного, как он, наверное, считал, еврейского крутягу и приспособленца, который стерпит любое унижение. Он и не подозревал, что я готов защитить Милю столь рискованным образом. Хотите верьте, хотите – нет, но я не сорвал карикатуру не из-за трусости, а из нежелания втягивать девчонок в скандал с непредсказуемым финалом. У блондина в бордовой рубашке нашлись бы обязательно сторонники. Они завопили бы: Стенина покровительствует сомнительному чужаку, прикатившему неведомо откуда, даже не комсомольцу, и он за нее – горой. Рука руку моет. Женя взяла осторожно под локоток и мягко потянула в аудиторию. Как всегда, ситуацию облегчил Мильков, который тоже туда спешил, протирая на ходу слоистые линзы очков. Несмотря на вопиющую близорукость и сосредоточенность на подпольной критике работы Сталина, он догадывался о процессах, происходящих в 124-й группе. После лекции он взглянул на стенгазету, покачал головой и отправился в деканат.

Считайте, что я выполнил первоначальное намерение. По ощущению это так и было.

Загадочное и блистательное отсутствие

В мемуарах Эренбург вспоминает многих занимавших видное положение участников гражданской войны на стороне республиканцев, активных организаторов интербригад и защитников Мадрида. Многих, но почему-то не всех. Среди первых лиц в республиканском стане нельзя найти, например, прославившегося и прославленного генерала Клебера, пожалуй самого знаменитого интербригадовского полководца. Зато менее значительные персонажи испанской эпопеи встречаются десятки раз.

Посланцы Сталина и Коминтерна действовали обычно под псевдонимами. Происхождение кликух весьма примечательно. Почему генерал Клебер исчез со страниц Эренбурга, хотя именно он должен был говорить там в полный голос? Тому есть, вероятно, ряд причин. С первых месяцев войны он – в числе энергичных создателей 11-й дивизии, с которой начинались интербригадовские формирования. Он был самым опытным военным деятелем, приехавшим в Испанию в 1936 году. Клебер прошел жесткую жизненную школу. Первая мировая. Плен. Сибирь. Дальний Восток. Четвертое управление Генштаба РККА. Военный аппарат Коминтерна. 1921 год, Германия, «мартовский путч». Гамбургское восстание. 1932–1934: Китай. Главный военный советник ЦК КПК. И, в конце концов, загадочное отсутствие в мемуарах Эренбурга. В чем дело?

Вот что пишет о генерале Клебере Эрнест Хемингуэй, у которого трудно завоевать признание: «Клебер, Лукач и Ганс, командуя интернациональными бригадами, с честью выполнили свою роль в обороне Мадрида, но потом старый, лысый, очкастый, самодовольный, как филин, глупый, неинтересный в разговоре, по-бычьи храбрый и тупой, раздутый пропагандой защитник Мадрида Миаха стал так завидовать популярности Клебера, что заставил русских отстранить его от командования и отправить в Валенсию. Клебер был хороший солдат, но ограниченный и слишком разговорчивый для того дела, которым занимался».

Замечательный отзыв о Клебере Хемингуэя, который кое-что понимал в солдатах, Эренбург прочел июльской ночью на даче Всеволода Вишневского в Переделкино, но о разговорчивом интербригадовце никак не мог забыть еще и потому, что фамилию самого выдающегося генерала Французской республики времен наполеоновского похода в Египет взял австрийский еврей Манфред Штерн, с которым корреспондент «Известий» столкнулся сразу же после появления в Испании, где поначалу намеревался выполнять не просто информационные функции, но и на практике содействовать подавлению мятежа. Недаром одно из интербригадовских формирований носило имя Эренбурга. Это факт значительный, но, конечно, малопопулярный у нас, хотя Эренбург о нем вскользь упоминает в мемуарах. Центурия Эренбурга имела знамя и отличалась в боях. Очень быстро Эренбург отказался от вмешательства в военные и организационные дела, когда увидел, кому Сталин и Ежов поручили оказывать помощь республиканцам. Совершенно исключено, что он, подробно знакомый с историей боготворимой Франции, упустил примечательный и любопытный факт своеобразной «инкарнации». Да и сам Манфред Штерн не должен был вызывать у него негативной реакции.

В чем же причина столь блистательного и, быть может, многозначительного отсутствия?

Наполеоновский истеблишмент

Планы уничтожения Англии у Наполеона закономерным образом сопрягались с мечтой о завоевании Востока. Тридцать восемь тысяч отборных бойцов составляли железный кулак низкорослого корсиканца, причем слово «отборные» здесь – имеющее очень большой вес прилагательное. Каждый кандидат перед отправкой в экспедицию проходил тщательнейшую проверку. Армию составляли в полном значении термина дипломированные солдаты и офицеры. Возглавляли столь внушительное воинство лучшие из лучших командиров. Первым после Наполеона шел генерал Клебер. Его судьба сложилась трагично, что бросает зловещий отблеск и на судьбу Манфреда Штерна. В настоящем Клебере симпатию вызывает лишь одна черта – он не воевал против России. Быть может, по этой причине Манфред Штерн и выбрал фамилию для псевдонима.

Генералу Клеберу дышал в затылок любимец и отчасти соперник корсиканца генерал Дёзе, затем тянулась долгая череда блестящих полководцев – Бертье, Ланн, Мюрат, Бессьер… Ближайшие друзья и соратники будущего императора – такие, как Жюно, Мармон, Дюрок, Сулковский, Бурьенн, Лавалетт – все-таки уступали талантами и славой Клеберу, вскоре захватившему самостоятельно дельту Нила.

Именно Клебер сообщил Наполеону о том, что французский флот потерпел сокрушительное поражение от адмирала Нельсона. Спаслись только четыре корабля. Адмирал Брюэс на флагмане погиб вместе со всей командой. Драма в Абукирском заливе оказала наибольшее влияние на решение Наполеона покинуть Египет. После получения письма от Клебера Наполеон из Салейохе послал ответ с необходимыми распоряжениями, ни одним словом не обмолвившись об истинных намерениях. В течение двух месяцев он осаждал Сен-Жан-д’Акр, потеряв под стенами города массу дипломированных солдат и офицеров. Здесь сложили головы генералы Бон, Рамбо и Кафарелли. Ланн и Дюрок получили серьезные ранения. Обстоятельства вынудили Наполеона снять осаду и оставить упрямую крепость в покое. Среди группы крупных военачальников образовались промоины, и у Наполеона не осталось под началом столько генеральских тел, которыми эти промоины удалось бы завалить. Армия лишилась доверенного советника Наполеона генерала Сулковского. Мозговому центру экспедиции противник нанес невосполнимые потери.

Упомянутые происшествия неоднократно и подробно описаны в исторической литературе. Но мало кто хранит в душе финал карьеры и жизни обманутого и преданного Клебера. Наполеоновская легенда безжалостно покрывает травой забвения все, что выявляет подлинную суть маленького корсиканца, который в египетской истории с Клебером проявил худшие черты островного племени.

Невинный поцелуй

Ночами я думал, отчего Женя встрепенулась? Чего испугалась? Зачем привязала себя к нелепой авантюре с зеком? Решил однажды спросить прямо – и пусть ответит без обиняков.

– Ты не поймешь, – попыталась увильнуть она.

– Почему? Ницше понимаю, а тебя не пойму. Оскара Уайльда понимаю, а тебя не пойму.

– Не поймешь, и все! И не щеголяй каталогом! Ницше! Подумаешь…

Она пыталась во что бы то ни стало ускользнуть.

– Утром я блинчики напекла и пирожки у матери украла вчерашние – с мясом! После лекции пойдем отдадим.

Кто живал в Томске после войны, тот знает, что такое блинчики и пирожки с мясом, хоть и вчерашние.

– Тебе туда путь закрыт, – сказал я, сглатывая слюнки.

– Не ты ли его закроешь? Смешно! Без меня пропадешь и глупостей наделаешь. Вдвоем сподручнее. Один вдоль забора наблюдает, а второй действует. Понял?

– Книжек начиталась. Нет, я тебя с собой не возьму.

– Ерунда! Тропинку, если захочу, сама протопчу.

Мы ссорились за право владения зеком, будто он посулил каждому клад. А ставкой здесь был не клад. Сами рассудите, что здесь являлось ставкой.

– Ладно! Не станем ругаться. Однако в случае чего беру грехи на себя. Согласна? Ты ни при чем. Дай честное слово.

– Не дам. Никаких честных слов. Мы – на равных.

