355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 41)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 58 страниц)

Рукоять дубинки

Каждый участник Большой супремы стремится занять выгодную позицию. Лев Квитко, например, делает попытку дистанцироваться от подготовки накапливаемых в ЕАК материалов. В Америке присланные из Москвы статьи опубликованы отдельным изданием, и «Черная книга» направлена в ЕАК. Ее получили многие члены комитета. Рассылкой Фефер не занимался. Язык книги – английский, чему придается негативный оттенок. Шимелиович опять пытается дистанцироваться от американского варианта, основанного на советских материалах. Вокруг «Черной книги» создается определенная аура. Она подкрепляется абсолютно ничем не вызванными и не сделанными в интересах сталинских дознавателей заявлениями, такими, например, как слова Переца Маркиша: «Известно ж Феферу, что мною в 1944 году было подано заявление в парторганизацию Совинформбюро о националистической деятельности газеты „Эйникайт“ и контрреволюционной деятельности руководителей ЕАК? Заявление разбиралось два вечера, и я был объявлен клеветником…»

Чем было вызвано обращение Переца Маркиша к прошлому, как не желанием обособиться от остальной скамейки подсудимых? За его речами, кажется, в данном случае не маячит фигура дознавателя. Возможно, измученный конвейерными допросами поэт хотел оградить себя от излишних наветов и продемонстрировать былую преданность партийной идеологии. Несомненно, указанный факт имел место. Он свидетельствует о верности старого правила, гласящего, что на рукояти дубинки, которой нас бьют, иногда и до смерти, есть отпечатки пальцев нашей же руки.

Проторенными путями

Инженер Сафонов, припоминая деятельность прежнего директора завода Журавлева и свою атаку на Соколовского, значительно обостренную намеком на зарубежные связи главного конструктора, первая жена которого и дочь жили в Бельгии, унизился до одобрения бдительности прежнего руководителя: «Конечно, Журавлев самодур, но нужно признать, что Соколовского он раскусил…» О новом проекте главного конструктора он отзывался не иначе как с усмешкой: «Чисто клинический случай…»

Сафонову поручают поработать над проектом Соколовского, но главный конструктор отвергает привнесенные изменения, считая их устаревшими и непригодными для заказчика. Провоцируя Соколовского, Сафонов делает одновременно попытку с ним договориться, но Соколовский резко обрывает его. Сафонов жалуется на грубость. Он идет проторенными путями, обвиняя главного конструктора в непартийном поведении. Короче говоря, Эренбург создает образ специалиста хотя и знающего, но достаточно трусливого, приспособленца, не желающего идти на риск. Сафонов же использует разные пути дискредитации, прекрасно отработанные в эпоху социализма.

Выживание всегда двигается проторенными путями, хотя и в различных обстоятельствах. Однако методология и принципы идентичны. В этом и состоит его идейная и практическая суть. Проторенные пути мумифицируют общество и, пресекая животворные сосуды, умертвляют его.

Отец Жени тысячу раз, наверное, пожалел, что напомнил Эренбургу о его томском знакомце.

Перерождение

Затем линия Соколовский-Сафонов юркает за кулисы и возникает на авансцене эпизодически. Сафонов, используя значительный опыт, продолжает гробить проект Соколовского, прибегая к способам, косвенным образом раскрывающим нелегкие обстоятельства, при которых преследованиям подвергались люди и, в частности, по национальному признаку. Так, Сафонов пытается привлечь на свою сторону битого не раз инженера Брайнина, делающего любой шаг с оглядкой. Он вообще не гнушается использовать в борьбе недобросовестные аргументы. Многие считают, что он переходит границы дозволенного. Такие люди, как Сафонов, непотопляемостью, опытом и неприязненным отношением к подлинным талантам пытаются размыть и ослабить позиции тех, кто мечтал одним ударом опрокинуть прошлое и подвести под ним черту, открывая возможности для развития свежих сил. Именно действия Сафоновых помогли прекратить оттаивание страны, замороженной сталинским большевизмом. Именно они способствовали заболачиванию времени, созданию обстановки застоя и стали у руля регресса. В образе Сафонова еще задолго по крайней мере за десять с лишним лет – Эренбург вывел типичного антигероя унылой брежневской эпохи. Болтовня о качестве – вспомним Знак качества! – о техническом прогрессе, но «крохотном» и убогом, позволяющем чиновничеству жить не рискуя и без особых волнений, – отличительная черта постхрущевского периода, вместившего судьбу нескольких поколений. Эренбург сумел заглянуть в печальное будущее, при котором ему было суждено прожить два с лишним года.

Голосуя за выговор Соколовскому, Сафонов впервые оказывается в меньшинстве. И раньше, в «Дне втором», Володя Сафонов представлял меньшинство, но человеческие качества того отдаленного от нас колоссальным периодом меньшинства были иными. Трансформация Сафонова – сложный и запутанный процесс перерождения выживающих в аморальных обстоятельствах и может быть до конца понята только при соотнесении развития характеров, выведенных в «Дне втором» и «Оттепели».

Намек

Вот что происходило в Москве в промежутке между первыми встречами с Робертом Джорданом у Гэйлорда и арестом Кольцова агентами Берии в январе 1939 года.

«За полтора года до развязки Кольцов, приехавший на короткий срок из Мадрида, докладывал Сталину и его ближайшим помощникам о положении в Испании, – пишет Эренбург в двадцатой главе IV книги воспоминаний. – Когда Кольцов наконец-то замолк, Сталин неожиданно спросил, как его следует величать по-испански: Мигуэль, что ли?»

Здесь важно уяснить, что Сталин пригласил в Кремль и выслушал именно Кольцова. Иными словами, Андре Марти был не совсем прав или совсем не прав, когда сообщал Сталину в доносе, что Кольцов «узурпировал» особые сферы деятельности, которые не являются прерогативами присланных из Москвы корреспондентов. Таким образом, Кольцов не присваивал себе определенных и достаточно высоких полномочий. Вождь не интересовался мнением Эренбурга или какого-либо другого корреспондента или переводчика вроде Савича – очевидцев испанских событий. Конечно, Андре Марти в завуалированной форме и косвенно упрекнул Сталина, но вождь не обратил внимания на упрек старого коминтерновца. Получается, что Кольцов не «узурпировал» важные сферы деятельности, а работал в соответствии с полученным заданием, отчет о котором и давал в кабинете Сталина. Ведь ему могли предложить передать в высшую инстанцию письменный доклад.

«Еще больше изумил Кольцова вопрос Сталина, когда Михаил Ефимович уже шел к двери: „У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?“ Кольцов ответил, что револьвер у него имеется», – продолжает Эренбург.

Далее начинается труднообъяснимая фантасмагория, которая по странному стечению обстоятельств становится более понятной именно в силу мистической связи с фрагментом беседы Каркова-Кольцова и Роберта Джордана.

«„Но вы не собираетесь из него застрелиться?“ – спросил Сталин». К чему бы это? Отчего у вождя мелькнула мысль о суициде? Этот разговор, между прочим, происходил после известного выстрела Яна Гамарника. Не играет ли здесь какую-нибудь роль портсигар с ампулами яда? Кто его изготовил? Не лаборатория ли Ягоды? Понятно, что револьвер вынужденно занял место ампулы. О ядах бывшего наркома НКВД в Кремле предпочитали не упоминать. Мотив отравления, например, пронизывает воспоминания о Гражданской войне переводчицы генерала Штерна Зайцевой. Вообще, как все это понять и объяснить? Портсигар, лацкан, револьвер, вождь, суицид… Михаил Ефимович, заключает Эренбург, добавил, что он прочитал в глазах Хозяина: «Слишком прыток».

Где Сталин догнал Кольцова: на середине кабинета или у порога? Ведь он его мог вернуть словами, когда обреченный шел к двери. Говорил вождь тихо или, наоборот, во весь голос? Нелишне здесь припомнить, как вождь шепнул на ухо первому комсомольцу страны Александру Косареву: если предашь – убью. И убил, не поинтересовавшись – предал ли его Косарев или пал жертвой оговора.

«Слишком прыток» – не мало ли для ареста такого человека, как Кольцов, и смертного приговора ему? Чем Кольцов не угодил Сталину? Непросто было найти журналиста и партийца, более преданного вождю и коммунистической идее. Кольцов фантастически – быть может, отчасти внешне – верил в его мудрость и, конечно, в ту политику, которую Сталин проводил в Испании. Возвратившись в Москву навсегда, он молчал бы о ней, как молчали остальные – Малиновский и Батов, Штерн и Смушкевич, Мерецков и Мамсуров и тысячи прочих советников и интербригадовцев, в том числе и Каперанг, помешавшийся на секретности. Сказать правду, как Джордж Оруэлл, в Советском Союзе никто не отваживался.

Как рассказывают анекдоты

Два месяца спустя Эренбург и Кольцов шли по Мадриду, разрушенному бомбами, сброшенными с самолетов эскадрильи «Кондор». Эренбург поинтересовался, что же в действительности произошло с маршалом Тухачевским. Кольцов ответил: «Мне Сталин все объяснил – захотел стать наполеончиком». Полностью диалога, вероятно доверительного, мы не знаем. О доверительности свидетельствует упоминание о расстрелянном к тому времени Тухачевском. Сталин посчитал нужным и возможным объясниться с Кольцовым. Иначе он оборвал бы слишком «прыткого» журналиста, поставить которого на место вождю не составляло труда. Далее у Эренбурга следует маловразумительная фраза – одна из немногих, приводить которую здесь не имеет смысла.

В 1937 году Эренбург заходит к Кольцову в новое здание, построенное для редакции на улице «Правда». Роскошный кабинет, рядом ванная. Кольцов, не понимающий ни жизненной позиции, ни социально обусловленной тактики Эренбурга, удивленно хмыкнул: «Зачем вы приехали?» Полюбопытствовал: «И Люба притащилась?» Жена Кольцова и его секретарь остались в Париже, что, видимо, насторожило Ежова и Сталина. Но удивляется не один Кольцов – удивляется и Эренбург: «Зачем-то он повел меня в большую ванную комнату…» Видимо, Кольцов открыл кран, чтобы шумом воды заглушить глуповатый, но остренький анекдот на тему арестов. Кажется, Евгений Евтушенко, повествуя о своих американских встречах, одну из бесед, если не ошибаюсь – с Макнамарой, тоже был вынужден продолжить под шум воды из-под крана. Любопытно, что техника прослушивания резко улучшилась, и Кольцов об этом знал.

В апреле 1938 года – новая встреча возле той же «Правды». Эренбург уезжал в Испанию. Кольцов советует ему не болтать – для всех будет лучше. Оттуда, то есть из Испании, ничего нельзя понять. Впрочем, замечает Кольцов, отсюда тоже трудно понять. Теперь легко объяснить, почему. Да, конечно, ему было трудно понять. И это тоже теперь можно объяснить. Но кое-кто понимал все, как надо, все, как хотел Сталин, в частности, Овадий Герцович Савич, который на сообщение Эренбурга о московских событиях задал прямой вопрос: «Ты что, троцкистом стал?»

Любопытно, что «троцкизм» как таковой не фигурировал в обвинительном заключении Кольцова. Он только признался в том, что в начале 20-х печатал снимки троцкистов в журнале «Огонек». Следователь – сержант госбезопасности Кузьминов – не сумел приписать Кольцову, даже под пыткой, приверженность к главному и вскоре убитому Сталиным сопернику.

Шутовской привкус смерти

Есть еще одна важная деталь, которая в изложении Эренбурга пропадает, а в воспоминаниях Бориса Ефимова если не выступает на первый план, то во всяком случае придает свиданию Сталина и Кольцова шутовской привкус смерти. Три часа длилась беседа. После нее Сталин начал чудить. Поднялся из-за стола, прижал руку к сердцу, поклонился. Назвал Кольцова доном Мигелем, а себя и четырех присутствующих дружбанов – «благородными испанцами», благодарил за интересный доклад, перед вопросом о револьвере пожелал всего доброго. В ответ Кольцов произнес трафаретную фразу: «Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин!» Чудил ли Сталин? А может быть, наоборот, старался окрасить свидание в непринужденные теплые тона? Эренбург в мемуарах этот привкус, эту непристойную загадку, где револьвер, самоубийство и клоунада – в духе холстов Гойи, – опустил из пересказа, усилив тем самым суицидальный – хемингуэевский – мотив.

А возможно, Кольцов до конца чего-то не понимал. Наверное, не понимал. Или на что-то надеялся.

Небезобидный выбор

Динамика скрытой драматургии путешествия Эренбурга по Сибири зависела от нескольких факторов – широчайшей производственной панорамы социалистической стройки, которая повергла его в ужас, личной судьбы одного из тамошних интеллектуалов, связанного с университетом и университетской библиотекой – той самой, где сиживал и я, и интригующих легенд о посещении здешних краев каторжанином, а затем политическим ссыльным Достоевским, тянувшим солдатскую лямку.

Никто у нас не задумался о том, что Достоевский, отбыв солдатчину, не оставил о ней впечатлений. А наши литераторы и журналисты, прослужившие годок с небольшим, на всю жизнь связывают себя с военной темой.

Эренбург довольно часто обращается к Достоевскому, но не всегда эти отсылы удачны. Иногда они выглядят скомканными, поспешными, внешне малозначительными. Если вспомнить, между тем, в какое время писался «День второй», то ассоциативный выбор писателя, неугодного большевикам, и брошенный Эренбургом взгляд в сторону «Бесов» выглядят подчеркнуто небезобидными. Нельзя забывать и надо постоянно держать в памяти услышанное нами на Первом съезде советских писателей о Достоевском в 1934 году. Эта главка – напоминание, ворвавшаяся в уже другую мелодию нота, то, что древние называли memento mori.

Предпочтения путешествующего

Я поступил в Томский университет почти через двадцать лет после посещения города Эренбургом и, перечитывая «День второй» осенью 1951 года, то и дело вздрагивал, наталкиваясь на точные и узнаваемые, правда немногочисленные, детали, вдыхая вкусно выписанную атмосферу, окутывающую университетское здание, погруженное в Рощу. Фрагменты прозы, воссоздающие духовный и материальный интерьер библиотеки, напоминают резьбу по дереву современника Эренбурга, мастера книги Владимира Фаворского. Сколько сердца он вложил в гравюрную разработку книжных мотивов! Гравировал он и фигуру Достоевского. Маленькая, характерная, черная на белом, в сюртуке – она навечно впечаталась в мозг.

Университет и библиотека – центры интеллектуальной жизни Томска. Советская власть как могла придавила и извратила эту жизнь, возобновив традицию политического изгнания сюда проштрафившихся ученых, пытаясь такими актами запугать их и заставить работать в заданном партией направлении. Но все-таки и в мое время город продолжал оставаться сибирскими Афинами, а не царско-советской каторгой, хотя каторжного в нем и вокруг него имелось достаточно. Конечно, я сегодня могу много больше сказать, чем Эренбург, о прошлом Томска, но для романа важнее обратить внимание на эренбурговские предпочтения – они весьма знаменательны и по-своему выражают эпоху 30-х годов. Они не однозначны и не полностью советизированы.

Эренбург начинает с декабриста Батенькова, строившего замысловатые дома с бельведерами. Эренбург всегда умел вытащить на поверхность не известную читателю сторону жизни любой упоминаемой личности. Ну кто мог предположить, что гонимый адъютант Аракчеева имел подобные пристрастия и оставил по себе столь значительную архитектурную память? Эренбург вспоминает и о польских патриотах, декламировавших стихи Мицкевича и Словацкого. С особенным удовольствием он вставляет в текст фамилию госпожи Бардаковой – посаженной матери на свадьбе Михаила Бакунина.

В калейдоскопе сугубо томской истории мелькают наказанный плетьми старец Федор Кузьмич – бродяга, выдававший себя за императора Александра I, постриженная в монахини девица семнадцати лет Катя Долгорукова – невеста Петра II, которую отправила в монастырь коронованная любовница герцога Бирона императрица Анна Иоанновна, просветители Потанин и Серафим Шашков, призывавший открыть в Томске университет и за то обвиненный в государственной измене, и, наконец, потомок поморов граф Строганов, передавший в дар городу библиотеку, где хранились не только отечественные, но и зарубежные раритеты, в их числе – и на французском языке. Такие книги не отыскивали даже в главных научных центрах Франции. Упомянув о даре Александра Григорьевича, Эренбург, очевидно из-за торопливости, пропустил наиболее любопытное издание строгановской библиотеки – «Lettres de М. de Voltair a ses amis de Parnasse», датированное 1766 годом, вышедшее в Женеве и снабженное собственноручными пометами Вольтера. Его ценность неоспорима. На Вольтере стоило бы остановиться русскому парижанину. Переплетенный в темно-коричневый сафьян с золотым обрезом, этот раритет выставляли часто – в дни празднеств – в специальной витрине. Чернильные заметки, не раз исследованные, не оставляли сомнений, что они – вольтеровского происхождения. Но расшифровать свою собственную фразу о редком собрании графа и украсить прозу вольтеровским мотивом у автора «Дня второго» уже недоставало, вероятно, времени, хотя раритет давно был внесен в каталог. А такая получилась бы красивая литературная фигура – рядом с глубоко верующим Блезом Паскалем, католиком, математиком и знатоком Библии, – скептик и почти атеист, насмешливый вольтерьянец Мари Франсуа Аруэ, прославившийся под именем Вольтера! Если бы Эренбург не касался библиотеки Строганова, то его бы не в чем было упрекнуть, но, коснувшись, надо было, конечно, сделать поверхность прозы художественнее и стильнее. Здесь, как в капле воды, проявился журналистский галопирующий подход, свойственный газетчикам той поры.

Посудите сами еще об одном забавном факте в ту же копилочку характеристик. Привлекли внимание Эренбурга и купцы – золотопромышленник Горохов, династия Поповых, один из представителей которой подарил собору крест, украшенный ста двадцатью шестью бриллиантами и ста десятью яхонтами. Продемонстрировав подвиг купцов в цифровом выражении, Эренбург оставил без внимания культурное числительное и не указал, что дар бывшего помора графа Строганова составлял 22 426 томов.

Не менее любопытно, что томские революционеры и большевики не вытянуты Эренбургом на свет божий. Он лишь однажды упомянул о Марксе и Михайловском, но их членами партии – ни РСДРП, ни РКП(б) – не назовешь. Две строки повествуют о разгоне политического собрания в доме, принадлежавшем железной дороге. И все! Невольно напрашивается вопрос: зачем Томску вообще нужны были революция и изнурительная Гражданская война, обескровившая Сибирь – обширнейшую территорию? Эренбург не коснулся политической тематики, сосредоточившись на художественном отражении поразившей его действительности. Как писатель он поступил тонко и продуманно, но у нас опять на это никто не обратил внимания.

Пейсики-шмейсики

В общежитии на Первомайской улице, где поселились актеры эвакуированного театра имени Ивана Франко, жила семья известного художника Петрицкого. В Украине он пользовался заслуженной славой. В начале 20-х годов попал под проработку за формализм и низкопоклонство перед Западом, но как-то устоял, занявшись, кроме станковой живописи, оформлением спектаклей. Его супруга, которую я называл тетя Лариса, обаятельнейшая и симпатичнейшая женщина, относилась ко мне ласково и всегда, даже в нелегкие для нашей семьи времена, передавала привет матери и Лотте. Сам Петрицкий был очень красивый мужчина, седой, смуглый, с отличной выправкой. Насмешливая улыбка как бы застыла на его губах. У этой четы имелся сын Толя, старше меня, кажется, на год или два. Он тоже учился в школе имени Сталина, носил зеленоватую форму, фуражку блином, растянутую на железном проволочном круге, и кожаный ремень с медной тяжелой бляхой.

В один изумительный вечер, когда прохлада окутывала Ташкент, я стоял у открытых дверей комнаты и ожидал приятеля Алика Левина, сына знаменитого ленинградского отоларинголога профессора Левина, чьим именем назвали одну из медицинских клиник. Его маленький графический портрет украшал сборники научных трудов, где печатались статьи многочисленных учеников. Мать Алика – русская красавица, красавица из красавиц – или, по крайней мере, она именно такой казалась. Звали ее Татьяной Федоровной. Алик все не появлялся, и я решил сойти во двор, да замешкался. В тот самый момент мимо двери шел Толя. Форма на нем ладно сидела. Лицо приятное, голубоглазое, брови соболиные, во всю щеку румянец. Пахнет от него чем-то сытным, вкусным.

– Привет, – сказал я как обычно: он старше – значит, мне положено поздороваться первым.

Он ничего не ответил, приблизился к проему – я стоял на пороге – и ни с того ни с сего дернул меня за волосы у виска и внятно произнес, кривя полные, вишневые, прекрасно очерченные губы, как на картине:

– Пейсики-шмейсики! Пейсики-шмейсики!

Я знал, что длинные завитые волосы, спускающиеся вдоль уха у верующих евреев, называются пейсами. Но я – не верующий еврей, и у меня никто в роду – ни отец, ни дяди – не носил пейсы. Совершенно ошарашенный, со скулами, которые свела обида, я ничего не отвечал и только смотрел на него в упор. Темно-синие глаза с поволокой и усмешка на полноватом лице выражали какую-то лихость и удовлетворение. Он опять дернул волосы с другой стороны и опять четко произнес:

– Пейсики-шмейсики!

Я стоял не шевельнувшись. Я не боялся его и умел постоять за себя. Но что скажет тетя Лариса, когда узнает, что я подрался с Толей? Трудно будет найти оправдание. Он снял пояс, передвинул бляху, сложил ленту пополам и, пританцовывая на одном месте, щелкнул ремнем перед моим носом, а затем снова дернул за левый пейсик – и больно, надо заметить, – а потом – за правый:

– Пейсики-шмейсики!

Он распевал два слова с еврейским акцентом, как ему слышалось, и получал видимое удовольствие.

Я молчал и только вздрагивал от какого-то горестного чувства. Толя Петрицкий, сын тети Ларисы! Невероятно! За что он меня оскорблял? Я никогда ему ничего дурного не делал. Он еще раз щелкнул ремнем и отправился прежней дорогой в глубину коридора.

– Пейсики-шмейсики! Пейсики-шмейсики! – распевала эта сука, пока не скрылась за поворотом.

Один из руководителей «Мосфильма»

В конце 40-х годов Толя по примеру всех деточек украинской элиты улизнул в Москву с любимой неньки Украины и отправился получать образование прямо во ВГИК. Таланта художника, чтобы пойти по стопам отца, у него, очевидно, недоставало, или, возможно, он увлекся тогда входившей в моду профессией кинооператора. Трудностей с поступлением у него, конечно, не возникало. Карьера сложилась сверхблагополучно, он снял много картин, оценить которые я не в силах. Пиком официального успеха явилась бондарчуковская «Война и мир», в которую вбухали колоссальное количество средств. На поле Бородина он запечатлел себя сам в форме то ли александровского солдата, то ли офицера. Я не знаю – выдерживает ли Петрицкий сравнение с Рербергом, Лебешевым, Юсовым или Урусевским. Полагаю, что снимал он на те времена средне, по-советски, формалистическая жилка отца в нем угасла. Художественные приемы Петрицкого-старшего были ярки, оригинальны, а главное – самобытны. Сейчас увидишь холсты раннего Петрицкого-старшего: не ошибешься!

Между тем Петрицкий-младший выдержал перестроечный удар – теперь выдвинулся на одно из первых мест в «Мосфильме». О нем я много слышал всякого, но припоминать негоже здесь, хотя и было бы справедливо.

До сих пор в толк взять не могу: почему он меня оскорбил? Я никогда его не встречал в Москве – ни в Доме кино, ни в Центральном доме литераторов, ни на кинофестивалях. Очевидно, нас интересовало разное. А встретил бы – не знаю, что бы сказал или как бы поступил. С такой-то душонкой прожил всю жизнь, считался служителем муз и порядочным человеком. Он отлично помнит то, что случилось в коридоре театрального общежития в Ташкенте. Это забыть невозможно. У меня, разумеется, был случай ему напомнить, рассказав сей сюжет одному близкому человеку, но я воздержался, решив, что всему свое время. В голову ему не пришло извиниться, хотя бы через десятки лет. Неужели происшествие он считает детской шалостью? Или не прочь повторить действия?

Сцена в коридоре как бы подвела черту под визитом Зускина. Неземная сила насаживает на стержень жизни чем-то сходные внутренне эпизоды, сочленяя их лучше всякого романиста.

В заоблачном мире

К появлению на страницах «Оттепели» фамилии Сафонова отец Жени со временем начал относиться как к личной обиде, едва ли не как к оскорблению и унижению.

– Неужели нельзя было подобрать другую фамилию? – говорил он с горечью. – Неужели от этого пострадали бы интересы литературы?

Когда Женя приехала из Казахстана, он чуть ли не ежедневно затевал расследования причины поступка Эренбурга.

– Во что же он превратил меня? В какого-то злодея. Неужели я дал ему повод во время наших долгах бесед? Или он домыслил меня, мой характер, дорисовал его? Я очень хорошо помню, в чем исповедовался, особенно во время короткой поездки в Кузнецк. Нет, нет, клянусь тебе, я не ожидал подобного от Ильи Григорьевича, иначе я не просил бы его прислать журнал.

– А я ожидала, – призналась потом Женя по телефону. – Ожидала. И Эренбург наверняка прав. Отца спасло то, что он сидел попросту в лагере и не занимал никакейшего положения в обществе. Отец выжил, и если бы его не посадили, то он проделал бы путь Сафонова из второй части «Оттепели». Так что НКВД действовал в данном случае во благо. Я на тебя ничуть бы не обиделась, если бы ты написал обо мне правду, как ты ее видишь и понимаешь. Я дурная, эгоистичная, равнодушная, расчетливая. После того как отец прочел вторую часть, Эренбург как-то ушел из нашей жизни. Отец больше не мечтал: вот поеду в Москву, позвоню Илье Григорьевичу… Сядем, как бывало, в привокзальном ресторане и побеседуем по душам. «Или нет, пожалуй, надо прежде завершить работу над циклом рассказов, послать ему, без всякой цели, и вовсе не для того, чтобы он помог напечататься. Ты, доченька, не думай, – втолковывал он мне, – я вовсе не меркантильный человек и никогда не пользовался своими высокими связями. Я даже к академику Артоболевскому никогда не обращался по личным делам. А ведь знаком, знаком! Тоже беседовал, и не раз! Он интересовался моими идеями!»

Да, Эренбург как-то ушел из нашей жизни и, что хуже прочего, оставил по себе тяжелый след. Я тебе не рассказала главного – еще не готова, еще не могу. Когда я узнала о том, что отец сделал… Нет, нет, не могу, не сейчас…

Женя положила трубку, но опять позвонила через час.

– Извини, у меня суп выкипал и жаркое прихватило. Я бы даже сказала, что отец вскоре превратился в другого Сафонова, не имеющего имени, в Сафонова из «Оттепели». Тогда-то он и начал пить больше и плакаться, что русских никто не любит и все обижают! Тогда-то он и проклинал без разбора венгерскую революцию, Имре Надя и Ракоши, Кадара и авашей в желтых бутсах и всех, всех, всех! Кричал, что евреи захватили даже его семью. Он имел в виду бабушку и маму. Ах, не хочется вспоминать об этом. Но я хочу, чтобы ты знал и наши подробности. Ты ведь к нему хорошо относился, ценил его таланты! Но ты кое в чем заблуждался. Он дошел до того, что хвалил вождя. Я только ради тебя ворошу прошлое, поросшее быльем, только ради твоего замысла. Я очень боюсь, что и у тебя из чернильницы вылетит муха. Боже, как я хотела бы, чтобы твой замысел осуществился бы и хотя бы строчку довелось прочесть! Мне нравится, как ты пишешь. Ты спросил меня однажды, почему он изменил отношение к тебе. Помнишь? Все потому, потому! Он испугался, что с тобой что-нибудь да случится и что тень упадет на меня и на нашу семью. Когда меня исключили из школы и комсомола, он крепко передрожал. А ты еврей, еврей! С тобой тогда все что угодно могло произойти! Все что угодно! Ты еврей, еврей!

И она, зарыдав, бросила трубку. Внезапно у меня мелькнуло: слышит ли ее муж то, что она говорит мне, и как относится к тому, что между нами происходит.

– Как относится? – переспросила она через несколько недель. – Как он может относиться?! Он ведь ангел и понимает меня лучше, чем ты. Я от него никогда не плакала.

Круг замкнулся. Его замкнула сама жизнь, но уже после того, как отгремели житейские и социальные бури и Эренбург так же, как и томский гид, отправился в заоблачный мир, где нет злобы земных дней, где нет ни оскорбленных, ни униженных, ни честолюбивых, ни эгоистичных и где они смогут спокойно, будто в привокзальном ресторане или в парижском кафе «Ротонда», обсудить, кто из них дальновиднее и ближе к истине – писатель или прототип персонажа, которому была суждена хоть и не очень долгая, но зато неординарная жизнь. Там, в заоблачном мире, они выяснят, почему главный герой романа не утратил влияния на умы и сегодня, когда сменился общественный строй и сын бывшего офицера, ставшего околоточным надзирателем, уже ни за что бы не стал жертвой политического рока, отсидев часть отпущенных Богом лет в концлагере, а другие годы отдал без остатка несбывшейся надежде.

Рассуждения, которые гроша ломаного не стоят

Если Фефер несколько раз коснулся фамилии Эренбурга, то заместитель редактора дипломатического словаря Эмилия Исааковна Теумина, тесно связанная с Лозовским по работе в Совинформбюро и общавшаяся со многими иностранцами, дала более развернутую характеристику Эренбургу, подчеркнув его роль в подготовке все той же – как выяснилось на суде – преступной «Черной книги». На провокационное предложение председательствующего генерал-лейтенанта Александра Александровича Чепцова, которого кое-кто из коллег и исследователей пытается превратить из Савла в Павла, Теумина ответила:

– Вот что мне еще рассказывал мой бывший начальник Северин, который был членом редакционной комиссии по «Черной книге». Был якобы большой спор между Эренбургом и членами ЕАК по поводу «Черной книги». Я не знаю, был ли Эренбург членом ЕАК, но, кажется, сначала Эренбургу предложили работу над этой книгой, а потом ЕАК начал вести ее сам несмотря на то, что это же делал Эренбург. Эренбург считал, что подойти к изданию «Черной книги» нужно иначе. Нужно добыть материалы серьезные и фактические, и для этой книги нужно привлечь не только еврейских, но и русских писателей, что нельзя делать этого тяп-ляп. Когда он узнал, что ЕАК готовит не только свою «Черную книгу», а уже часть материалов выслал в США, в том числе и его (Эренбурга) материал, то поднялся грандиозный скандал. Была создана комиссия для того, чтобы разобраться в этом споре и решить, чей материал лучше.

Позиция Эренбурга любому непредвзятому человеку понятна, объяснима, правильна и недвусмысленна. Он хотел сделать союзниками Лидина, Симонова, Твардовского и других популярных писателей с устойчивой патриотической репутацией, но не преуспел в том. Не знаю, соответствует ли подобная позиция духовному типу еврея, как его, этот тип, понимает Борис Парамонов или кто-нибудь другой, и стоит ли подозревать Эренбурга в хитрости, но любой здравый и порядочный составитель на его месте поступил бы не иначе. Почему над материалами о Холокосте и гибели евреев, живших на территории СССР, должны работать только еврейские по происхождению писатели и журналисты?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю