Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 58 страниц)
Украинская эмиграция начисто отвергла выдвинутые обвинения и, не оспаривая самого факта, доказывала, что ликвидацию и прочие бессудные расправы провела «СС-зондеркоманда Галициен». Возможно, «Нахтигаль» ни при чем, возможно, лишь часть «соловейчиков» использовалась при этих кровавых акциях, возможно, что основной силой при очищении Львова была названная СС-зондеркоманда. НКВД во Львове на улицах Лонцкого и Пельчинской при отступлении умертвило сотни заключенных и среди них – родного брата будущего главнокомандующего войск ОУН Бандеры Романа Шухевича-Чупринки. Он служил сотником в «Нахтигале» и сам отыскал труп брата в тюрьме на Лонцкого. Бесправная гибель брата не оправдывает жестокостей, проявленных Шухевичем-Чупринкой и бандеровскими эсбистами.
Что во львовском событии удивительного? Ровным счетом ничего. Лаврентий Берия приказал расстрелять сто пятьдесят заключенных Орловского централа при наступлении немцев на Москву. Среди убитых оказалось много исторических личностей, например несчастная, до революции изнасилованная жандармским офицером Мария Спиридонова, эсеровская мадонна. Нашли там смерть правые эсеры Тимофеев и Чайкин. Абрама Гоца за год до того перевели в Красноярский край, иначе он бы разделил участь подельников. А 16 октября, в день московской паники, по приказу того же Берии расстреляли триста заключенных, мотивируя преступное деяние отсутствием «Столыпиных» для эвакуации в глубь страны. Не оставлять же осужденных и подследственных – в самом деле! – врагу.
Не дай Бог!
Я привожу эти забытые и полузабытые факты, чтобы явственней прозвучала мысль – захоронений евреев во Львове, Ужгороде, Мукачеве, Станиславе, Житомире, Виннице и в сотнях других городов, сел и местечек никто по-настоящему не искал, а при обнаружении, если таковое случалось, о них громогласно не объявляли: зарывали поглубже останки – и край! Очень редко указывали на виновных, находили еще реже. Вот почему «Черная книга» приобрела сейчас эпохальное звучание, становясь документом всемирного значения, закрепившим факт геноцида.
Исчезни, не дай Бог, она – останутся слухи да постоянно опровергаемые нацистами легендарные рассказы о гибели, сопротивлении и мужестве миллионов. Яд национализма постоянно разъедает души людей, мнящих себя патриотами. С таким явлением очень трудно или даже невозможно бороться. «Черная книга» позволяет дать отпор – по-эренбурговски: бой! – всем тем, кто пытается переиначить прошлое, приспосабливая его к собственным корыстным целям. Не здесь ли кроется причина ненависти к Эренбургу? Не здесь ли кроется причина стремления замолчать и видоизменить его роль во время великой войны России с Германией?
На взгляд издателей
Жмеринское гетто в «Черной книге» упоминается лишь вскользь. Мой близкий друг, профессор-отоларинголог Ефим Моисеевич Альтман, был его узником в годы оккупации. На основе детальнейших многочасовых бесед с Ефимом Моисеевичем, которые совпадали почти во всех подробностях с тем, что я узнал раньше от приятеля юности врача-педиатра Юрия Лейбмана, тоже узника этого гетто, я создал целую часть неопубликованного романа «Неосвещенная страна». Любопытно, как издатели смотрят по-разному на произведение. Одни хотели бы иметь историю, связанную с гетто, другие требуют устранить все, что относится к гетто, и хотят напечатать лишь главы о генерале Власове и его солдате Вовке Огуренкове, третьи безразличны к гетто и Власову: они хотят взять все, что касается оккупационного быта и мельчайших черточек военной эпохи. До перестройки я пошел на компромисс. Вынул из текста гетто и Власова и дал название повести «Оккупация». В разгар перестройки книгу, принятую «Советским писателем», переносили из одного годового плана в следующий, бумагу украли, потом уничтожили и верстку. Осталось двойное указание в планах. Когда я начал протестовать, ежевечерне раздавались звонки по телефону с угрозами. Я предпринял еще кое-какие меры, но безрезультатно. Криминал захватил все позиции.
Мне очень интересно, какая борьба развернется вокруг новой книги.
«Город без жидов»
В «Черной книге» есть глава «На родине». Действие происходит в Браилове. Городок расположен неподалеку от Жмеринки и тесно связан с ней. Повествование о гетто я начинал с событий, происшедших именно в Браилове, где жили старшие Альтманы – дедушка и бабушка со стороны матери. Летом в Браилове уже хозяйничали немцы, приступив к планомерному уничтожению еврейского населения в соответствии с приказом командующего 6-й полевой армией генерал-фельдмаршала Вальтера фон Рейхенау. Жмеринка находилась до 1944 года в руках румынских войск, но, несмотря на варварскую расистскую политику маршала Антонеску, использующего различные способы ликвидации евреев, там царили все-таки иные порядки. Отсутствовала бюрократическая методичность, скрывающихся в подполье ловили менее активно, в помещении юденрата на стене висели портреты реджины Елены и короля Михая. Гетто под румынами кое-как дышало. Работали даже школы.
В Браилове – ничего подобного. Гетто здесь – тюрьма, из которой людей выводили на расстрел. Ефим Гехман, который родился и жил в Браилове, пишет в «Черной книге»: «Река Ров, протекающая через местечко, служила границей с Транснистрией, и через нее перебралось около трехсот человек». Среди тех, кому удалось уйти в Транснистрию, оказались и Альтманы. Жмеринка приняла тех, у кого были там родственники. Когда я собирал материал для романа, то не читал очерка Ефима Гехмана, но довольно сносно и без ошибок описал исход стариков из Браилова в Жмеринку, находящуюся на территории Транснистрии.
«Большинство из них нашло убежище в жмеринском гетто, – продолжает Ефим Гехман. – В апреле были расстреляны последние евреи Браилова». Дедушку и бабушку Альтмана приютила дочь. Они прожили в тайнике три месяца. Их дальнейшую судьбу я предугадал с теперь поразившей меня точностью. И Ефим Альтман, и Юрий Лейбман, вспоминая, ни на миллиметр не отклонились от правды. Ефим Гехман свидетельствует: «Через месяц румынская жандармерия Жмеринки выдала германской полиции двести семьдесят браиловчан, их погнали в Браилов и там расстреляли у той же гранитной кручи». Бабушку Альтмана доставили в Браилов своим ходом – в инвалидной коляске, некогда привезенной из Германии. Немцы смеялись, наблюдая, как старики толкали коляску.
В июне 1942 года у въезда в Браилов немцы повесили плакат: «Город без жидов». Подобные плакаты в первые недели войны появились во многих маленьких городках Прибалтики. Там местное население, вооружившись, осуществляло геноцид. Возгласы евреев и русских: «На кого вы нас оставляете?!», которые Лотта слышала в Риге по дороге на вокзал из гостиницы «Рим», явились пророческими. Евреи и русские предчувствовали, что произойдет, когда вермахт оккупирует прибалтийские территории.
А жмеринское гетто, хотя и понесло крупные потери, уцелело. Этому есть объяснение. 16 марта 1944 года румыны бежали из Жмеринки, и ее заняли немецкие части, сразу же объявив перерегистрацию евреев – от шестнадцати до шестидесяти лет. Кто доверился и явился в юденрат, был убит. Конец гетто близился, но близился и конец орднунга. Кто быстрее достигнет финиша?
20 марта к станции подошли соединения Советской армии, и немцы еле унесли ноги.
В шелковом белье и славянского происхождения
Я хочу подтвердить то, что изложено в «Черной книге», дополнив свидетельствами Ефима Альтмана и Юрия Лейбмана. Показания их идентичны и, как мы видим, совпадают даже в крупинках, не говоря уже о масштабных – кровавых – деталях. Сошлюсь и на другой пример. И Альтман, и Лейбман абсолютно одинаково описали труп распятого на воротах гетто врача в шелковом белье, которого убили только за то, что он пришел в гетто и принял ребенка у еврейской роженицы. Он работал в городской больнице и оказал помощь женщине, несмотря на запрет. О нем знали только то, что он славянского происхождения – русский, украинец или поляк.
Еврейские полицаи
Ефим Альтман об освобождении Жмеринки рассказывал потрясающие вещи. С одной стороны шоссе, куда выходили окна дома, откормленные рослые немецкие артиллеристы вели огонь из гаубиц по наступающим. В длинных шинелях и массивных касках они имели бравый и угрожающий вид. Действительно, солдаты непобедимой армии! Однако станцию советские войска очистили быстро. Прячась за вагонами, к разбитому зданию вокзала просочились бегущие по-заячьи ухватистые тощенькие мужички в телогрейках и худых ушанках, с трехлинейками и карабинами наперевес. Редко у кого в руках был автомат. Трофейное оружие у двоих-троих. Орудия немцы тут же побросали и мгновенно убрались. Причем бежали к себе, назад, в тыл, как в атаку, размахивая руками и что-то крича. Альтманы думали сперва, что артиллеристов окружили и они бросились на прорыв. Оказалось – ничего подобного. Какой-то молоденький лейтенантик в шинельке, очкастый, с болтающимся планшетом на боку, пустил ракету, и мужички в ватниках, невесть откуда взявшиеся, рассыпались по улицам как горох. В считанные минуты Жмеринку захватили. Во всяком случае, Альтманам так почудилось. Мужички вытягивали немцев из подвалов, выгоняли из нор – первых этажей и подвалов – и тут же формировали из них колонны военнопленных. Дело у них спорилось быстро, и, видно, дело было для них привычное. Выстроив и пересчитав, назначили старшего и вели прочь – за город.
Ограду гетто из досок и колючей проволоки сразу же снесли, и пошла плясать губерния и приплясывать ребятня, залетая в каждый двор с возгласами: «Да здравствует Сталин!», «Да здравствует Красная армия». Были и такие, что вопили: «Да здравствует Жмеринка!» и «Смерть румынским оккупантам!». Румыны давно смылись, так что смерти никого не удалось предать. Зато ребята повзрослее выкинули новый лозунг:
– Айда ловить полицаев!
Украинские полицаи давно переоделись и растворились среди населения. «Допомижная полиция» исчезла без следа, как дым. А вот еврейской полиции деваться некуда. Повязки сорвали, дубинки зашвырнули подальше, кто в сапогах был и галифе, содрал – и на помойку! Но знали-то их наперечет.
– Айда ловить полицаев! – вопил Ефим Моисеевич. – Смерть Милькису! Смерть Овсяникеру!
Двух-трех, а то и четырех, включая Милькиса и Овсяникера, бывшего портного и строителя, выковыряли из подвала и, торжествуя, отвели куда следует – все к тому же молоденькому лейтенантику с болтающимся планшетом на боку. Радовались безмерно, но вскоре немного приуныли: членов юденрата – седобородых стариков и шефа гетто, некогда австрийского офицера времен Первой мировой войны – арестовал СМЕРШ. Они-то в чем виноваты?! Они не полицаи. Но Сталин не делал различия между старостами и членами юденрата во главе с шефом гетто. Всех греб под одну гребенку: за сотрудничество и, пропустив через «тройки», отправлял на Колыму. Жмеринские полицаи со звездой Давида должны были благодарить Бога, что их не успели вывезти в концлагерь. Там при выгрузке евреи, опознав, забивали их камнями прямо рядом с вагонами.
Дождался освобождения в 1956 году только один еврейский полицай Мума Овсяникер. Он вернулся в Жмеринку, устроился на работу в строительную организацию, стал ударником социалистического труда и очень быстро получил двухкомнатную квартирку, отделал ее знатно и зажил припеваючи.
Двухкомнатная квартирка у метро «Пролетарская»
Ефим Моисеевич, будучи доктором медицинских наук и профессором, а также блестящим оператором в Боткинской больнице, которого приглашали к иностранным дипломатам, подавившимся редиской или куриной костью, постоянно возмущался:
– У меня двухкомнатная крошечная клетушка у «Пролетарской». С проходными, между прочим; окна – на мусоросборник. И у Мумы двухкомнатная – почти сорок метров, выходит на сквер. Утром соловьи поют. Зимой картинка – глаз не оторвешь. Сказка! А я сколько тормозов Вестингауза испортил, пока он дубинкой размахивал и перед румынской швалью тянулся? Сколько я мундиров порвал на складе?! Сколько керосина в патоку налил?! Сколько шнурков из бутс выдернул?! Сколько свитеров и подшлемников пожег? Боже мой! Сколько песка в зерно набросал?! Сколько дырок наделал в мешках с сахаром?! Сколько бумажных мешков с кофе обосцал?! Дня не миновало, чтобы чего-нибудь GFR не подпортил!
И смерть старшего брата, загнанного румынскими жандармами в угольную яму и там затравленного овчарками, Ефима Моисеевича не испугала, а наоборот, обозлила и сделала более заядлым. Он поклялся отомстить «Каре Ферата Романия» – знаменитой железнодорожной компании.
– Если бы не советские солдаты, – часто повторял Ефим Моисеевич задумчиво, – в телогреечках и обмотках, я здесь бы с тобой не сидел и полип из носа тебе не удалил. Понял, кому ты должен быть благодарен?
Об отъезде из страны он никогда не мечтал.
– Дурачье, – ругал он приятелей, эмигрировавших в Америку и Израиль, – дурачье! У нас лучшее, хотя и хужее. К чужому не привыкнешь. Поехали полюбуемся Суздалем…
И ехал, и любовался. В шестьдесят четыре года – однажды вечером – он наполнил ванну горячей водой и тихо вскрыл вены. Ушел в иной мир, как древний римлянин-патриций. Врачи Боткинской больницы, в которой он работал до последнего дня, устроили пышные похороны и завалили могилу ворохом цветов. Причину поступка никто не мог объяснить. Жестокость непонятного рода внезапно показывает свою хищную морду посреди относительно благополучной Москвы. Не в жмеринском ли гетто причина?
Белая ворона
Откровеннейший критик нашей прошлой собачьей жизни, имеющий на то бесспорное право, Надежда Яковлевна Мандельштам, вдобавок к уже процитированным строкам, заметила: «Среди советских писателей он был и оставался белой вороной. С ним единственным я поддерживала отношения все годы. Беспомощный, как все, он все же пытался что-то делать для людей». Характеристике Эренбурга нельзя отказать в точности и проницательности. Он действительно выглядел белой вороной и вел себя как белая ворона, никого из собратьев по перу не критикуя и не причиняя никому зла. Иногда он отбивался от нападок, но чаще пропускал клевету мимо ушей.
Надежда Яковлевна в этом пассаже дала высочайшую оценку мемуарам Эренбурга, во многом, как мне кажется, справедливую, несмотря на десятки пустых страниц: «„Люди, годы, жизнь“, в сущности, единственная его книга, которая сыграла положительную роль в нашей стране».
С последним утверждением вряд ли стоит соглашаться безоговорочно. Но то, что Эренбург «был и оставался белой вороной» и «пытался что-то делать для людей», безусловно. Надежда Яковлевна не в пример иным максималистам, живущим в совершенно другом, не террористически-сталинском периоде и пользующимся мощной поддержкой Запада, поступки Эренбурга хорошо понимала и правильно оценивала, как, впрочем, и Варлам Шаламов, который провел долгие годы в северных лагерях. Зорко разглядела она лица тех, кто пришел на похороны Эренбурга. «Это была антифашистская толпа», – подчеркнула Надежда Яковлевна. Я присутствовал на гражданской панихиде и позднее, прочитав «Вторую книгу», подивился яркости определения. Действительно, толпа была на редкость и однородно антифашистской. Ни одного писателя, даже Бориса Пастернака, не провожала в последний путь такая толпа. В людях, пришедших к гробу нобелиата, попадались разного рода протестанты, любители поэзии, любопытные. Их и с большой натяжкой нельзя было назвать антифашистами. Эренбург и при жизни привлекал людей особого склада. Надежда Яковлевна вовсе не имела в виду, что у гроба собралось много евреев, генетических противников фашизма и расизма. Нет, вовсе нет. Пришли интеллигенты разных профессий, ветераны минувшей войны, художественная молодежь, просто случайные люди, поддавшиеся душевному порыву, никому не ведомые любители литературы. Однако однотипность человеческого облика являлась определяющей чертой общности людей, собравшихся на несколько исторических мгновений. Есть во «Второй книге» далекоидущий и не вызывающий возражения вывод: «Эренбург сделал свое дело, а дело это трудное. Может быть, именно он разбудил тех, кто стал читателями Самиздата». На каком далеком расстоянии находятся слова Надежды Яковлевны от тех царапающих и неприязненных оценок, которые дает Эренбургу Александр Солженицын, вторгаясь в очерке о Столяровой в частную жизнь и семейный быт Эренбургов, и что неприятнее всего – после смерти хозяина квартиры на улице Горького!
Без Миллера, Дали и Селина
Что касается культурной значимости мемуаров Эренбурга, то здесь взгляд Надежды Яковлевны стоит оспорить. Эренбург слишком пристрастен в своих вкусах и, открывая слепому и глухому советскому миру Пикассо, он в то же время намеренно – подчеркиваю: намеренно! – умалчивал о многих не менее крупных явлениях европейской и американской культуры, объективно способствуя ее искажению в умах и сердцах миллионов людей, выпячивая главным образом лишь левые – так называемые прогрессивные – течения и их представителей. Трудно упрекнуть человека в подобном подходе. Дело, конечно, вкуса. Но я подозреваю, что Эренбург прятался за это ощущение. Путь к Сальвадору Дали, Луи Фердинанду Селину и Генри Миллеру был заморожен, а творчество их примитизировалось мимолетной, несправедливой и постоянно политизированной долбежкой. О Генри Миллере Эренбург, кажется, вообще не упоминал. Его заменил довольно посредственный драматург Артур Миллер, идеологически приемлемый для партийных бюрократов, невзирая на европейское происхождение, выраженную симпатию к евреям и недолгое супружество с Мэрилин Монро, которую агитпропщики пытались выдать за эталон разврата. А существует ли мировая культура без Дали, Генри Миллера и Селина?
Эпоха военного лихолетья миновала, Сталин исчез, Германия со скрипом становилась демократической, и при всей художественной отсталости Советского Союза пора было расширять взгляд и сражаться не только за появление фамилии Бухарина в журнальном тексте, но и за более толерантное восприятие чужой культуры. Коллаборационизм Селина, безразличие к европейским событиям Миллера и сюрреалистическая усложненность Дали не должны были помешать хоть краткому указанию на их определяющее влияние и ведущую роль в культурном развитии Запада.
Просчет гестапо
Еще одну характеристику Эренбурга мы находим у Надежды Яковлевны в главе «Немножко текстологии», и она, к сожалению, не столь однозначна: на ней лежит отблеск трагической судьбы Мандельштама. И коль речь зашла о текстологии, то надо заметить, что и здесь Надежда Яковлевна не всегда подбирает удачные выражения.
В 1940 году Эренбург в Париже не «отсиживался» в посольстве. Он укрывался там и, несмотря на действие сталинского пакта с Гитлером, рисковал жизнью. Эренбурга прекрасно знала германская разведка, в том числе и по испанским событиям, однако недооценила потенциал или – что правильнее – полагала: НКВД разделается с ним, как с прочими, после возвращения в Москву. Судьба Кольцова, Клебера, Львовича и десятков высокопоставленных русских испанцев не составляла тайны для гестапо. Лишних осложнений с советским посольством немцы старались избегать, Свидетельство генерала Павла Судоплатова показывает, какую участь Сталин предназначал Эренбургу. Гестапо – расчетливая организация, и если что-то можно было переложить на плечи НКВД, то отчего же не дать свободу действий Берии? Сплетни и слухи, которые распускало гестапо после уничтожения маршала Тухачевского, тому подтверждением. Надежда Яковлевна ошибается: Эренбурга гестапо выпустило в Москву на расправу. Пакт здесь не играл ведущей роли. Он действовал формально: виза, вокзал, билет, компостер, вагон, границы и… вечность. В лучшем случае – безымянная могила в Донском монастыре или яма за городской чертой.
Кольцов уже лежал в такой безымянной могиле с пулей под черепом, вылетевшей из «вальтера». Расстрельщики из НКВД пользовались обычно пистолетами этой немецкой системы. «Вальтеры» применялись в Катыни. Это одно и то же время. Вдобавок, пули немецкие. Если бы гестапо могло предположить, как проявит себя Эренбург во время надвигающейся войны с Россией, если сохранит жизнь, то ни за что не выпустило бы из Парижа. И хваленое гестапо иногда допускало просчеты!
В глубину слова
В небезукоризненном, что касается Эренбурга, тексте есть, между тем, верные мизансцены, стоп-кадры и стоп-выражения. Вот встреча на Каменном мосту: «Он прогуливал собачку. Мы разговорились. Я была поражена переменой, происшедшей с Эренбургом, – ни тени иронии, исчезла вся жовиальность».
Я споткнулся на последнем слове. То ли подразумевала Надежда Яковлевна? Разве Эренбург относился к весельчакам и жизнерадостным парижанам?! С улыбкой как-то не вяжется ни образ, ни облик Эренбурга. Быть может, речь идет о горьком смехе или смехе сквозь слезы? Что же все-таки хотела сказать Надежда Яковлевна? Сомнения усилились, когда я вспомнил замечательный фрагмент из мемуаров Эренбурга, целиком посвященный Бабелю.
Очки
«Он был невысокого роста, коренастый. В одном из рассказов „Конармии“, говоря о галицийских евреях, он противопоставляет им одесситов, „жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино“ – грузчиков, биндюжников, балагул, налетчиков вроде знаменитого Мишки Япончика – прототипа Бени Крика. (Эпитет „жовиальный“, – продолжает далее Эренбург, – галлицизм, по-русски говорят: веселый, жизнерадостный.) Исаак Эммануилович, несмотря на очки, напоминал скорее жовиального одессита, хлебнувшего в жизни горя, чем сельского учителя. Очки не могли скрыть его необычайно выразительных глаз – то лукавых, то печальных».
Эренбург – человек совершенно иного типа. В нем отсутствовало все одесское. В нем присутствовало только парижское и московское, но не смесь французского с нижегородским. Он являл собой тип москвича, русского интеллигента, долго жившего в Париже. По-французски jovial – любящий веселье, веселый, жизнерадостный. Jovialite – веселость нрава. Приведенные определения, если верить словарю и различным классическим текстам, не употребляются в переносном значении и не обладают вторым планом. На русской почве галлицизм превратился в словцо с привкусом, оттенком, ужимкой, что ли. Но ни оттенок, ни ужимка не имеют отношения к личности Эренбурга, который не принадлежал ни к весельчакам, ни к породе жизнерадостных людей, скорее наоборот. Он являл собой скептика, разочарованного романтика, всегда поэта, застывшего в ужасе перед событиями, которые ему приходилось наблюдать и в которых приходилось участвовать. Мне кажется, я ощущаю, что намеревалась выразить Надежда Яковлевна, но не думаю, что она права.
И чтобы подвести черту под сюжетом с прилагательным «жовиальный», вернусь к очкам «жовиального одессита» Бабеля. Очки – не обыкновенная деталь, запечатленная Эренбургом. И суть здесь не просто в том, что они, очки, не могли скрыть то лукавого, то печального взгляда. Очки в стихотворении Эренбурга – нечто большее, некий символ художественного гения. За десять лет до смерти он вспоминал о погибшем друге в пронзительных и, к сожалению, полузабытых строках, совершенно не тая обиды за данные на следствии показания, о которых если не знал дословно и точно, то точно и дословно догадывался:
Средь ружей, ругани и плеска сабель,
Под облаками вспоротых перин,
Записывал в тетрадку юный Бабель
Агонии и страсти строгий чин.
Точнее о буденновской конармии и «Конармии» Бабеля не скажешь. Умение опоэтизировать прозу, превратить прозу в поэзию, не отрывая ее, прозу, от жизни, характерно для Эренбурга. Поэзия не вторгалась в прозу, газетное сообщение или дневниковую запись. Поэзия вбирала их, пропитывала все поры и возрождала на другой – художественной – основе. Проза жизни становилась строительным материалом, интонацией, атмосферой: плеск сабель, строгий чин агонии и страсти. И облака вспоротых перин. Воздушность этих облаков, их медленное круговращение и оседание. Их пыльный запах.
И от сверла настойчивого глаза
Не скрылось то, что видеть не дано:
Ссыхались корни векового вяза,
Взрывалось изумленное зерно.
Поэзия невозможна без философии. Поэзия в каком-то смысле и есть философия, интонационное, гармоничное осмысление человеческого настроения, человеческих впечатлений.
Его ругали – это был очкастый,
Он вместо девки на ночь брал тетрадь,
И петь не пел, а размышлял и часто
Не знал, что значит вовремя смолчать.
Кто скажет, сколько пятниц на неделе?
Все чешутся, средь зуда ток тоски.
Убрали Бабеля, чтоб не глядели
Разбитые, но страшные очки.
Эренбурговский портрет Бабеля, «жовиального одессита», хлебнувшего в жизни горя, нельзя не принять за образец классической поэзии, нельзя не плениться не только внешней точностью, но и острой трагичностью, с какой изображается содержательная сторона нетривиальной и отнюдь не жовиальной натуры.
Камуфляжный прием
Нередко интерес к Эренбургу и его авторитет пытаются использовать не с политической целью, прибегая, между тем, к лукавству и даже прямой неправде. Переводчик и интерпретатор Луи Фердинанда Селина русский критик и литературовед Вячеслав Кондратович, который одновременно является одним из руководителей Российского отделения общества друзей Селина, вот как говорит в одном из интервью о встрече с замечательным французским писателем: «О Селине я впервые прочитал у Эренбурга в его книге „Люди, годы, жизнь“, сейчас в России полузабытой, но в свое время пользовавшейся огромной популярностью. Тогда мне было лет 13–14, то есть уже более четверти века назад. Все мы жили тогда в условиях колоссального информационного голода. А у Эренбурга о Селине было написано что-то вроде: что он восхищается (!) Селином как писателем, но никогда не разделял его мировоззрения…»
Еще бы – разделять! Мировоззрение коллаборациониста и юдофоба! Мировоззрение человека, который пытался сталинский «коммунистический» режим выдать за систему, особенности которой отвечают еврейскому правосознанию. Требовать от Эренбурга, чтобы он присоединялся к мнениям Селина, – это слишком.
«Надо сказать, что Эренбург называл очень многих деятелей французской культуры, в том числе и тех, кто к тому моменту мне был не известен, – продолжает Вячеслав Кондратович, – но имя Селина стояло как-то особняком. Ничего не разъяснялось: какое мировоззрение, почему не разделял? Вот эта загадочность как-то особо интриговала».
Оговорюсь сразу: я лично весьма доволен, что Вячеслав Кондратович и его напарница Маруся Климова вновь открыли русскому читателю Селина и дали возможность оценить его стиль, язык, художественные приемы, мировоззрение и в целом жизнь. Но Вячеслав Кондратович прибегает к малодостойному камуфляжному приему. Уж если знаток Франции и французского языка Эренбург восхищен Селином, то остальное можно оставить без внимания. Подобная расчетливая наивность непростительна. Более того, она искажает сам принцип отношения к писателю, особенно в сложных и до сих пор подцензурных условиях существования нашей литературы, а переводы Вячеслава Кондратовича и Маруси Климовой все-таки стали фактом нашей культуры, и это очень отрадно.
Беккет
Сколько грязи вылила советская критика на участника французского Сопротивления Сэмюэла Беккета и его пьесу «В ожидании Годо»! Но когда она сделалась доступна русскому читателю, выяснилось, что факты биографии драматурга и лауреата Нобелевской премии вполне – извините за не очень подходящее словцо – коррелируются с пьесой, которую на страницах отечественных газет и журналов подвергали дикарским оскорблениям.
«Против евреев и калмыков»
Перевод книг Селина, несмотря ни на что, есть сугубо положительный акт. Однако Эренбурга зачем сюда приплетать?! Эренбург упоминает о Селине всего два раза и ничего не пишет о восхищении художественными достоинствами его прозы. О мировоззрении Селина он отзывается пренебрежительно и совершенно не упоминает о том, что не разделяет мировоззрения нераскаявшегося коллаборациониста. В 32-й главе четвертой книги мемуаров фамилия Селина вовсе не стоит особняком. Наоборот, она тесно соприкасается с фамилией Гитлера, который ему так нравился до европейской катастрофы, когда Селин почувствовал на собственной шкуре, куда завели Францию «боши».
«Писатель Селин предлагал, – подчеркивает Эренбург, – объединиться с Гитлером в священной войне „против евреев и калмыков“ („калмыками“ он, видимо, называл русских)». И ничего больше! О «калмыках» следует поговорить особо. Не исключено, что Селин намекал на происхождение Ленина. Эренбург взял слова Селина в кавычки. Между тем Селин имел в виду унизить именно русских. И как расист – так он себя рекомендует; возможно, немного иронически, – и как человек, побывавший в СССР, он прекрасно знал разницу между русскими и калмыками. Надо попутно для ясности заметить, что Селин обладал редким для писателя качеством – самоиронией. Но это так – к слову. Я прерву текст о Селине, чтобы продлить удовольствие от косвенного общения с этим превосходным, наблюдательным, умным, хотя и очень злым писателем и, бесспорно, несправедливым человеком, еще раз подтвердившим ошибочность гуманной пушкинской формулы, что гений и злодейство несовместимы.
Семейство ангелов
Половина века миновала, а все помянутое по-прежнему живо, болезненно, незаживающе. Есть в «Черной книге» очерк Изабеллы Наумовны Минкиной-Егорычевой «Священник Глаголев». Фамилия прежде в Киеве, а теперь и во всем мире весьма почитаемая. Отец священника, о котором здесь идет речь, Александр Александрович Глаголев, до революции преподавал в Киевской духовной академии, помещавшейся вместе с общежитием для студентов в цоколе Андреевского собора, на самой высокой точке изумрудных приднепровских холмов. Отсюда, с балюстрады, открывался вид на неохватные заречные дали, а если поднять голову и посмотреть в небо, то возникает чувство, что ты, будто подхваченный воздушным растреллиевским творением, уносишься в головокружительную опрокинутую бездну.
Александр Александрович занимался гебраистикой, преподавал древнееврейский язык и историю, которые были обязательными предметами в программе обучения православных священнослужителей. Подольские прихожане его знали как настоятеля церкви Николы Доброго. В смутные для Киева дни, когда в здании присутственных мест судили Менделя Бейлиса, обвиненного в ритуальном убийстве, Александра Александровича власти привлекли в качестве эксперта, наряду с другими специалистами: религиоведами, медиками и священнослужителями. Не все выдержали испытание страхом и золотом. Популярный в Киеве врач – профессор Иван Сикорский – подал угодное прокуратуре мнение.
Вице-директор 1-го департамента Министерства юстиции Александр Васильевич Лядов, надзиравший по поручению главы ведомства Щегловитова за ходом процесса, по возвращении в Санкт-Петербург сообщил в докладной записке о позиции настоятеля церкви Николы Доброго: «Проф. Глаголев был допрошен, по ссылке на него о. Амвросия, как знаток еврейского языка и Талмуда. О. Глаголев также, видимо, уклоняясь дать заключение, пытался отрицать, на основе толкования Талмуда, возможность употребления евреями в пищу христианской крови… Однако этому мнению о. Глаголева было противопоставлено судебным следствием утверждение князя Оболенского, который в своем исследовании о ритуальных убийствах, полемизируя с Лютостанским, тем не менее указывает на одно место Талмуда… Ввиду изложенного проф. Глаголев выразил желание заняться специально этим вопросом по Талмуду и через некоторое время дать уже более обоснованное заключение».