Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 58 страниц)
В статье Парамонова Шпенглер соседствует с Ницше, а Лев Шестов подпирает Бергсона. В расхристанном винегретном тексте легко отыскать асе что хочешь, кроме нормального, трезвого разбора возникшей проблемы – вдобавок возникшей скорее в голове и душе автора, чем в общественном сознании. Русские литераторы побаиваются Парамонова, имеющего неограниченный доступ к микрофону радиостанции «Свобода» и частенько безосновательно разносящего в пух и прах непонравившихся лиц. Иногда к пуху и праху примешивается грязноватая ирония и странные намеки.
Расчет Парамонова на неосведомленность читающего журнал «Звезда» равен неосведомленности того, кто насек эту нелепую окрошку. В претенциозных рассуждениях, однако, необъяснимым образом обнаруживается один пассаж, на который стоит обратить внимание: «Для того чтобы Эренбург перестал искать художественную идентификацию и окончательно осознал в себе еврея, потребовался Холокост – это всемирно-историческое доказательство от противного автономности еврейства, его самодостаточности, несводимости его судеб к каким угодно культурным проблемам».
Каково?! Давайте задумаемся над тем, кому была бы угодна высказанная мысль, особенно касающаяся Холокоста. Холокост – общечеловеческое явление, в данной политико-экономической ситуации обрушившееся на евреев. Так кому выгодны рассуждения об «автономности еврейства» и «его самодостаточности»?
«Оказалось, что „просто“ быть евреем, вне поэзии и вне России, вне коммунизма и вне кубизма – уже достаточно высокий жребий, – продолжает Парамонов. – Эренбург нашел человека – в себе…»
Я обрадовался, медленно следуя за течением мысли автора, неосторожно полагая, что в нем проснулось, наконец, что-то человеческое, интеллигентное, сочувственное, но в наступившее мгновение тут же получил, как любил выражаться Юрий Трифонов, в носаря!
Эренбург нашел, конечно, человека – в себе, но, по мнению Парамонова, «этим человеком был – еврей». Совершенно очевидно, что Парамонов не читал книги стихов «Опустошающая любовь», а писать статью под неприличным названием «Портрет еврея», не познакомившись с ней, есть свидетельство непрофессионального отношения к поставленной задаче – во что бы то ни стало выдать Эренбурга за того человека, которым он никогда себя не ощущал.
«И в дальнейшей его жизни, несмотря на все ее компромиссы…» Кто бы затевал разговор о компромиссах?! Я никогда бы не посмел напоминать Парамонову о компромиссах в жизни, если бы он не бросил Эренбургу этот упрек. Уж на какие компромиссы шел и идет сейчас Парамонов в куда более легких обстоятельствах, начиная с уловок, к которым он прибегал, чтобы эмигрировать в Америку, и кончая критикой Шафаревича, которого он, по собственному признанию, не то чтобы любит, во всяком случае относится с приязнью, о которой автор «Русофобии» даже не подозревает и не мог бы заподозрить, услышав ту околесицу, которую Парамонов пускал в эфир в обозримом прошлом. А разве называть Александра Исаевича Солженицына выдающимся шоуменом XX века – это не уступка определенным силам? Или, еще не читая книги «Двести лет вместе», объявить о выходе «мировой сенсации»?
Не Парамонову упоминать о жизненных компромиссах в эпоху, когда он нежится в лучах американского благополучия и абсолютной интеллектуальной безнаказанности.
У Эренбурга затем «появляется некая монументальность, – снисходительно роняет Парамонов. – Сквозь лицо носителя определенной биографии проступили черты духовного типа».
Парамонов сразу оговаривается, что не хотел бы прослыть филосемитом. Судя по статье, ему это, слава богу, не грозит. Уезжая из России, он был вынужден, по его собственному радиопризнанию, жениться на еврейке – вот и весь филосемитизм.
Приведенная цитата показывает и то, что Парамонов не знает довоенных эренбурговских текстов, и то, что он различным исканиям, в том числе недолгому увлечению католицизмом, придает непомерное значение и толкует их неправильно и произвольно, и то, что в своем отношении к еврейству Эренбург не изменился с дней бурной политической и литературной молодости ни на йоту, о чем Парамонов намеренно умалчивает.
Ничего общего с Анастасом Микояном. Ну ровным счетом ничего. Однако заметим, что в статье верно указывается, что «сквозь лицо» Эренбурга проступают черты «духовного типа», но черты этого типа извращены Парамоновым и не поняты им.
Приподнимая краешек завесы
Оставляя без поддержки понравившуюся вещь и смягчая удар пустым обещанием, Эренбург не хотел задеть коллегу по движению сторонников мира – человека обидчивого и амбициозного, с которым находился в приятельских отношениях и чем, по всей видимости, дорожил. Он издавна симпатизировал Александру Корнейчуку, а в повести был описан отчасти дом на Чудновского, 5, и не узнать знакомые характеры Эренбург просто не мог, тем более что в тексте присутствовала глава о Лапине и Хацревине. Я по наивности считал, что набросил на события достаточно плотное покрывало. Но Эренбург легко приподнял краешек завесы. Эренбург ценил в Корнейчуке природный драматургический талант и желание дистанцироваться от наиболее одиозных представителей националистических кругов и сталинской системы, хотя это сделать было трудно. Страх перед Берией и украинскими берианцами сидел в нем глубоко.
Брат Корнейчука – по-домашнему: Юзек, Иосиф Корнейчук – носил звание комиссара госбезопасности не то 2-го, не то 3-го ранга и какое-то время едва ли не начальствовал над крупным лагерем или даже лагерями где-то на Печоре. Похоронен он на Новодевичьем кладбище в Москве. На могильном камне указан род занятий Юзека. Впрочем, брат за брата не в ответе. Лотта испытывала к Юзеку резкую антипатию, как и он к ней, и старалась исчезнуть до появления чекиста на Чудновского. Дом оставался без хозяйки. Брата принимала Юлишка. Меня и сестру мать забирала на целый день к знакомым. В пьяном виде Юзек поминал еврейское происхождение Лотты, ее родственников, хотя профессор Ярошевский принадлежал к шляхетным украинцам, говорил на отличном выработанном литературном языке, что в годы образования «суржика» встречалось не так часто. Юзек злобно ворчал, что брат окружил себя врагами народа, ЧСИРами, которым место вовсе не здесь, под крышей правительственного дома, а в ссылке или даже в лагере. Оснований для такого рода высказываний у него было больше чем достаточно. Действительно, все мы стали ЧСИРами без стоящих документов, а Корнейчук и в молодости, и в середине 30-х поддерживал отношения со многими людьми, которых сталинские тройки превратили в агентов иностранных разведок, контрреволюционеров, троцкистов и террористов.
В Корнейчуке Эренбурга привлекало отсутствие даже отдаленного намека на антисемитизм. Его речь в защиту немецких евреев на радиомитинге после «Кристал нахт» была искренней и яркой. В книге Геннадия Костырченко упоминается о Корнейчуке дважды. С помощью словесных формулировок, опираясь на весьма шаткие факты, такие, например, как критика в одном случае сионизма, автор пытается сталинского любимца, постепенно теряющего расположение вождя, как-то приспособить если не к прямой травле евреев, то во всяком случае к высказываниям, которые можно истолковать не в пользу драматурга. Но все-таки серьезные аргументы у Геннадия Костырченко отсутствуют, в то время как Киев после войны являлся средоточием антисемитской пропаганды, а украинские писатели за не таким уж большим исключением и на бытовом уровне отличались юдофобством. Вождем считался Андрей Малышко, который высоко держал знамя антисемитизма. В молодости он женился на еврейке, очень красивой женщине. У них родилась дочь, что не помешало Малышко идти в первых рядах погромщиков. Юнна Мориц перевела несколько его стихотворений и напечатала в «Литературной газете», на что отозвался Леонид Первомайский следующей репликой:
– Мы вам, Юнна, помогли уехать в Москву не для того, чтобы вы пропагандировали творчество этого…
Он пожевал губами и оборвал фразу. Первомайский и Голованивский действительно способствовали восстановлению Юнны в Литературном институте после того, как ее вышибли оттуда весной 1957 года. Травлю начала «Комсомольская правда» статьей «Чайльд-Гарольды с Тверского бульвара», к ней присоединилась «Литературная газета», напечатав опус без подписи под заголовком «Тоска по розовой лошади». Заключительный аккорд сделали «Известия» подвалом под названием «Никудыки». Ее автор, плагиатор Василий (Вильгельм) Журавлев, основной героиней провозгласил именно Юнну Мориц. В прежних критических высказываниях клевета распределялась почти поровну между Беллой Ахмадулиной, Юрием Панкратовым и Иваном Харабаровым.
И внешне Корнейчук импонировал Эренбургу, который, конечно же, был осведомлен о многом, что происходило на его родине – в Киеве – и вряд ли поддерживал бы отношения с человеком, прямо или косвенно замешанным в преследованиях евреев. Эренбургу, полагаю, нравились сдержанные манеры Корнейчука, умение одеваться по европейской моде, прекрасное знание русского языка и произношение без всякого специфического акцента. Корнейчук тяготел к русской культуре, любил и знал русское театральное искусство, а Москва для него оставалась и после смерти Сталина центром мироздания. Настоящую известность он обрел после мхатовской постановки «Платона Кречета». Пристальное внимание на Корнейчука обратил вождь, прочитав пьесу «В степях Украины». Он даже внес правку в одну из реплик. И отозвался личным письмом – листок, вырванный из блокнота, синий тупой карандаш и размашистая подпись на обороте. Листок доставили фельдъегерской почтой в тонкой синей папке с завязочками черного цвета – ни дать ни взять шнурки для ботинок. Корнейчук видел Украину только в тесном союзе с Россией, чем вызывал яростный гнев как молодых, так и старых «незалежникив».
Висеть на ниточке
Ныне Корнейчука и в Киеве, и в Москве не поносит только ленивый. Александр Исаевич Солженицын прибегал к биологическим сравнениям, создавая образ злобного и трусливого сталиниста в книге «Бодался теленок с дубом». Когорта молодых украинских поэтов, процветавших при Брежневе, вроде секретаря Союза писателей республики, автора диковатой книжицы «Лицо ненависти» Виталия Коротича, возглавлявшего затем «Огонек» и пользовавшегося доверием Александра Николаевича Яковлева, а также друга ветеранов дивизии СС «Галичина» поэта Ивана Драча, актера и писателя Миколы Винграновского, ученика Александра Довженко, который в свое время проклинал с трибуны всех, на кого указывал перст вождя, и в частности Троцкого, собирающегося продать Украину Гитлеру и капиталистам, – ругательски ругали Корнейчука, едва в Киев заглянула свобода. Драматурга гвоздили с меньшим, правда, искусством, чем Солженицын, но с неменьшими раздражением и страстью. Впрочем, как и Солженицын, они сводили с ним счеты за неодобрительные отзывы в прошлом.
Я вовсе не беру Корнейчука под защиту и не касаюсь интимных сторон его жизни – второго брака с Вандой Василевской, польской писательницей и членом всяких польских коммунистических организаций и учреждений, которую Сталин использовал в политических целях. Отец Василевской, член Польской социалистической партии (ППС), приобрел известность как теоретик, одновременно занимая в ее структурах высокие посты. В минувшие годы он был близок к Юзефу Пилсудскому, называя его по-домашнему Зюк. Сам глава санационного режима маршал Пилсудский был лидером ППС до 1914 года. Ванда Василевская появилась на Чудновского впервые весной 1940 года и произвела на Корнейчука удручающее впечатление. Он отозвался о ней в крутых выражениях. Пришла она в сопровождении двух охранников, которые во время визита курили на лестничной клетке. Ванда Василевская ни словом никогда не обмолвилась о Катынской трагедии, хотя отлично знала о расстреле нескольких тысяч польских офицеров. Не могла не знать. События в Катыни не составляли тайны для Киева и киевлян. В Польше насквозь советскую писательницу будто бы не очень жаловали и не признавали серьезным литератором. Ее отзыв, например, об Эдит Пиаф поражал убогостью. Долгие годы при Сталине, Хрущеве и Брежневе она олицетворяла украинско-польскую дружбу на советской почве. Так или иначе семья Василевских связала судьбу с коммунистическим режимом, который в Польше обладал определенной спецификой.
Корнейчук – человек, безусловно, одаренный. Существующий в стране строй подчинил его и загнал в угол. Семейные обстоятельства до войны сложились так, что любое проявление своеволия или оппозиционности закончилось бы трагически. В последние годы Сталин к нему относился с подозрением. Корнейчук отвергал заскорузлый украинский антисемитизм, брезгливо отстраняясь от погромных настроений. Он не скрывал благожелательного, то есть нормального, восприятия культурной и научной деятельности евреев на Украине. Младшая сестра Женя была замужем за украинским писателем еврейского происхождения Натаном Рыбаком – автором популярного и, кстати, неплохого романа «Ошибка Оноре де Бальзака». Юбилейный его роман «Переяславская Рада» пронизывали промосковские мотивы. Женя – женщина умная и образованная – дружила с Лоттой и матерью и тяжело переживала разрыв брата, повлекший за собой целый ряд внутрисемейных событий. Письма ее, датированные 42-м годом, свидетельствуют, что она понимала суть политического брака с Вандой Василевской и старалась всеми силами продемонстрировать неизменность чувств к бывшим родственникам. Меня она встречала во все времена с распростертыми объятиями. До войны Женя не боялась открыто выражать симпатию матери, несмотря на то, что мой отец сидел в специзоляторе, а она без документов довольно долго скрывалась в тесноватой квартирке РОЛИТа у Лотты. В ней, в этой квартирке, стоял отличный рояль, на котором часто играл Константин Данькевич, обсуждая планы будущей оперы.
Дружба с Данькевичем и послужила основой предстоящей совместной работы, которая обернулась огромными неприятностями.
Позднее, после войны, когда в Киеве полыхала кампания против космополитизма и положение Лотты в театре имени Ивана Франко стало двусмысленным, если не отчаянным, Женя время от времени давала о себе знать, не стесняясь посторонних глаз. Когда режиссерская верхушка решила все-таки убрать Лотту из театра, Женя предложила матери вместе пойти к Корнейчуку и попросить о вмешательстве. Но на дворе стояли страшноватые времена: Михоэлс погиб, начинались открытые преследования евреев и даже аресты, и порыв Жени постепенно угас. Мать не поддалась на уговоры:
– Что будет, то будет!
Вполне возможно, что отношение Жени к Лотте в трудные годы как-то облегчило положение нашей семьи. Кроме того, Лотта очень часто общалась с режиссерами Театра русской драмы имени Леси Украинки Константином Павловичем Хохловым и Владимиром Александровичем Нелли – Нелли Владом, что, конечно, несколько сдерживало театральные власти. Хохлов очень ценил Лотту, пригласил ее поработать вторым режиссером на постановке спектакля по пьесе Чехова «Вишневый сад». Он часто приходил в гости, поражая соседей своим ростом, элегантным костюмом и небольшими – не киевскими – букетами редкостных цветов, которые приобретал в Hortus Botanicus Fominianus – университетском Ботаническом саду. Вечером я и Лотта шли его провожать по парковым аллеям, мимо дворца вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Что за чудесные рассказы я слышал от Хохлова! Позднее я их записал и попытался напечатать в журнале «Театр», предложив Наталье Крымовой, которая там возглавляла один из отделов. Популярная критикесса и жена Анатолия Эфроса почему-то с презрительной миной отвергла, смею вас уверить, неплохо сочиненные листочки – во всяком случае лучше тех, которые в ту пору появлялись в скучнейшем журнале.
Еще одна сестра Корнейчука – Маруся, менее значительный человек, чем Женя. Но она тоже относилась к Лотте с симпатией, хотя и скрывала от чужих свои чувства. Личная жизнь ее сложилась не очень удачно. Кажется, она была связана с сельским хозяйством и не пользовалась, вероятно, расположением новой супруги брата.
В период погрома киевской интеллигенции Корнейчук буквально спас Натана Рыбака от заушательской критики и не выдал его на растерзание. Часто критика предваряла репрессии. Желание украинских прислужников Сталина расправиться с Натаном Рыбаком проявлялось постепенно, но с достаточной определенностью. В прессе и докладах мелькали отдельные замечания об идеологических ошибках в историческом романе «Переяславская Рада», а от этих звоночков до Владимирской ныне, а тогда – (Короленко, 33) – рукой подать.
В Москве и не такие головы летели и не такие связи обрывались.
О чем не любят сейчас вспоминать
В 1951 году Сталин подвесил на ниточке и самого Корнейчука, напомнив, что никто в империи не должен спать спокойно и быть уверенным в завтрашнем дне. Об этом не любят сейчас вспоминать, пытаясь превратить запуганного человека в демоническую фигуру, едва ли не определявшую политику ВКП(б), а затем КПСС в литературе. Между тем Корнейчук – единственный из бывших любимцев Сталина – схлопотал Постановление ЦК ВКП(б), которое, особенно на Украине, делало неприкасаемого раньше драматурга объектом иногда завуалированной, чаще открытой, но достаточно ожесточенной критики. Речь идет о постановлении по поводу оперы Константина Данькевича «Богдан Хмельницкий», либретто к которой написал по собственной пьесе Корнейчук. В Киеве высочайший отзыв восприняли как гром среди ясного неба. Сталин ничего напрасно не делал. Если учесть судьбу сталинских выдвиженцев и любимцев – таких, как ленинградцы Алексей Кузнецов и Николай Вознесенский, – то неудовольствие вождя могло принять любую форму, в том числе и самую жесткую. В тот самый момент по Киеву поползли слухи о «неарийском» происхождении Корнейчука. Уроженца бедноватого пристанционного села Христиновка исподтишка обвиняли в том, что он еврей и скрывает национальность. Источник слухов обладал двойственной основой. Одна подпитывалась немецкими газетенками образца 41-го года, где разоблачалось прошлое первой жены драматурга, игравшей в теннис и сидевшей одновременно на шее всего украинского народа. Другую основу выявить труднее и нащупать почти невозможно. Но стоит заметить, что слухи в советскую эпоху циркулировали, только если их поддерживала госбезопасность. Значит, тропинка вела к серому зданию на Короленко, 33.
Слухи не имели ничего общего с истиной. Я хорошо помню мать Корнейчука Меланию Федосеевну и дядю – железнодорожного техника Михаила Стецюка – родного брата матери. Признать в них евреев мог только маньяк. У меня сохранилась ксерокопия последнего письма Мелании Федосеевны к «Сашко» и Лотте, которое вполне подтверждает не только ее национальность, но и убедительно раскрывает духовный мир и образ жизни в годы, предшествующие войне, когда сын уже добился признания. Бурные события начала 50-х годов несколько отодвинули проблему национальности на второй план. Вновь слухи вспыхнули при секретаре ЦК КП(б)У Щербицком и достигли апогея в середине 80-х годов. К моменту перестройки уже никто не сомневался, что Корнейчук скрыл подлинную национальность. Теперь становилась понятной и объяснимой подоплека русофильства и отдаленного по времени юношеского юдофильства сына паровозного машиниста, прибывшего в Киев верхом на чужой лошади, чтобы поступить в институт.
В интеллектуальных кругах столицы назревал скандал. Начальство решило положить конец бесконечным разговорам, ироническим усмешкам и литературоведческой растерянности. Что делать с довоенным творчеством Корнейчука? Не вычеркнуть ли «Гибель эскадры», «Платона Кречета» и «Фронт» из театрального репертуара? Слухи о еврействе драматурга сопровождались указанием на то, что «Фронт» во время войны шел в Берлине и Киеве, чему убедительных подтверждений тоже не существовало. Во всяком случае, они мне до сих пор неизвестны. Дело дошло до того, что заведующий отделом рукописей Института литературы имени Тараса Григорьевича Шевченко Национальной Академии наук Украины доктор филологических наук профессор Сергей Анастасьевич Гальченко отправился в Христиновку со специальной целью отыскать на родине Корнейчука все необходимые и неопровержимые свидетельства, подтверждающие неподдельное украинство некогда прославленного драматурга.
– Не очень приятное было занятие, но ничего не поделаешь: пришлось поставить все на свои места, – заметил Сергей Анастасьевич, раскрывая некоторые детали научного поиска.
Только после возвращения Гальченко в Киев слухи утихли. Корнейчук оказался настоящим – щирым – хлопцем, что подтверждали самые различные церковные и гражданские записи.
Театральные секреты
Кое-что понимающий в драматургии Алексей Арбузов – автор «Моего бедного Марата» и «Счастливых дней несчастливого человека», блистательно поставленных Анатолием Эфросом в театре на Малой Бронной, – однажды сказал в переделкинском саду своей дачи, щелкая секатором и осаживая мой несколько подзадержавшийся с юношеских времен максимализм:
– Не судите о Корнейчуке по послевоенным негодным пьесам или драме «Правда». Их создатель, взятый в плен и раздавленный системой человек, обладал незаурядным талантом. Он цеплялся за жизнь, а жил в эпоху расцвета сталинизма. Не повезло! Как и мне, как и Галичу, как и многим другим. Времена не выбирают – в них живут и умирают! Корнейчук едва ли не единственный из советских драматургов знал настоящие секреты написания пьесы, разумеется, на уровне нашей эпохи. Занавес у него распахивался, звучали две-три незначительные фразы, и действие, довольно напряженное, начинало скользить в заданном направлении и безостановочно к финалу. В молодости он заявил о себе как авангардист и, если бы не попал в эту катавасию, стал бы, я думаю, драматургом мирового класса. В нем талант проявился рано. «Каменный остров», «На грани», «Фиолетовая щука» – пьески слабенькие, юношеские, но в них уже что-то присутствовало, какая-то театральная плотность. В «Гибели эскадры», «Банкире» и особенно в «Платоне Кречете» ощутимы муки способного человека. Эфрос взял «Платона» и правильно сделал. Действие у Корнейчука разворачивалось без сбоев и разрывов. Иное дело – жизненный материал и образы героев, идеология и прочие вещи. Однако «Фронт» и написан неплохо, и вышел вовремя и к месту. Конечно, Сталин заказал пьесу и санкционировал появление вещи, но в ней все-таки что-то билось живое, даже какая-то боль за Горлова чувствовалась. Я не согласен с Василием Гроссманом, который пытался опорочить «Фронт». Никому, кроме Корнейчука, тогда не было под силу создать нечто подобное. Гвоздить немцев – одно, а ударить в той обстановке прямой наводкой по своим, даже при содействии вождя, – совершенно иное. Генералы – люди вооруженные, и многие были озлоблены. Я слышал, что в него стреляли.
Корнейчук был плоть от плоти эпохи. Она его создавала, мяла и терзала. Она и меня жала. Одна критика Абалкина чего стоила! Взял и измазал грязью «Марата». В ЦК пытались утешить: мол, что с Абалкина взять! Это же наш «бедный Абалкин»! Однако меня время не переодевало в различные мундиры, как Корнейчука, и я держался подальше и от Кремля, и от Старой площади. Помню, как я изумился во время войны, увидев фотку в «Правде»: Корнейчук в кителе министерства Молотова читает газету в холле гостиницы «Москва». В русской литературе подобного прецедента не было! Горчаков какой выискался! Бедняга, бедняга! Стал игрушкой в руках Сталина! А если бы шелохнулся, его бы растерзали или убили, как Микитенко. И никакая бы «Диктатура», никакая «Правда» ему бы не помогли. Там у вас многие дельные люди свели счеты с жизнью. Про Хвыльового слышали? И не забудьте, что он жил на Украине, а там всегда существовали специфические условия: если в Москве срезали ногти, то в Киеве рубили пальцы!..
И Арбузов грозно щелкнул секатором, будто подтверждая возможность экзекуции. Тут появилась жена Алексея Николаевича, прервала апологию Корнейчука, и речь пошла о литфондовских проблемах.
Монолог Арбузов произнес в тот день не случайно. В Москве живо обсуждалась постановка Эфросом «Платона Кречета». Кто ругал Анатолия Васильевича, кто относился к поступку с пониманием: мол, во имя благой цели выживал режиссер. Вдобавок Николай Волков в заглавной роли хорош! Старики помнили мхатовский спектакль и утверждали: Волков лучше Добронравова! Куда лучше! И Антоненко, кажется, я не ошибаюсь, Степанову перекрыла.
У Эфроса недавно забрали театр, и он служил очередным режиссером: у Дунаева на Малой Бронной. Быть может, теперь обстоятельства изменятся. Корнейчук все-таки мощная фигура на небосклоне коммунистической культуры. За кулисами одного из первых спектаклей Анатолий Васильевич задумчиво произнес:
– Из нее можно больше выжать! Куда больше!
Он не договорил фразы, отвлеченный поздравлениями восторженных поклонников, в речах которых фамилия автора пьесы тщательно обходилась. Впечатления от спектакля у меня за давностью лет стерлись. Но Николай Волков, которого била лихорадка, в памяти остался. Он играл, как всегда, тонко и проникновенно, превратив Платона Кречета в человека современного, насколько позволял текст. Не знаю, помог ли Корнейчук Эфросу, но сам факт приближения режиссера к отягощенному правительственными лаврами драматургу, вероятно, притормозил травлю, которую затеяли московские чиновники. Это несомненно – на театральных перекрестках, где судачили об Эфросе, считали, что режиссеру скоро возвратят театр или дадут другой.
Корнейчук спектакль одобрил, хотя мог бы поступить и иначе. Я думаю, что в Москве он пережил мгновения счастья, давно не посещавшие его. Он возвратился в молодость – к первым дням бесед с Немировичем-Данченко и Судаковым. Любопытно, что Владимир Иванович был настолько увлечен «Платоном Кречетом», что прочел ночью в оригинале. С довоенной поры пьеса не была в руках такого режиссера, как Эфрос, хотя ее ставили сотни раз. Вахтанговцы учли опыт театрального соседа и тоже взяли уже после смерти Корнейчука «Фронт», где роль воюющего по устаревшим не то буденновским, не то тимошенковским схемам генерала Горлова исполнял Михаил Ульянов, и исполнял превосходно. «Фронт» и сегодня мог бы увлечь зрителя, если сделать в тексте не очень значительные изменения. Пьеса прозвучала бы весьма актуально. Горловых сейчас хватает, а таких журналистов, как Крикун, в средствах массовой информации хоть отбавляй.
Тип, который до сих пор не получил названия
Защита евреев и еврейства в первые десятилетия XX века, военная публицистика, «Черная книга» и прочие вещи вовсе не свидетельствуют, что Эренбург изменил отношение к соплеменникам, да и сам он мало изменился. После Холокоста он не чувствовал себя больше евреем, чем до становления национал-социализма. Разгром гитлеровской Германии не повлиял на его мировоззрение. Он не стремился к обособлению евреев. Естественно, Холокост высветил занимаемую позицию рельефнее и потребовал от Эренбурга ряда поступков. С таким же успехом можно утверждать, что война с нацизмом сделала Эренбурга более русским человеком и русским писателем, чем он являлся в 30-х годах. Он острее себя ощущал русским в Париже. Признание в письме к Николаю Тихонову – не пустой звук и не поэтическое преувеличение.
Эренбург боролся не только за сохранение жизни еврейского народа. Эта борьба была неотделима от всечеловеческой русской идеи, составляя органическую ее часть. Существование русского народа, духовное выживание могучей и развитой нации было неотделимо от гуманитарных целей, которые осуществлялись в данном аспекте без широковещательных деклараций, часто вопреки воле и тайным желаниям вождя. Русский народ выполнил историческую задачу, не исключая из нее судьбы еврейства. Спасение человеческих жизней не являлось попутным событием. Нацистская пропаганда, а позднее и сталинская – ничтожная – причинили много зла, но в итоге не достигли желаемого. Россия все-таки перечеркнула фашизм и отбросила его на обочину динамичного процесса формирования мировых ценностей. Европейское сознание Эренбурга четко уловило суть происходящего. Он пожертвовал многим ради главного.
Евреи, Россия и Франция занимали в сердце Эренбурга равное место. Что здесь дурного? Почему в триаде, созданной судьбой, чему-то надо отдавать предпочтение и ставить на первое место, а что-то ущемлять и отодвигать на второй план? Для России Эренбург сделал, быть может, больше, чем для еврейства, что со временем станет очевидным. Но есть у Бориса Парамонова в статье среди хаоса случайно поставленных фраз зерно истины. Слова о «некой монументальности» и чертах «духовного типа» – того типа, который до сих пор, к великому сожалению, так и не получил названия, верны. Когда история, вопреки злобе и ненависти, его обозначит, когда зависть и стремление опорочить непонятое и непонятное уйдут из нашего грешного мира, наступит успокоение, благотворно повлияющее на оценку совершённого Эренбургом.
Эренбург – тип еврея, но он и тип русского интеллигента. Русские по национальности интеллигенты ничем не отличаются от Эренбурга в своих главных признаках. Варлам Шаламов легче находил общее с Пастернаком, Эренбургом и Мандельштамом, чем с Солженицыным. Они отлично понимали друг друга, а были люди разной судьбы. Любопытно, что сын священника Шаламов принадлежал к неверующим, а Пастернак давно принял православие. Эренбург и Мандельштам в соответствии с эпохой числили себя атеистами. Во всяком случае «синогогальные» мотивы у них отсутствовали.
Да, Эренбург – монументальная фигура и яркий политико-художественный тип, достаточно распространенный в прошлые годы. Мы сегодня даже не в состоянии представить себе, какое количество людей с похожим характером тогда встречалось. Если бы Эренбург попал в жернова МГБ вместе с Василием Гроссманом, Самуилом Маршаком, Матвеем Блантером, Исааком Дунаевским, Борисом Слуцким и еще двумя сотнями из списка, утвержденного 13 марта 1952 года, то при предъявлении известных обвинений его еврейская специфичность отличалась бы широтой национального – европейского уровня – восприятия окружающего мира, хотя и малая часть упомянутых здесь тоже обладала подобными чертами, сходными с эренбурговским типом. Недаром Сталин в начальный период триумфального шествия советской власти был наркомом национальностей. Он кое-что понимал в проблеме еврейской ассимиляции, разбирался в тонкостях национальных пристрастий и потому первыми на эшафот отправил ведущих членов Еврейского антифашистского комитета. Но подлинную опасность для него как управляющего страной антисемита и националиста представляли люди абсолютно иного плана и мало изученного им душевного склада.