И тут я внезапно и совершенно безотчетно поцеловал Женю в шею. К этому шло. Ткнулся неумело, губы разъехались. Она покраснела и отвернулась. Я никогда никого до нее не целовал. Однажды в девятом классе меня поцеловала в губы на лестнице дочь режиссера театра имени Ивана Франко и парижской красавицы Кира Френкель. Имя ее матери я забыл. Вырезка из французской газеты подтверждала, что она получила на конкурсе приз за внешность. Кира в десятом классе покончила жизнь самоубийством. В предсмертной записке попросила положить в гроб томик Кондратия Рылеева. Никто не понимал причину дикого поступка. Загадочная любовь к казненному декабристу посеяла еще большее смятение в умах. Следователь и родители делали экскурс в мировую историю, но обнаружить причину и источник отчаяния Киры не удалось. Более никаких отношений с девочками я не имел, посвящая все свободное время занятиям физкультурой и чтению книг. Женю поцеловал, повинуясь необъяснимому порыву, и сразу от испуга извинился:

– Не обижайся!

– Я не обижаюсь. Ты просто хотел выразить благодарность за поддержку. Хочешь, и я тебя поцелую?

Я кивнул. Она поцеловала в лоб.

– Я никогда никого не целовала, даже папу, – но Женя по обыкновению не заплакала – лишь втянула воздух ноздрями и всхлипнула так громко, что Бабушкин, который спешил по коридору в аудиторию, удивленно оглянулся.

– Вытри глаза и пойдем, а то Бабушкин съест.

– Ничего, – опять всхлипнула Женя, – пусть съест. Первую пару пропустим. Я должна успокоиться.

Месть

Сверток с блинчиками и пирожками Женя спрятала под нашими портфелями на подоконнике. Поцелуй крепко сближает одинокие души. Испуг улетучился, исчезли мнимые противоречия. Я испытывал мгновения счастья. Про себя решил: не дай Бог что случится, Женю отошью. Необъяснимым и до сих пор по-настоящему непознанным оставалось другое: зачем все это нам понадобилось – ей и мне? Вероятнее прочего, что я, не совершенно безотчетно, избрал такую странную форму протеста против всего окружающего. Я встал на путь опасной и жестокой мести. Я мстил за арест отца, за то, что происходило со мной в эвакуации, за драки в послеоккупационных дворах, мстил за унижения, которые терпел с детства, за испытанный в школе страх перед более сильными и многочисленными противниками, за оскорбления, которым подвергался из-за картавости, сразу выдававшей еврейское происхождение. Быть евреем на Украине вообще сложно, а после войны – невероятно трудно. Под немцем быть евреем невозможно. Картавость для многих являлась проклятием.

Я хотел помочь зеку, хотел показать, что он не один. Нечто похожее я уже пережил в 1945 году, когда с закадычными приятелями Беспалым и Шлангом укрывал в монастырской сторожке Вовку Огуренкова, бывшего красноармейца и военнопленного с печальной долей окруженца, попавшего на службу к немцам и затем поступившего в РОА к генералу Власову. Вовку выручить не удалось. Его выследил патруль, и, чтобы не попасть в лапы к смершевцам, он застрелился единственным патроном, сохраненным в стволе румынского автомата. Огуренков превратился в важную часть моей неудачной судьбы. Иной мести враждебному миру я не сумел изобрести.

Logopedia

Картавость в желании мстить играла не последнюю роль. В Томске я уже лет десять как не картавил. Но Logopedia догнала меня здесь, и я вспомнил о былом недостатке, от которого избавиться крайне тяжело. Она – Logopedia, я не ошибся – обрушила на мою голову мадридские развалины, а мне и киевских хватало с избытком. Как это, спросите вы, Logopedia связана с мадридскими развалинами? Не заговаривается ли автор? Приношу извинения за то, что я постоянно ищу оправдание деятельности своего подсознания. Я все время писал и жил в таком культурном пространстве, которое вынуждало объясняться даже с доброжелательно настроенными и образованными людьми.

Эренбурговские альбомы «Испания» постоянно бросались в глаза, когда я сидел в гостях у Жени напротив книжных полок. Война пришла к нам в дом задолго до 41-го года в облике больших фотографических снимков, изображавших поверженный в прах далекий город. Она существовала, как нынче бы выразились, в созданном Сталиным виртуальном мире. Единственной настоящей и ощутимой реальностью оказалась фамилия советского корреспондента в Испании Ильи Эренбурга. Она нравилась необычностью, я выучил ее сразу, запомнил накрепко и навсегда, часто и громко прокатывая про себя два картавых «эр». Первые мои воспоминания о произнесенных словах были испорчены горьким пониманием, что я не умею произносить букву – очень важную и часто встречающуюся. Я заметил, что родные обращают внимание на недостаток. С течением времени я почувствовал, что его считают постыдным и мечтают меня научить правильному произношению. Проблема картавости встала во весь гигантский рост в эвакуации, когда Франсиско Франко давно покончил с республикой, а Эренбурга война превратила в золотое перо «Красной звезды», и его фамилия чуть ли не каждый день появлялась в разных газетах. Едва я попал в семипалатинский двор по улице Сталина, 123, меня принялись нещадно колошматить тамошние мальчишки, называя не иначе, как жидюга, и принуждая бесчисленное количество раз повторять слова «кукуруза» и «воробей». Фамилию Эренбурга они не знали и ограничивались лишь доступным. Загонят в угол за мусорным ящиком после школы и начинают издеваться. Воробей да кукуруза! Повтори да повтори! Дрался я до крови, но что поделаешь, если произносящих правильно букву «эр» было намного больше.

Добрейшая женщина – актриса и переводчица Орыся Стешенко, дочка министра Центральной Рады, проклинаемой большевиками, Ивана Стешенко, расстрелянного ими же в 1918 году, и внучка основателя украинского театра Михаила Старицкого, дала весьма продуктивный совет:

– Вместо того чтобы драться, возьми зеркало, открой рот и попытайся дрожать кончиком языка на выдохе. Не ленись, возможно, и получится. Повторяй слова с буквой «эр». Воробей и кукуруза, кукуруза и воробей. Сто раз повторяй, двести.

Сердобольная тетя Орыся мне сочувствовала еще и потому, что я предпочитал говорить по-украински вне школы. Русский я тоже знал, но родней был украинский. С тетей Орысей мы беседовали только по-украински. Мальчишкам не нравилось, когда я, забывшись, переходил на него. «Не коверкай, сука, язык. Говори, жидюга, по-русски».

Мне было противно повторять слова, которые служили источником постоянных мук, и я выбрал самостоятельно для упражнений знакомые звукосочетания: Эренбург и контрреволюция. В них содержалось то, что нужно. Тетя Орыся долго смеялась, но похвалила.

– Эренбурга я знала в Киеве девушкой. Он не любил революцию. Читал стихи против большевиков и выступал с лекциями. Потом его, по-моему, арестовали белые. Ты произноси эти слова, когда в комнате никого нет. И мать не волнуй!

Через десятки лет я узнал, что буква «эр» в фамилии Ильи Григорьевича привлекла не только меня, но и Марину Цветаеву, а уж она в фонетике кое-что понимала. В стихотворении «Сугробы», посвященном Эренбургу, Марина Ивановна писала:

 
Над пустотой переулка,
По сталактитам пещер
Как раскатилося гулко
Вашего имени Эр!
 

И в конце Марина Ивановна – за десять лет до моего рождения – будто прямо обращалась ко мне, проживающему в семипалатинском доме по улице Сталина, 123, чтобы поддержать колоссальные усилия, которые не каждому по плечу:

 
Так между небом и нёбом,
– Радуйся же, маловер! —
По сновиденным сугробам
Вашего имени Эр!
 

Картавить я отучился без чьей-либо помощи за месяцы преподанных себе уроков, врезав в память поглубже знакомую по волнующим событиям фамилию, выученную с обложки.

В одно прекрасное утро – действительно для меня прекрасное! – я проснулся, чувствуя, что внутри произошли какие-то изменения.

Я еще не знал – какие? Мать в госпитале, сестренка ушла. Во дворе я встретил слесаря Ахмета и первым поприветствовал его:

– Здр-р-р-раствуйте!

Боже милостивый! Я правильно выговорил букву «эр». Я побежал в госпиталь, чтобы со всеми встречными-поперечными поздороваться. Я здоровался даже с незнакомыми на улице. Я целый день рычал. Я не буду описывать своих переживаний.

Я был счастлив! Как никогда!

Я побежал к Ирине Ивановне, забрался на карниз и крикнул в окно бельэтажа:

– Здрр-р-авствуйте, тетя Ор-р-р-рыся!

Я навсегда полюбил Эренбурга и контрреволюцию. Они меня спасли от «мильена терзаний».

Из Экклезиаста

В сумерках отправились на дело без всякого волнения, спокойные и убежденные в собственной правоте и в том, что нас поджидает удача. Вот какую силу имеет невинный поцелуй, сорванный в пустынном коридоре!

Полуторка с зеками благополучно вылезла из ворот и скрылась за углом. План наш был и хитроумным, и выполнимым. Женя двигалась со стороны университета, а я – от улицы Дзержинского – будь он неладен! Лично к Феликсу Эдмундовичу у меня не существовало претензий, но все-таки присутствие его фамилии в истории с зеком не может не вызвать усмешки. Сближались мы медленно и осторожно. Сверток с блинчиками и пирожками находился у Жени под мышкой.

– Так разумнее, – решил я. – От девушки подарок менее подозрителен.

Вечерний свет наливался сапфировым оттенком. Снежная пороша поскрипывала под подошвами. Я совершенно не боялся, не трепетал и только прикидывал, каким образом подать сигнал зеку издали, что несу передачу. Но никаких сложностей не возникло. Зек и конвойные стояли у ворот и, покуривая, беседовали. Завидев меня, зек махнул ладонью: мол, привет! – не тушуйся! – все путем! Хотя я и поразился перемене в поведении конвойных, но все же, опасаясь предательства или подвоха с издевочкой, подошел сперва один, не таясь. Женя задержалась поодаль.

– Как дела? – спросил зек. – Как насчет картошки дров поджарить?

– Дела ничего, – ответил я, – а с картошкой попал в точку.

Теперь приблизилась и Женя. Я у нее взял сверток.

– Это тебе, – сказал я и протянул его зеку.

Он не сразу принял, долговато смотрел недоверчиво. Мелькнуло – не заподозрил ли провокацию? Подложные документы, оружие или еще чего-нибудь в детективном духе.

– Что здесь?

– Почти картошка. Мировая закуска к тому, что я принес давеча.

– Бутылочка тю-тю, – и он засмеялся. – Ничего на донышке не осталось. Теперь нас трое.

– Шамовка никогда не лишняя, – сказала Женя, выдернула у меня сверток и сунула в руки зека: почти насильно.

Мы убежали, не оглядываясь. На следующий день я подошел к воротам один, предварительно поклявшись Жене, что пойду прямиком домой на улицу Дзержинского. Я хотел узнать имена зека и конвойных. Казалось как-то неловким общаться без обращения. Не собаки же мы, и получил своеобразный ответ:

– Зачем тебе? Лишнее знание умножает печаль.

Я не удивился знаменитым словам Экклезиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме, услышанным из зековских уст. Библию я к тому времени знал неплохо для советского студента, не на память, конечно, но употребляемые в обиходе ветхозаветные истины мог всегда отнести к конкретному источнику. К Священному Писанию меня приучила няня, таская на службу по воскресным дням во Владимирский собор напротив Ботанического сада. У нее под подушкой хранилась пара затрепанных брошюр. Любимое чтение: Псалтырь. По нему я постепенно и приучался к русскому языку. Любимый псалом – 145-й. Разбуди ночью – отбарабаню без ошибки от «Хвали, душа моя, Господа» до «Господь будет царствовать во веки; Бог Твой, Сион, в род и род. Аллилуия». Засыпая, я нередко повторял про себя, как Господь разрешает узников, отверзает очи слепым, восставляет согбенных, хранит пришельцев и путь нечестивых извращает. Это все было про меня. Когда мать обнаружила случайно, куда мы с няней ходим по воскресениям, Священное Писание было разоблачено моментально, чтение Псалтыри прекратилось. И Экклезиаста – тоже. Но интерес не угас. Нет-нет да загляну в затрепанную брошюрку. Война выбила из меня нянины поучения, и без Псалтыри я начал изъясняться по-русски.

– Что у тебя в голове? – как-то спросила мама. – Ты отдаешь себе отчет в том, что Бога нет?

Мрачное молчание было ей ответом. А в голове у меня просто окрошка. Окрошка окрошкой, но фраза из Экклезиаста: кто умножает познания, умножает скорбь, засела в бедной головке одной из первых. Я не уверовал тогда в Бога, но от Библии не отворачивался. Имел ее в школьные годы и украдкой почитывал.

– Я тебя ни в чем не подозреваю, – прибавил зек, – но береженого Бог бережет. И у ребят имена не пытай. Ни к чему это. Кликуха моя для верных – Злой. Сейчас все кликухи носят. Усатый носит. Лобастый носил и относил…

И тут я припомнил внезапно, что и Каперанга наградили в Испании звонкой кликухой: Родриго! Шикарно звучало – Родриго! Под кликухами работали и немцы. Первого командира легиона «Кондор», палача Герники и Картахены Хуго Шперле называли Сандерсом. Гитлер и Сталин играли по одним правилам, и оба доигрались. Первый погубил Германию, второй загубил идею социализма в интернациональном – испанском – варианте навсегда.

Скандал на пленуме СП

Моя тетка Шарлотта Моисеевна Варшавер, театральный режиссер, с не очень ладно сложившейся человеческой и профессиональной судьбой, еще до войны подружилась с женой украинского писателя Андрея Васильевича Головко. Его главные произведения «Бурьян» и «Мать» входили в школьную программу. Очень одаренный прозаик, он попался на удочку коммунистической пропаганды и в середине 20-х написал роман из сельской жизни. К 30-му году он уже увидел, что принесла Украине власть большевиков, и ударился в историю первой русской революции 1905 года. В результате появился роман «Мать». Дикий голод заставил его замолчать. Он ходил по Киеву мрачный и угрюмый, не прикасаясь к бумаге. Война несколько оживила его, но не настолько, чтобы усадить за письменный стол. Он перебивался переводами, писал какие-то ужасные очерки и пьесы, но не выдавал на гора того, что ждали от «украинского Шолохова». Голод отнял у него и талант, и желание работать.

Близким он иногда жаловался осторожно:

– Не пишется что-то! Голова не та стала. Все о голодоморе мысли.

Союз писателей терпел молчание, весьма, кстати, симптоматичное, и наконец не вытерпел – начал потихоньку Андрея Васильевича критиковать: как это он ничего прекрасного не замечает в расцветающей Украине? В ответ раздавалось еще более глубокое молчание. Тогда начальство отдало приказ журналу «Перец» пройтись по несговорчивому упрямцу. Неприкасаемых у нас нет. Хоть ты и классик, а мы тебя к ногтю. К молчанию придраться трудно, национализм вроде бы привесить не удается, с бандеровцами отношений не выявлено, в прошлом ничего компрометирующего, но все равно достанем! Стали думать и додумались. Через сатирический журнал угробим и дезавуируем твои романы. Однажды, открывая журнал, украинский читатель вздрогнул и замер. На пол-листа изображался бурьян. На вытоптанном пятачке присел, спустив штанишки, маленький Андрей Васильевич, а над ним склонилась крестьянка в белой хусточке и спрашивает на «ридний мови»: «До каких пор, Андрей Васильевич, вы в бурьяне сидеть будете?»

Карикатура совершенно безобразная, хамская и пошлая, но на Головко, хотя и привыкшего к подлым литературным нравам и, случалось, подвергавшегося гонениям, она произвела удручающее впечатление, и он стал готовиться к аресту. На одном из пленумов Союза писателей, когда его вновь принялись упрекать в затянувшемся молчании, которое воспринимается как демонстративное, Головко поднялся с места, подошел к столу президиума, вынул из кармана членский билет и тихо произнес:

– Если я не нужен родной литературе, то могу покинуть ее ряды.

Зал и начальство замерли. Никто Головко не ответил ни слова – не сообразили, как реагировать. Вдобавок за столом президиума сидел Первый секретарь ЦК КП(б)У Никита Хрущев. Писатели знали его тяжелую длань. Головко помолчал, оглядел ряды коллег и произнес:

– Ну, значит не нужен.

И, положив билет на кумачовую скатерть, удалился – маленький такой, семенящий. Тут в зале поднялась буря! Как такое можно сказать! Да мы его сейчас! Хрущев мановением пальчика велел передать ему билет. Зал мгновенно унялся. Крышка Андрею Васильевичу! Крышка! Хрущев долго рассматривал билет, а потом передал подскочившему помощнику Гапочке.

– Добре, – Хрущ иногда употреблял украинские слова, – разберемся!

Жена Головко – Надежда Львовна – застала мужа в кабинете. При ее появлении он быстро закрыл иллюстрированный журнал, который рассматривал. Но она знала, что там помещены портреты покончивших жизнь самоубийством Скрыпника и Хвыльового. С той минуты она уже не оставляла его в одиночестве. На следующее утро явился помощник Хрущева, уже упомянутый Гапочка, и вернул Головко членский билет со словами:

– Никита Сергеевич просит вас лично продолжать свою полезную деятельность на благо нашей родной литературы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю