Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 58 страниц)
Национальный аспект уничтожения ленинградцев свидетельствует о многосторонних намерениях вождя, о состоянии его психики, о страхах. которые терзали склеротический мозг, о ненависти, которую он испытывал к мало-мальски самостоятельным людям – таким, как Вознесенский, Кузнецов и Родионов. Обвиняя их в желании распустить СССР, выделив Россию в отдельное государство, Сталин в первую очередь думал о судьбе Грузии, с которой чувствовал неразрывную связь. Он был не русским националистом, как утверждают нынешние коммунисты, а грузинским. Он был ярким представителем кавказского региона. Именно эти ощущения служили фундаментом для обвинения ленинградцев. Охотясь за ними по всей стране и расстреляв схваченных, Сталин налегке накинулся на обреченных членов ЕАК, которых уныло терзали абакумовцы и рюминцы. Параллелизм в действиях Сталина, которому и сегодня не придают должного значения, между тем свидетельствует о многом. Это принцип, позволяющий втягивать в круг страха массы населения. Никто в империи не должен чувствовать себя спокойно и уверенно. Ни еврей, ни русский, ни татарин, ни калмык, ни украинец. Сталин действовал не линейно, а многослойно и по разным направлениям.
Намерения сценаристов
В конце 50-го года ленинградцев безжалостно выбили, а с ЕАК продолжали разбираться. Смешно? Нет, не смешно. Сталин накачивал антисемитизм, что примус. Это была перманентная кампания. Неизвестно, во что она должна была вылиться. А чисто русское убийство совершили быстро. Тут возиться нечего. Аппарат огромный, при необходимости можно было взять на цугундер воронежцев или дальневосточников. Воронежцы – сепаратисты, гордятся своим городом, вполне годны для фальсификации умысла. Дальневосточники косят в сторону Японии. Их Япония всегда привлекала. Так что еаковцев еще долго будут мучить.
В ответах Чепцову Перец Маркиш больше не возвращался к Эренбургу и только один раз сослался на «Черную книгу». Его слова подтверждают общее впечатление – на «Черную книгу» власть заложила запрет.
За допросом Переца Маркиша следовали допросы Бергельсона и Квитко. Фамилия Эренбурга там не упоминалась. На нее лишь однажды сослался Фефер в перепалке с Квитко по поводу все той же «Черной книги», от американского варианта которой последний хотел отстраниться. Из обмена репликами мы узнаем о телеграмме Альберта Эйнштейна по поводу проектируемого издания и о значении, которое придавали в ЕАК посланию великого ученого. Но Сталину было наплевать на Эйнштейна. Атомными тайнами американцев он уже овладел, и советские физики и техники в Арзамасе-16 неслись вперед по проложенным рельсам.
Давид Гофштейн ни словом не обмолвился ни о «Черной книге», ни об Эренбурге. Приведенные сведения сохраняют условность – сделанные купюры мне недоступны. Не исключено, что в них встречаются и Эренбург, и «Черная книга».
Итак, Давид Гофштейн молчит, но зато научный сотрудник Института истории АН СССР Иосиф Сигизмундович Юзефович говорит об Эренбурге, лишний раз подчеркивая причастность писателя к работе над сборником. Юзефович выразил недовольство тем, что Василий Гроссман не поставил его в известность о сложностях прохождения материалов через Главлит. Вот почему он невольно способствовал их переправке в Америку. Стоит обратить внимание на оценку им роли Щербакова и Александрова в деятельности ЕАК, что важно с психологической точки зрения: «…Все директивы давал Щербаков и Александров. Все речи на митингах были несекретными (?), об этом все знали. Когда Эренбург с трибуны говорил: „Я еврей, а моя мать Ханна“ – это же проходило через Александрова и Щербакова».
Даже в подобной – довольно простой – ситуации Эренбурга пытались превратить в марионетку. Слова Юзефовича похожи на правду. Кто помнит те времена – не усомнится, что Эренбурга обстоятельства вынуждали согласовывать выступления с партийным руководством, возможно не в дословной форме. Другое дело, что такие и подобные заявления не шли вразрез с его внутренними убеждениями. Да, он еврей, его мать – Ханна, и он русский писатель. В общих чертах факты из показаний Юзефовича соответствовали истине. И раньше Эренбурга нельзя было заставить лгать и возводить напраслину на коллег по перу.
Деятельность сценаристов была разнообразна. Интерес представляет механика подготовки показаний. Фефер, методично выполнявший предписания рюминских садистов, лишний раз обратил внимание суда на «Черную книгу» в реплике по поводу деятельности Юзефовича в ЕАК: «Я не могу сказать, что он махровый националист, но факты – выставка (об участии евреев в Отечественной войне) и „Черная книга“ – позволяют расценивать его как националиста».
Кто же тогда составитель «Черной книги», если скромный Юзефович – националист? Сквозь речи Фефера отчетливо просвечивают намерения сценаристов.
Некто Головенченко
Действительно, кем считать тех, кто готовил «Черную книгу»? Если принять точку зрения рюминского дознавательного аппарата, то приходится задуматься над тем, что ожидало в ближайшем будущем Эренбурга и Гроссмана – непосредственных авторов и идеологов проекта.
Рюмин неотступно подводил плетение словес к «юридически» очерченному обвинению Эренбурга и Гроссмана. Более того, складывается отчетливое впечатление, что бесчисленные упоминания о «Черной книге» должны были убедить Сталина в целесообразности санкции на арест инициаторов издания и энергичных его пропагандистов. По расчетам рюминцев, на какой-то строке вождь должен был вспыхнуть и сказать новым хозяевам Лубянки, как некогда бросил Берии: «Черт с вами! Берите! Если они (Эренбург и Гроссман) такие националисты!» Однако Сталин почему-то не вспыхивал и не давал разрешения на арест. Он не любил, когда им дирижировали. Направленность дознавательных действий он отлично понимал. И он отлично сознавал, кто и куда – в его интересах и по его приказу – гонит волну и откуда берутся показания и кем трактуются. До последнего дня он цепко держал власть над Лубянкой. Если Эренбург находился на свободе, значит, это было выгодно Сталину, и не коротышке Рюмину вмешиваться в расчеты вождя. Но готовить почву для преследований вменено в обязанности, и «Черная книга» появляется регулярно в самых различных дознавательных материалах и на многих страницах стенограммы Большой супремы.
Старая площадь и Лубянка – сообщающиеся сосуды. Заведующий отделом пропаганды и агитации ЦК небезызвестный Шепилов и его подручный – профессор Головенченко, куратор русской литературы, несомненно знали, что абакумовцы, а позднее и рюминцы вносят в дознавательные протоколы о «Черной книге». Головенченко сконцентрировался на диффамации Эренбурга. Он публично провозглашал Эренбурга космополитом № 1, призывал к аресту и распускал слухи, что задержание Эренбурга состоялось.
Однако Сталин еще не приступил к массовым репрессиям исключительно еврейского населения, и Головенченко с Шепиловым несколько поторопились. Если бы знаковая фигура Эренбурга была устранена, то это означало бы прямой и немедленный переход к депортации и бессудным казням. Однако жизнь Эренбурга не зависела от Софронова, Первенцева, Шолохова, Шепилова, Головенченко и даже Абакумова с Рюминым. Она даже не зависела от личного желания Сталина. Эренбург превратил себя в фигуру международного масштаба, и его уничтожение повлекло бы за собой непредсказуемые события в мировой политике. Глупцы те, кто думает, что награды и назначение Эренбурга заместителем председателя Советского комитета защиты мира есть свидетельство его слабости, подкупности или коллаборационизма. Это было признанием его силы, и неизвестно, кто больше кого использовал: он Сталина или Сталин его. Эренбург становился щитом на воротах гетто. Сегодняшняя судьба творчества Эренбурга подтверждает высказанную мысль – не только мощь художественного дарования и роль в литературном процессе сделали его читаемым автором в сумятице и хаосе нашего книжного рынка, но и безусловная политическая воля при достижении поставленной цели.
Простейшая формула
Наиболее мощная фигура Супремы – Соломон Лозовский. За старыми плечами – не только насыщенная событиями биография, но и огромный период истории революционной России. Когда-нибудь поведение Лозовского на процессе исследуют самым тщательнейшим образом. Аргументы, к которым он прибегал, и путь, которым он шел к истине или к тому, что считал истиной, превратили не только судей в пигмеев, не способных справиться с истощенным больным человеком, но и разоблачили бездарное сталинское руководство, пытающееся манипулировать действующими лицами всей этой ужасной трагикомедии.
Есть совершенно достоверные свидетельства, что заместитель начальника следственной части по особо важным делам МГБ полковник Комаров, который возглавлял группу дознавателей по делу ЕАК, лично избивал самым садистским образом Лозовского. Комаров открыто бравировал ненавистью к евреям, что ничуть не мешало ему занимать одно из ведущих мест в аппарате министерства. Лозовский на суде лаконично и ярко охарактеризовал натуру Комарова и механику его действий, которая сводилась к простейшей формуле: «гноить в карцере и бить резиновыми палками так, что нельзя будет потом сидеть».
Слова Лозовского напомнили мне судьбу отца, которого заворачивали в простыню, смоченную соленой водой, и обрабатывали отрезком резинового шланга так, что мясо отделялось от костей, а тело вспухало и становилось синим. Очевидно, что во время допроса Лозовского председатель Супремы генерал-лейтенант Чепцов совершенно растерялся. Беспомощными, а порой и нелепыми вопросами он невольно способствовал раскрытию того, что происходило с членами ЕАК на Лубянке. Лозовский полностью выполнил поставленную задачу – дожил до суда и зафиксировал для истории происшедшее.
Подробность
Есть важная подробность, которая объясняет суть позиции Лозовского, отделяя ее и даже в определенной мере противопоставляя позиции остальных обвиняемых. Председательствующий, ощутив моральный проигрыш и сознавая, что Лозовский абсолютно нм в чем не виновен и всегда действовал в рамках партийных правил и государственных законов, попытался дезавуировать его обращение к суду. Между ними произошел следующий, весьма симптоматичный, диалог.
– Вы очень много придумали, – сказал Чепцов, – а теперь с легкостью все отметаете.
И председательствующий нарвался на достойный ответ:
– У меня не было никакой другой возможности дождаться суда, как подписать эти показания. Я на себя наговорил, а не на кого другого, а я знал в десять раз большее число людей, чем, скажем, Фефер.
Это очень точное замечание. Если бы Лозовский стал сотрудничать с МГБ, как Фефер, то неизвестно вообще, какими жертвами обернулась и чем бы завершилась сталинская затея.
Мощная натура
Раздраженный Чепцов держал себя в финале допроса Лозовского с бесстыдством, которое довольно ловко скрывал на предыдущих этапах. Нравственно расправляясь с мучителями, кроваво продираясь к правде и чувствуя дыхание смерти, этот сильный человек, эта мощная натура дает нам в руки разнообразнейший материал, который коррелируется с тем, что сегодня происходит в националистических кругах.
– Я был совершенно ошеломлен заявлением Комарова, что евреи хотят истребить всех русских, – сказал Лозовский.
Припомним шафаревичевский пасквиль «Русофобия», изданный много лет назад впервые, кажется, в Мюнхене, где еще с гитлеровских времен базировался небезызвестный Русский институт!
Разве Малый народ, по утверждению академика Шафаревича (который, как мы видим, следует мнению полковника Комарова), не желает совершить подобные деяния по отношению к Большому народу?
– Комаров стал спрашивать, – продолжал Лозовский, – у кого из ответственных работников в Москве жены еврейки.
В любой бредовой брошюрке или статье, вышедшей сегодня, легко обнаружить ответ на комаровский вопрос. Показания Лозовского на суде, как ни удивительно и как ни позорно, напоминают современность.
Лозовский несколько раз упоминает об Эренбурге и «Черной книге», но если в показаниях других подсудимых можно найти материал для обвинения по советским стандартам, то Лозовский фактам не придает окраски, которую сумели бы использовать рюминские дознаватели, подготавливая очередное дело. Как начальник, а позднее заместитель начальника Совинформбюро Лозовский в период войны являлся одним из основных оппонентов Геббельса. Министр Третьего рейха писал в своем органе, что когда немцы захватят Москву, то с живого Лозовского сдерут кожу. Между тем кожу с Соломона Абрамовича действительно содрали, но не Геббельс, а совсем другие люди, впрочем ничем от него, Геббельса, не отличающиеся.
Как начальник Совинформбюро Лозовский отвечал за организацию митингов, особенно в первые месяцы нашествия.
– Итак, был митинг. Скажите, – обратился он к Чепцову, – академик Капица мне подчинен? Писатель Эренбург мне подчинен? Что ж, они по моему поручению выступают, что ли? Вспомните список выступавших. Эренбург говорит, бросая в лицо фашизму имя своей матери Ханны. И вдруг кто-то говорит, что это значит возвращение к еврейству. Мою мать тоже звали Ханна – что же, я этого должен стыдиться, что ли? Что за странная психология? Почему это считают национализмом?
Из таких слов Лозовского сложновато сбить, даже в виртуальном сталинском мирке, деревянный бушлат Эренбургу. Более того, в них содержится неприкрытое его оправдание, желание дезавуировать возможные обвинения. И вместе с тем сказанное Лозовским полностью перечеркивает утверждение Юзефовича, унижающее Эренбурга и превращающее его в марионетку.
Как было на самом деле? И важно ли это? Я думаю, что важно. И я думаю, что, несмотря на железную сталинскую цензуру, Щербакова и Александрова, Соломон Абрамович ближе к истине.
Бешеные деньги
Через месяц Женя позвонила и начала с того места, где связь пресеклась, будто прошла всего лишь минута:
– Забыл ли ты, что ответил Володя Сафонов Ирине? А он говорил: «Просто двурушничаю. Как все. У меня две жизни: думаю одно, а говорю другое». Забыл, забыл! И осуждаешь меня за отношение к отцу. Между тем в этих словах весь Сафронов. И во время наших домашних политических скандалов он выпукло продемонстрировал привитое прошлой жизнью качество. Качество лагерника, зека. Но он стал лагерником, зеком, еще задолго до ареста. Вот в чем трагедия!
Да, трагедия сталинского существования заключалась в том, что лагерные привычки, лагерный способ выживания распространились задолго до начала массовых репрессий. Они-то и послужили основой советской власти.
– У отца с годами выработался такой мгновенный взгляд-измерение, окидывающий окружающих с головы до ног. Мгновенная переоценка ситуации – и смена позиций при необходимости. Он привык мимикрировать, привык скрываться, привык лицедействовать. А мне было горько знать истину и смотреть, как он с ней, с истиной, обращается. Ведь он мой отец! И какими превосходными свойствами характера он обладал! Редчайшими! И какое мягкое сердце! Чисто русское сердце! И сколько страсти, сколько отчаяния он нес в себе! И сколько пережил! Трансформации, которым его подверг Эренбург в романе, вполне закономерны для доказательства литературной идеи, но жизнь для меня оказалась глубже и шире этой идеи. Идея в ней утонула. Володя Сафонов сохранил себя в ужасающей реальности и вот чем завершил тернистый путь. Правильные слова бросил кто-то на читательской конференции: ослабленный Ставрогин. И правильно осудил его Эренбург. Здесь не Достоевский, а достоевщина, то есть вырождение всех чувств и настроений. Именно достоевщина! Не делай ошибки: не жалей и не идеализируй его. Горько, обидно, досадно, но иначе и быть не могло. Иначе была бы сплошная ложь! Ложь! Ложь! Вот кем он внутренне стал: безымянным, лишенным собственного имени Сафоновым из «Оттепели». Мой любимый отец, мой отец!
Она расплакалась и бросила трубку. Подслушивающие на телефонной станции, вероятно, удивлялись, что есть на свете двое безумцев, которые тратят бешеные деньги – в сущности, у нас отсутствующие – на пустяковые литературные дискуссии. Но мы тратили бешеные деньги на чувства, а не на дискуссии. Мне рассказывала моя приятельница, работавшая на французской линии международной телефонной сети, что один молодой инженер чуть ли не каждый день заказывал Париж, затем брал трубку и произносил несколько слов:
– Это я, Дениз. Как ты? Слава Богу!
И затем долго молчали, улавливая дыхание, доносящееся издалека. Полагаю, что фамилии Достоевского и Эренбурга уберегли нас от неприятностей и слежки. Женя ведь работала в университете, а я – в «Литературной газете».
Жизнь ее клонилась к закату.
Короткая передышка перед новым залпом жестокости
Черт бы побрал эту пару гнедых – Хемингуэя с Эренбургом! Они окончательно меня запутали! Запутали-то они меня, запутали крепко, но одновременно откристаллизовали главную черту общественных событий XX века – жестокость! Раньше я относился к интербригадовцам и республиканцам как к ангелам во плоти. Но они оказались далеко не ангелами – ни Диас, ни Пассионария, ни Листер, ни Лукач, ни Эль Кампесино, ни Гришин, ни Ксанти, ни Павлов, ни Клебер, ни Марти – никто! Эренбург и особенно Хемингуэй превратили меня в паршивенького буржуазного пацифиста и гуманиста. И начиная посерьезнее вникать в испанские дела, я безостановочно повторял про себя вслед пушкинскому Герцогу из «Маленьких трагедий»:
– Ужасный век! Ужасные сердца!
Я не умел составить из писаний Эренбурга и Хемингуэя целостной картины того, что произошло в Испании. Вместо того чтобы зубрить латынь и старославянский язык, я довольно тупо взирал на карту Пиренейского полуострова, но перед внутренним взором не возникало никакой живой картины. Боюсь, что в подобном же состоянии находились и остальные советские люди – до войны и после. Подробную карту Испании посоветовала взять в библиотеке Женя, сославшись на опыт отца.
– Он тоже ползал с увеличительным стеклом по карте, когда читал Эренбурга, иначе, говорит, не разобраться. Да не бойся выписать атлас: карты – предмет безобидный.
Правда, во время войны их в библиотеках не выдавали. В нашей школе пользовались глобусами, а всякие карты спрятали в кладовке. Такой приказ пришел из районо.
– Откуда ты-то знаешь, что карты не выдавали?
– Мой отец все знает. И про карты, и про Испанию, и про многое другое. Единственное его достоинство – знания. Но знания для него не сила, а бессилие!
Тоже начиталась Эренбурга с Хемингуэем и собственного отца костерит, подумал я, внезапно раздражаясь. С грехом пополам представил начальный этап событий: откуда появился карлик Франко со своими мерзкими марокканцами в фесках и широких портупеях и почему они сразу пошли на Мадрид вместо того, чтобы занять средиземноморское побережье с такими портами, как Барселона и Валенсия. Теперь, когда передо мной простиралась Испания, слова Каперанга постоянно всплывали в памяти, соединялись в понятные фразы, заполняя пробелы в репортажах Эренбурга и пропуски между разрозненными страничками романа Хемингуэя.
Я мало рассказывал Жене о Каперанге. Стыдно было признаться, что он меня подкармливал и изливал душу, а я внимал без всякого энтузиазма, поглядывая на подоконник, где молчаливо лежала сдобная булочка в ожидании, пока некто расправится с вкусно пахнущим вторым. Я боялся, что Женя въедливыми вопросами доберется до соблазнительной женщины с круглыми коленями, которые гладил Каперанг, и до печального вопроса, однажды вырвавшегося из груди: «Кому достанется?» И до страдающей медсестры в белом халате, с просвечивающимся розовым телом, тоже, между прочим, соблазнительной, не желавшей брать деньги, и еще до десятка мелких деталей, иногда и обидных, о которых вспоминать не хотелось. Почему-то не хотелось делиться с Женей той вспышкой горя, которую я пережил, увидев темно-коричневое лицо мертвого Каперанга, и как я бежал по Пушкинской, мимо особняка митрополита к площади Льва Толстого, рыдая и размазывая соленые слезы. Я хотел оставаться мужественным и сильным, давшим клятву отомстить за Каперанга. Я только не знал, кому мстить и за что.
В стане врага: полковник Москардо
Существовала одна деталь, прикосновение к которой не сопрягалось с унизительными ощущениями. Роман мой скользит к финалу, скользит иногда и по лужам крови, а не как у Михаила Булгакова – летит к концу, вероятно, как стрела или птица – по воздуху. К финалу, к финалу! Там, в финале, жестокость проявляется все явственней и поспешней. Там он, роман, обнажает свой изъеденный злобой и горем скелет, не оставляя никому никакой надежды.
Женя знала в общих чертах содержание «По ком звонит колокол» в отцовском изложении. И я усвоил ее изустный вариант, достаточно искаженный любовной романтикой. Женя в пересказе не упустила фигуру партизана Пабло, мужа симпатичной крестьянки Пилар, жестокого палача и насильника. Позднее, на исходе 60-х, я встретил его имя первым, распахнув книгу как раз на эпизоде расправы с деревенскими фашистами. Зверство сагитированных республиканцами крестьян вызвало стойкое отвращение к гражданской войне и особенно к ее «комиссарам в пыльных шлемах». А Пабло совмещал в себе и комиссарство, и командирство, то есть являлся худшим представителем партизанских деятелей редкой формации. И был пропыленным и просаленным донельзя. Они, эти партизанские деятели, загубили не одно славное дело.
У нас считалось, что начало жестокостям положили мятежники. Это не совсем соответствует действительности. Франко в первые недели не вел войны на уничтожение. Свирепость в широких масштабах стала пробивать себе дорогу позже, когда в боевые действия вступил немецкий легион «Кондор» и прибыли советские военные с танками Т-26 и истребителями И-15 и И-16. Республиканцы в первый период столкновений тоже не отличались мягкостью. Вот характерный образчик взаимоотношений между республиканцами и фалангистами через неделю после того, как прозвучали позывные: «Над всей Испанией безоблачное небо».
Восстание в Алькасаре поднял близкий к Франко полковник Москардо. Он не мог похвастаться ни воинственной, ни просто мужественной внешностью. В конце июля республиканцы осадили город и принялись интенсивно обстреливать окраины, пытаясь выдавить гарнизон из опорных пунктов, захваченных ночью. Судьбе было угодно, чтобы в руки республиканцев попал сын Москардо. Осаждавшие сообщили полковнику об этом по телефону, пообещав расстрелять юношу, если сторонники Франко не сдадут немедленно город. Между сыном и отцом произошел следующий короткий диалог:
– Папа!
– Да? Что случилось, сынок?
– Ничего. Только они говорят, что расстреляют меня, если ты не сдашь Алькасар.
– Тогда поручи свою душу Богу, крикни «Вива Испания!» и умри патриотом.
– Я целую тебя, папа!
– Я целую тебя, сынок!
Республиканцам он передал:
– Не медлите. Алькасар не сдастся никогда.
Юного Москардо тут же расстреляли, а крепость франкисты освободили от осаждавших в конце сентября.
По ночам голодные собаки грызли трупы
Убийство Хосе Кальво Сотело показало, что близящаяся гражданская война приобретет бескомпромиссный характер. Одного из лидеров испанского фашизма, министра в правительстве диктатора Мигеля Примо де Ривера и соратника создателя «Испанской фаланги» Хосе Антонио Примо де Ривера застрелили на улице, не предоставив возможности прочитать последнюю молитву. И однако же Франко пытался избежать крупных разрушений. Как-никак Испания родина: Франко не относился к тем, кто кричал на демонстрациях: «Долой Испанию! Да здравствует Советский Союз!» (Часто на лозунгах вместо Советского Союза писали – Россия!) Однако вскоре мятежники изменили стратегию под влиянием генералов типа Мола, перейдя к беспощадному уничтожению противника. Психологически это объяснимо. Франко надеялся, что с каждым днем большее количество республиканцев из страха перед неминуемыми репрессиями будет переходить на сторону Бургоса. Республиканцы на жестокость генерала Мола ответили жестокостью, в том числе и в собственном лагере, и спустя месяц все встало на свои места. Гражданская война по примеру Америки и России начала разворачиваться по неписаным, но хорошо изученным дикарским законам. Жестокость руководила всем и всеми. Ни капли сострадания ни к кому, ни капли жалости. Города под бомбежкой превращались в каменные джунгли. По ночам голодные собаки грызли трупы, которые не успевали убирать. Людей убивали выстрелами в упор, беглецам посылали пулю вдогон, не считая нужным делать предупредительный выстрел в воздух. Первое подозрение – и человек становился мертвецом. Везде царила смерть. Она разила с одинаковой страстью фалангистов, республиканцев, немцев, русских, итальянцев, маррокканцев, интербригадовцев, детей, женщин и особенно стариков. Жестокость стала пропуском, удостоверением, паспортом. По жестокости судили о преданности идеалам. На такую черту у нас до сих пор никто не обратил внимания.
Да, именно по жестокости судили о преданности идеалам. Сострадание расценивалось как предательство. Жестокость превращали в символ и главный признак геройства.
Гражданская война в Испании стала преддверием европейского ада, созданного через несколько лет Гитлером. В ней были опробованы, в том числе и идеологически, почти все методы насилия, получившие развитие в центральной бойне XX века Второй мировой войне. Вот почему дальновидный Хемингуэй и не менее дальновидный Эренбург всяческими средствами клеймили испанскую жестокость, этот отвратительный испанский сапог, который, сдавив Европу, принес с собой народам неизмеримые страдания. Да, по ночам голодные собаки во всей Испании грызли трупы. Безоблачное небо затянули кровавые тучи.
А я и сейчас, думая о минувшем, твержу вслед пушкинскому Герцогу уже стареющим дребезжащим голосом:
– Ужасный век, ужасные сердца!
Пушкинская пророческая реплика, очевидно, годится на все времена. Вчера два захваченных террористами американских самолета разрушили два небоскреба-близнеца Всемирного торгового центра. Под развалинами погибло неисчислимое количество ни в чем не повинных людей.
Пророчество
Между тем Ицик Фефер освещает события под совершенно иным углом зрения, чем Лозовский. Его показания легко использовать и против Эренбурга, и против Лозовского.
– Но когда я во время следствия стал подытоживать работу Комитета, все важнейшие участки этой работы, все ее пункты, такие, как докладные записки в ЦК, как «Черная книга», две записки по поводу отрицательного отношения к евреям, посылка материалов за границу, в основном о героях-евреях на фронте и в тылу, и когда я суммировал все это, то понял, что вся эта деятельность и является основанием для обвинения Комитета в национализме, а поскольку Лозовский был в курсе дел Комитета, я назвал Лозовского националистом.
Так Фефер итожил навязанный рюминцами обвинительный материал. Фамилии Эренбурга будто бы нет, формально нет, но «синоним» есть – книга! И идет она на втором месте после «преступных» записок в ЦК. Сквозь «Черную книгу» всегда просвечивала личность Эренбурга, ее создателя. Подкорректируйте немного извлечения из текстов, произнесенных на процессе подсудимыми, и вы получите фундаментальное по советским понятиям обвинительное заключение, вполне достаточное, чтобы осудить писателя на смерть. Фамилия Эренбурга вскоре появляется по линии Наркоминдела и нашего посольства в Америке, наряду с фамилиями Маркиша, Михоэлса и других. Правда, новым дознавателям, которые дышали в затылок Комарову, немного отсюда удалось бы высосать.
В показаниях Лозовского есть абсолютно пророческий пассаж, который поддается истолкованию и выглядит как скрытая защита Эренбурга. Ярый пособник Сталина и Щербакова академик Георгий Александров, содержавший, как мы помним, частный притон, по мнению Лозовского, человек «нечистоплотный».
– Я нахожусь сорок месяцев в тюрьме, – говорил Соломон Абрамович, обращаясь к Чепцову, – и не знаю, что делается на свете. Я не знаю, кем стал Александров за это время, но уверен, что рано или поздно он будет исключен из партии.
Александров в конце концов действительно был снят с должности министра культуры, отстранен от исполнения депутатских обязанностей и закончил дни заведующим сектором диалектического и исторического материализма Института философии и права АН Белорусской ССР. Вряд ли Лозовский забыл о статье Александрова в «Правде» под названием «Товарищ Эренбург упрощает». Это он, Александров, по приказу вождя украл у Эренбурга победу, попытавшись превратить писателя в человеконенавистника и поставить под сомнение все, что тот сделал за четыре с половиной года войны. Содержатель борделя, дружбан сталинских подголосков и любителей клубнички, которого даже неприхотливый Жданов считал зазорным использовать на ответственных партийных постах, являлся одним из закоренелых врагов Эренбурга, много потерпевшего от него, особенно после крушения Третьего рейха.
На почве голых фактов
Председательствующий Чепцов особо выделил вопрос о «Черной книге» и постарался грубо дожать Лозовского на этом поле. Разумеется, трактовка самого издания в репликах Лозовского не выходила за рамки партийных требований: «В нашей стране страдания от нашествия гитлеровцев переносили все народности…»
Лозовский считал, что книгу нужно издать только на английском языке. Советские люди могут обойтись без приведенных в ней сведений. Тем не менее он подчеркнул значение собранных Эренбургом материалов для Нюрнбергского процесса. «Черную книгу», напечатанную в США, доставили в Германию самолетом и раздали журналистам из разных стран мира. Лозовский старается оставаться объективным, упоминая о конфликтах между писателями и подчеркивая, что «это был вопрос не только книги, но и заработка». Русское издание Лозовский считает проектом Эренбурга, указывая, что он хотел напечатать материалы, считая английский вариант бесполезным для нашей страны.
Последний раз Лозовский упоминает об Эренбурге в конце допроса, и его речи в какой-то мере могли повлиять на читающего стенограмму Сталина:
– Что он (Фефер) оговаривал там много людей, это очевидно, и я знаю такие факты. Например, Самуил Маршак просил перевести его стихотворение, а в его изложении получается, что Маршак тоже запачкан. Фефер дал показания об Эренбурге, который никогда не занимался специфическими еврейскими делами, и получилось, что Эренбург тоже запачкан.
Иными словами, Лозовский даже в течение неправого суда, как ни поразительно, стремился оставаться на почве голых фактов, которые сужали обвинительные возможности дознавателей. Он уже не боялся ни близящейся смерти, ни зверских побоев. Ключевая фраза у Лозовского здесь – подтверждение, что Эренбург никогда не занимался специфическими еврейскими делами. Она пытается оторвать Эренбурга от ЕАК и, по сути, спасти его.