355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 14)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 58 страниц)

Гапочка произнес фразу без запинки и по-украински. Головко сидел за столом без движения и продолжал молчать. Ситуацию в руки взяла Надежда Львовна. Гапочка ее речью остался удовлетворен. Хрущева она превознесла до небес. И сообщила, что муж работает над историческим романом «Артем Гармаш», что соответствовало действительности. Роман потом вышел тоненьким и каким-то хилым. Сломала она все-таки бедолагу, не позволила домолчать. От Хрущева кто-то позвонил в СП и велел больше к Головко не приставать. Проза Головко не потеряла художественного значения, хотя и свидетельствует об утопичности социалистических мечтаний и тупиковости революционного сознания.

Надежда Львовна – дама амбициозная – весьма гордилась знакомством с четой Залка. Каждый раз, когда Вера Залка приезжала в Киев, она приглашала московскую приятельницу на ужин, после чего выдавался спецзвонок тетке, которая могла поддержать беседу на высоком уровне по причине тесных связей со столичной художественной элитой, которые завязала еще до войны. Среди ее шутливых поклонников числились Толстой, Михоэлс, Добронравов, Судаков и даже Владимир Иванович Немирович-Данченко, который при встрече галантно целовал ручку, что сразу стало известно в театральной среде Киева.

– Приехала Вера Залка и обещала быть сегодня вечером. Приходи, не опаздывай. Спектакль без тебя сыграют. Я готовлю салат оливье.

Она и не думала скрывать, что ее гостья – вдова генерала Лукача, героя испанской войны, и что Лукач и Матэ Залка – одно и то же лицо. Однажды тетка сказала:

– Ты нигде не болтай насчет Лукача. Еще неизвестно, как обернется. У Нади слишком длинный язык.

Мы были битыми и травлеными, и посему я не болтал. И ни в чем не признался Каперангу, страшась нарушить непонятно кем и с какой целью изобретенное правило: не произносить без надобности фамилий, которые могут привлечь чье-то внимание. Ни о какой жене Лукача я ничего не слышал. А весь свет прекрасно знал, что Лукач – это Матэ Залка и что его семья живет в Советском Союзе и пользуется поддержкой правительства, НКВД, Ежова, затем Берии и самого Сталина. Эренбург имел представление о всех этих глупых конспирациях, но ни словом не обмолвился в мемуарах.

– Лукач славный человек, добрый и смелый, – произнес задумчиво Каперанг. – В душе абсолютно штатский, а по судьбе воин. Умер, бедняга, от раны. Читал стихи хорошо. И пел! Русские песни пел – наши, раздольные. И дышал Испанией как никто!

Коварство, которое выдавало себя за военную необходимость и право главнокомандующего

В первых числах августа 1799 года Наполеон принял жесткое решение – из Африки пора уносить ноги. Армия должна получить нового полководца, с безупречной профессиональной репутацией, лучшего воина после автора всей этой небезупречной и агрессивной авантюры. Тогда у Директории не появится оснований для напрашивающихся упреков. Генерал Клебер сумел бы выполнить любую задачу не хуже, чем сам генерал Бонапарт. Но как его убедить, что кампания в Египте не проиграна и что шансы на победу высоки, как и прежде. Клебер не поддался бы на лживые уговоры. Он слишком хорошо знал обстановку. Прямой, но преступный, по его мнению, приказ Клебер отказался бы выполнить, а авторитет его как военачальника остался бы непоколебленным. Наполеону пришлось бы посчитаться с высказанными суждениями. Впоследствии он пытался оправдаться, ссылаясь на то, что правительство предоставило ему ничем не ограниченную свободу решений. Самовольно покидая армию, генерал Бонапарт нарушал дисциплину. Его могли отдать под суд.

К заговору, жертвой которого пал Клебер, Наполеон привлек многих прославленных соратников. Часть из них через несколько лет он произведет в маршалы. И никто не посчитал долгом чести предупредить коллегу. Наполеон увозил с собой будущего начальника штаба в походе на Москву Бертье; адъютанта и любимца Дюрока; Мюрата, не знающего пока, что его на континенте ждет вскоре корона неаполитанского короля; храбреца Ланна, превосходного кавалериста, утверждавшего, что три десятилетия – предельный возраст для гусарского офицера, и даже рядового, Мармона, которому маршальский жезл не помешал стать изменником, впрочем, как и генералу Виктору: в переломный момент они очутились в стане Людовика XVIII. Убегали с патроном Бессьер, Лавалетт, пасынок Евгений Богарне, и другие, менее влиятельные приближенные.

Кого же корсиканец обрекал на гибель? Двоих ничего не подозревавших людей: умного и бесстрашного Клебера и бездарного генерала Мену. После того как египетская эпопея завершилась, Мену принял ислам, женился на египтянке и принял имя Абдалла-Мену.

Приказ Бонапарта обязывал генералов Дёзе и Жюно последовать незамедлительно за ним во Францию. Генералу Андреосси он велел присоединиться к отбывающим и срочно подняться на борт «Мюирона», когда фрегат собирался отвалить от берега.

23 августа корабль вышел в открытое море. Главнокомандующий не обязан отчитываться перед подчиненными в мотивах отданного приказа, но коварство оттого не перестает быть коварством.

Жаль, что выдумка

За день до бегства Наполеон отправил Клеберу извещение и подробную инструкцию через Мену. Клебер лишь спустя сутки узнал о происшедшем. Коварный приказ датирован 22 августа (4 фрюктидора) и получен адресатом, когда паруса «Мюирона» исчезли за горизонтом. Подлую и бесстыдную операцию без пяти минут Первый консул совершил, не испытывая ни малейших угрызений совести. Клебер, прочитав успокоительный меморандум командующего, которому верил и в которого верил, впал в ярость. Он понял, что брошен на произвол судьбы и обречен на смерть. Ему ничего не оставалось, как бороться за свою честь, и в конце октября он прямо обратился к Директории с резкой критикой действий Бонапарта. Болезни, голод, отсутствие одежды и денег поставили армию Клебера на грань катастрофы. Дипломированные солдаты, как простые санкюлоты, страдали от дизентерии и других инфекций. Многие лишились зрения. Казну Наполеон опустошил, заверив заимодавцев, что долг в 12 миллионов франков вскоре вернут.

Что же предпринял Клебер? Он расстрелял дезертиров, которых, несмотря на тщательные проверки, оказалось немало, устроил на лечение больных и раненых, но, несмотря на отчаянное сопротивление врагу, все-таки был вынужден через пять месяцев после отплытия «Мюирона» подписать соглашение о перемирии, отнюдь не позорное, по которому французские войска свободно уходили из Египта, сохраняя знамена, оружие и все, что полагалось иметь не побежденной в сражениях стороне. Однако английский представитель адмирал Кейт аннулировал текст, составленный Клебером и турецким штабом. Адмирал, дожимая французов, настаивал на безоговорочной капитуляции, в чем его не стоит упрекать. Войскам корсиканца разве можно давать пощаду? Слава и мужество оставленного без поддержки Клебера для гордых победой бриттов – пустой звук. Переговоры они прервали. Тогда отчаянный генерал продолжил борьбу и спустя два месяца – весной разбил вдребезги турецкие части при Гелиополисе, вынудив османских военачальников покинуть Африку.

Казалось, военное счастье на сей раз улыбнулось Клеберу, и судьба теперь отплатит за все муки сторицей. Однако англичане вскоре осуществили удачную высадку на побережье и, увлекая за собой оправившиеся после поражения турецкие силы, дали бой французам по всей линии фронта. Ничего не смогло спасти Клебера. В одной из мелких стычек его убили. Командование перенял генерал Мену. Терпя неудачу за неудачей, он покинул Каир, а затем Александрию и осенью 1801 года сдался на милость победителей. То, что Наполеон позволил заключить с Турцией мир при условии эвакуации армии, не делает гнусную историю более привлекательной. Хищные птицы не тронули тело обманутого воина, а враги отдали Клеберу полагающиеся военные почести.

Впрочем, вероятно, это выдумка: грифы не щадили никого и с наслаждением терзали даже полуживых, пытавшихся сопротивляться. А жаль, что выдумка! Такова печальная история самой громкой испанской кликухи. Единственный псевдоним, который был взят интербригадовцем от действительно существовавшего крупного полководца.

Сталин, несмотря на отсутствие высшего образования, историю знал неплохо, в том числе и историю Франции. Не исключено, что Манфред Штерн потому и просидел в сибирском лагере почти всю дарованную ему жизнь. На что он намекал псевдонимом? Или какой намек узрел в псевдониме Сталин? Не тот ли, что он, Манфред Штерн, – второй после вождя полководец при завоевании Пиренейского полуострова и равен по военным талантам самому Сталину, как Клебер Наполеону?

– Пускай генацвале на досуге поразмыслит, – сказал Сосо Джугашвили Николаю Ивановичу Ежову. – Большая польза ему будет. А то разболтался, расхвастался. Клебер он, видите ли. Другие попроще, без претензий.

Будет ли когда-нибудь найден ответ, почему Эренбург забыл о Штерне-Клебере?

Праздник из-под палки

К седьмому ноября подкатываю, и все настойчивей Ожегов с Блиновым рекомендовали Миле Стениной принять меня в комсомол. Партизация должна быть в группе полной. Деваться некуда, с обязанностями профорга я вроде справляюсь, успеваемость отличная, отношения с коллективом нормальные, дружить умею, не зазнаюсь, не гоношусь, за спины не прячусь и высокомерия никакого не проявляю. Нет причин подобный экземпляр человеческой породы держать вне комсомольского коллектива. Да я и на самом деле такой – ни чуточки не притворяюсь! Только в организацию вступать не очень хочется. А тянуть больше нельзя. Или из университета того и гляди выпрут, или подавай заявление. И еще один печальный и осложняющий момент Если не подам, заартачусь – подведу лучших из лучших в нашей группе – Милю круче остальных. Это она мне вышеприведенную характеристику дала. Галю подведу Петрову – красавицу, миленькую Таню Сальник, прямую, как танк, провинциалку Шуру Абрамову очкастого Олега Короля, похожего на медведя Вовку Моисеева и прочих, которые ко мне по-человечески отнеслись и не позволили загрызть куратору Атропянскому и блондину в бордовой рубашке. Оленьку Киселеву подведу, Ниночку, с незапомнившейся фамилией. Даже Кима Саранчина подведу который, кроме собственных рассказов, ничего вокруг себя не замечает. Для Ожегова и Блинова возникнет проблема – куда смотрели? Блинов неравнодушен к Миле, и ее мнение для него – закон. Они в конце концов поженятся. Только Блинов рано умрет от рака. Начнут Ожегова и Блинова драить. Где ваша бдительность? Кого хотели протолкнуть? Если бы блондин в бордовой рубашке не уперся в мое еврейское происхождение и не начал травлю, удалось бы, возможно, в уголке отсидеться и не писать никаких заявлений. Да и неплохо бы получилось – есть комсомольцы, есть члены ВКП(б), а есть и не члены ВКП(б) и не комсомольцы. Но мой расклад – не расклад факультетского бюро. Вот здесь и сошлось, Я стал походить на баррикаду. Я мечтал отсидеться под лавкой, а меня на авансцену выдвинули. С одной стороны – светлые силы, нормальные ребята, а с другой – и определить трудно: кто? И зачем тем, кого определить трудно, вся эта мутотень и заваруха?

Однако выяснилось, что не к официальным торжествам начнут принимать, а в декабре – к Новому году. От сердца отлегло немного. До Нового года далековато. Ноябрьская демонстрация прошла без сучка и без задоринки. Группа собралась вовремя, разобрали лозунги и портреты. В ожидании очереди, чтобы влиться в колонну, – пели, плясали и угощались пирожками. Девчата напекли и принесли с собой. На улице ничего не купишь. В конце волнующего для руководства мероприятия, когда университет стройными рядами, с массой знамен благополучно протопал под музыку собственного оркестра мимо трибуны обкомовских вождей, среди которых выделялся будущий Первый секретарь смазливый Егор Лигачев, Женя не робко, а довольно властно предложила:

– Теперь пошли к нам – допразднуем. Отец хочет с тобой поближе познакомиться. Дразнит – отчего кавалера скрываешь? Не черт ли он с хвостом и рогами, как Хулио Хуренито? Ты будешь моим кавалером сегодня. Без него, – сказал отец, – не являйся.

Меня насторожили не слова мнимого Олега Жакова, а сам факт праздника в крольчатнике. Никак не ожидал, что в семействе, от которого за версту тянуло антисоветчиной, отмечают революционные даты. Я не удержался и спросил:

– У тебя отец член партии? И любит революцию? Он что – ЛЮР: любитель революции и Софьи Васильевны? Он что – любит кататься на СВ?

Софья Васильевна – советская власть и СВ – советская власть, то есть спальный вагон. Любителей Софьи Васильевны и спальных вагонов везде хоть отбавляй.

– Да ты что! – вскинулась Женя. – Собираемся из-за соседей. Если проигнорировать, не заводить патефон, не налепить пельменей и не привести какого-нибудь гостя – донесут в дирекцию, начнут приставать к матери, мол, у вас с мужем были когда-то неприятности… Ну и так далее! А лишний раз собраться семьей не повредит. В Томске не больно разгуляешься. Веселья у нас дома мало. Вот у Оленьки Киселевой образцово-показательная семья и отец чудесный! О литературе поговорить любит, и пошутит в меру, и выпьет, и потанцует! Оленька счастливая. А у меня с отцом очень сложные отношения…

Что между ними не все гладко, я почувствовал давно, но причина оставалась загадкой. Спрашивать – неловко.

– Начали они особенно портиться, когда отца вызвали в школу на педсовет и он узнал, что лживую доченьку исключили из комсомола за космополитизм. Я от родителей прискорбный факт утаила.

А я едва не свалился в мокроватый сугроб. Что за чепуха! Откуда здесь космополитизм? В какой-то зачуханной томской средней школе?!

Продукты космополитизма

– Но ты комсомолка! И медаль получила! – воскликнул я.

– Получила, получила, и в комсомоле восстановили. Не бойся! Однако месяцев шесть меня чистили на каждом собрании, а потом: то ли пожалели, то ли невыгодна этому наробразу-дикобразу стала история с космополитизмом. Ладно, помчались, не то родители рассердятся. Отцу на педсовете предъявили обвинение, что он мне дал неправильное космополитическое воспитание и что я продукт, причем типичный, такого воспитания. Сыр-бор разгорелся из-за того, что я Флобера «Мадам Бовари» назвала настольной книгой. И пошло-поехало! Отец вернулся разъяренный. Ну и влепил за равнодушие к семейному благополучию. Впрочем, нормальная связь с отцом начала нарушаться еще в пятом классе, когда еще не читала Флобера. С той поры я мучилась сама, мучила маму, но ничего с собой не умела поделать: я его перестала уважать, в каждом движении видела фразу и позу!

– Но почему, почему? – взволнованно спросил я, удерживая Женю за рукав. – Это у тебя было возрастное. Каждый шпиндель конфликтует со старшим поколением. Отцы и дети! Дети и отцы!

– Наверное, ты прав, – спохватилась Женя. – Отец добрый человек, умный, образованный. Он европейские языки знает, латынь, греческий. Он математик отличный, инженер талантливый. У него руки золотые. Он литературу обожает. Для отца Эренбург царь и Бог. Он наизусть «Хулио Хуренито» выучил. С любого слова начни – продолжит! Конечно, я виновата, я плохая, дурная дочь. Не жалела его, не верила в его способности, увлечения. А так хотелось верить. Я так завидовала тем, у кого все просто, ясно. Особенно Оленьке Киселевой. Какой у нее отец! Какой отец! А мой – оробел и не сумел меня защитить, да еще потом дразнил космополиткой, чтобы прикрыть собственную слабость.

Я слушал Женю изумленный и не знал, что ответить. Как ее успокоить? Почему она разоткровенничалась именно сейчас? Хочет о чем-то предупредить? Надо держать себя осторожнее, если не все ладно в королевстве Датском. Возможно, его обработали опера? Но я отогнал от себя нелепую мысль.

Мы стояли у входа в Рощу. Я снял с ветки слой белеющего снега и вытер щеки. Холод обжег, остудил и вернул на землю. Женин космополитизм, признаться, сильно подкосил. Теперь кое-что прояснилось. Наверное, Миля Стенина и Галка Петрова знали Женину нашумевшую историю. Обвинение школьницы в космополитизме и изгнание из комсомола, что ни говори, вещь нечасто встречающаяся, и скандал был по-наробразовски громким. Ярлык и в университете легко возобновить.

– Ты что? Испугался? – спросила тихо Женя. – Если не хочешь идти к нам – тогда прощай: встретимся в библиотеке. Я привыкла к изменам. Пока длилась тягомотина с космополитизмом, я узнала, что есть на свете предательство и трусость. Каждую подружку вызывали поодиночке к директору, собирали родителей, предупреждали – вроде я зачумленная. В общем, все стадо, кроме одной девочки, которая в те дни просто перестала ходить в школу, дало порочащие меня показания. Я была сперва убита, но потом оправилась от шока и ни на кого теперь зла не держу.

Она резко повернулась и побежала к Бактину. Я догнал Женю. Странная девчонка, ей-Богу! Я ей доверяю на все сто, а она мне – нет. Ведь мы обменялись поцелуями. Как физкультурник, никогда не обнимавшийся, я относился к такого рода прикосновениям губами как к клятве на крови.

– Ты с ума сошла! – прошептал я, жарко дохнув в повернутое ко мне лицо. – Ты сошла с ума! Чего ты набросилась? Я очень хочу пойти в гости и поближе познакомиться с отцом. Я тоже космополит. Я тоже люблю «Мадам Бовари». Космополитизм – общемировое явление. Я не собираюсь тебя предавать. У нас, в Киеве, космополитов сколько угодно!

Понимали ли мы в должной мере значение термина? Думаю, что нет. Мы понимали только, что космополитизм – кнут, которым нас шельмуют неизвестно за что. В шкуре космополита я не побывал, но моя тетка относила ее до смерти Сталина и больше, конечно, не могла работать в академическом украинском драматическом театре имени Ивана Франка, что располагался в помещении бывшего театра Соловцова.

Дышать Испанией

С момента прихода вдовы генерала Лукача в Стационар Лечсанупра Испания жарко приблизилась ко мне вплотную. Удивительно, что Каперанг, принимавший участие еще в двух войнах – финской и Отечественной, – ни разу не обмолвился словом об обороне Севастополя, например, где воевал больше двухсот дней, не вспоминал он и о борьбе с немецкими подводными лодками, нападавшими на английские конвои в северных водах. Волчьи стаи, пустившие на дно сотни кораблей, не оставили в душе следа. И финская война тоже. Я узнал о Севастополе, волчьих стаях и финской случайно от медсестры, когда внезапно остановился возле нее на лестнице.

– Разве ты знаешь, что он за человек? Никто здесь ничего не знает. Никто ничего. А он…

И медсестра быстро и взахлеб поведала мне, что за человек Каперанг.

– Сама воевала в Севастополе. Уходила с Графской пристани. А здесь никто ничего… Никто! Он умирает! И никто ничего не в состоянии сделать! Иди, иди, нечего на меня смотреть!

Она, наклонив лицо, быстро пересчитала ступеньки крепкими высокими ногами в красивых мягких тапочках. Мелькнуло: для него раздобыла – не иначе. Остальные медсестры носили обыкновенные: матерчатые, уродливые.

Испанские события совершенно заслонили в угасающем сознании Каперанга остальные военные переживания. А быть может, он, умирая, начал припоминать случившееся с первого поражения нашего, которое повлекло за собой гибельные последствия. Все может быть – в чужую душу не заглянешь.

– Мы одолели бы Франко, если бы…

Он не захотел докончить мысль и оборвал сразу.

– Любая гражданская война штука жестокая, кровавая, но испанская вышла похлеще…

Он опять оборвал фразу и посмотрел на меня внимательно. Спустя много лет, ощущая на себе тот пристальный взор, я понял, что он ожидал какой-то реакции, в сущности, проверял – кто я есть на самом-то деле? На самом деле я сын бывшего заключенного сталинского специзолятора в Донбассе, который превосходно осознавал шаткость собственного положения в социалистическом обществе и никогда не забывал об уязвимости прошлого отца, которое тщательно скрывал.

Я неохотно кивнул головой. Если кто-нибудь подслушивает наш разговор, то Каперанг в случае чего защитит. Я боялся подслушивания, боялся взглядов и собственной тени. Однажды я шел к Борьке Зильбербергу и выбросил на Левашовской скомканный листок с решением задачи – и выбросил крайне неудачно. Он упал возле урны, рядом с входом в Институт марксизма-ленинизма, который потом переменил вывеску и превратился в Институт истории партии при ЦК КП(б)У. Неподалеку находился особняк сахарозаводчика Бродского, где недавно поселился председатель Президиума Верховного совета УССР Гречуха, а в годы революции и Гражданской войны размещалось ЧК Мартына Лациса. Там у крыльца стоял часовой с примкнутым штыком. Я не могу объяснить, чего испугался. Я крутился так долго поблизости от урны, что часовой заметил и, мотнув штыком, прогнал. Я в ужасе подхватил с земли трепещущий на ветру комок и кинулся прочь со всех ног. Чудилось, что меня могут в чем-то обвинить. С неделю я не ходил по Левашовской, делая неудобный и длинный крюк по Розе Люксембург.

Запрещенное

Гражданская война в изображении наших писателей казалось фальшивой и приукрашенной. После первых немецких бомбежек мнение укрепилось. Вот она какая – война! Все, что сочиняли Гайдар, Катаев, какой-то Мирошниченко и прочая шатия-братия, было бузой на постном масле, как выражались у нас во дворе. Даже недавно украдкой прочитанные бабелевская «Конармия» и шолоховский «Тихий Дон» в моем понимании рисовали облегченную картину происшедшей братоубийственной бойни. Нас окружал звериный мир с железными законами выживания, мир злобы и ненависти, без всякого намека на человеческие чувства. Что творилось во дворах после оккупации, трудно передать. Иногда казалось, что в эвакуации – на чужбине – царили более мягкие нравы.

– И не одни фалангисты и немцы принесли в испанскую войну жестокость. Надо признать, что и мы тоже постарались. Только болтать о том нельзя. Слышишь? Нельзя болтать. Это я тебе говорю по дружбе.

Он беспрестанно повторял и раньше это заклинание, будто молился на нелепый запрет и вместе с тем не прекращал его нарушать. Ну, тетка боялась лишнее слово хрюкнуть, вокруг нее полно осужденных и расстрелянных, а почему Каперанг напирает на запрет? Чего он боится? У него орденов полно и Строкач знакомый.

– А с чего началось? Вот ты не в курсе, и никто не в курсе, и никогда не будет никто в курсе.

Каперанг помолчал, а затем продолжил:

– Потому что ни писать об этом, ни рассказывать кому-нибудь запрещено под подписку.

Теперь понятно: он дал подписку. Не разглашать. Про подписку я уже кое-что знал. Отец дал тоже подписку не разглашать, что с ним вытворяли в тюрподвале города Сталино. Но Каперанг каждый раз нарушал подписку. Что-то внутри жгло.

– Сколько мы перегнали туда техники на кораблях через Средиземное море. Около четырех сотен танков получили республиканцы, не считая тех, которые закупили в Европе. Могучая сила! И куда подевались?! Больше шестисот самолетов привезли на кораблях, рискуя нарваться на мины. Ни один не вернулся!

Он ударил рукой по постели и повторил:

– Ни один не вернулся! А немцы, кроме сбитых нами, всех возвратили назад. Вот какая арифметика.

Мне и в голову не приходило, куда исчезла наша техника?

Танкисты Пабло

Цифры Каперанга звучали опасно и фантастично, хотя сегодня я предполагаю, что он преуменьшал их, вероятно, по неосведомленности. Но все равно Каперанг выдавал государственную тайну. У Эренбурга в легально напечатанном и подцензурном «Падении Парижа» речь вели о каких-то жалких двух десятках истребителей. Через полвека я прочел специальную статью о поставках вооружений в республиканскую Испанию и убедился, что Каперанг ничуть не преувеличивал количество. У него и авторов был, очевидно, один источник. В другом романе Эренбурга «Что человеку надо» дело изображалось так, будто интербригадовцы сражались едва ли не голыми руками. Танков и бронемашин как кот наплакал. Каперанг, однако, выдавал не просто государственные тайны, он и советское газетное вранье разоблачал. Не иначе начитался Хемингуэя? Но когда он успел и где достал книгу? И на каком языке читал, если читал?

– Немцы не стеснялись. Им ближе. Итальянцы завалили Франко пушками и винтовками. Итальяшки хорошие оружейники.

Это было для меня открытием. Итальянские части стояли на украинской земле, например в Жмеринке, и к ним население относилось снисходительно. Зимой мерзли, дразнили их «шемизетками», они ухлестывали за девками и не желали маршировать на передовую. Немцы бесились. Насчет ихнего вооружения никто ничего не говорил.

– Муссолини тоже не утаивал особо своего присутствия, – продолжал выдавать секреты Каперанг. – Присылал танкетки, каски, амуницию. Вот еще какая штука в самом начале случилась…

И тут Каперанг поведал такое, о чем я до сих пор нигде не читал ни в отечественной, ни в переводной литературе. Эпизод врезался в память до мельчайших подробностей. С того дня и пошла, по мнению Каперанга, бойня.

– В один прекрасный день к селению, где я находился, на берегу неширокой речушки, к республиканскому батальону подкатила танковая колонна. Машин десять. И приткнулись за грядой холмов. Командир головного танка вылез из люка, отрекомендовался: генерал Пабло, подозвал испанского офицера-республиканца и через нашего переводчика спрашивает, почему, дескать, затишье? Ему в штабе сказали, что здесь идут стычки с марокканцами. Он прибыл сюда, чтобы с ходу подавить этих обезьян. Переводчик шпарит, как слышит. Насчет обезьян испанцу не понравилось. Он покачал головой и начал объяснять положение танкисту. Тот слушал-слушал и спрашивает, глядя куда-то в сторону: «Что, у вас воюют одни изменники?» – «Почему изменники?» – Испанец возмутился. «Ты, товарищ, не гоношись, – сказал танкист. – Вон марокканцы по берегу шастают, воду из речки черпают, жгут в долине костры, готовят похлебку в бинокль видно, как чмокают губами, а по ним никто не ведет прицельного огня». Испанец объясняет: мол, сейчас обеденное время. Тогда наш русак взрывается и кричит: «Какое обеденное время?! Вы все изменники, и я атакую немедленно! Сейчас они у меня перестанут смеяться!» Танкист был, видно, в большом чине. Из приданных испанцам русских никто не вмешался. «Плевал я на обеденное время!» И он потребовал, чтобы ему указали точки разведанных заранее переправ. Испанец замахал руками и чуть не плача принялся убеждать переводчика, что подобными действиями они нарушат негласную договоренность. Тогда командир послал испанца в известное место, запретив переводчику, правда, переводить. Он залез в машину и помчался в атаку на марокканцев, сообразив, очевидно, по одному ему известным приметам, что водная преграда неглубока. Остальные танки устремились за ним. Марокканцы сперва не бросились в бегство, кричали и махали руками, показывая то на солнце, то на часы. Пулеметы начали их косить десятками. Тогда марокканцы ударились в беспорядочное отступление и попали в ловушку. Наш-то русак местность успел изучить по карте и загнал франкистов в тупик – к отвесной скале. Ловко он их взял в клещи! Кого не достали пулей, тот отыскал смерть под гусеницами. Через час машины возвратились на исходную позицию. Командир вылез из люка, подошел к испанцу, который сидел под деревом с поникшей головой, подозвал девчонку-переводчицу и влепил офицеру: вот как надо, понял? Офицер, чуть не плача, закивал головой. Русских они боялись. Но все-таки командир что-то почувствовал и принялся объяснять республиканцу: это же мятежники! марокканцы, фашисты! фалангисты, франкисты! Какие с ними могут быть договоренности?! Ты, наверное, анархист, троцкист? Республиканец молчал, выпятив нижнюю губу и опустив уголки рта. Вот-вот, по виду, заплачет. С каждой минутой он мрачнел и качал головой, выражая несогласие: ах, Пабло, зачем ты так поступил! Я сам присутствовал при всей этой сцене! Но ты, – и Каперанг обратился ко мне, – никому про это не рассказывай. Я ведь подписку дал о неразглашении. Даже говорить один на один о таком с самим близким человеком запрещено. Ни жене, ни брату – ни гу-гу!

Против брехни и произвола

– Зачем же вы нарушаете слово? – вырвалось у меня.

Он, как командир танкистов, нарушал договоренность с РККА и НКВД. Чем же он недоволен? Все нарушали, и он нарушает.

Каперанг вовсе не испугался и не рассердился. Более того: он не удивился. Он ответил сухо, резко, конспективно.

– Брехни вокруг много. А я брехню терпеть не могу. У нас, в Испании, был негласный приказ: о столкновениях между республиканцами и советскими докладывать по начальству. Через месяц я прибыл в штаб…

И Каперанг назвал город, который я не запомнил.

– Иду в разведотдел и докладываю: так, мол, и так, присутствовал лично и передаю, что наблюдал своими глазами. А наш советник, тоже в немалом чине, посылает меня в другой конец казармы – там обосновались танкисты, к ним приехало высокое начальство, иди да перескажи ему. Я отправился и вдруг увидел, что высокое начальство – это тот самый Пабло. Ну, я притворился, что не узнал, и докладываю, что считаю нужным. Он слушал меня, слушал и спрашивает: ты что предлагаешь? С марокканцами, фашистами, мятежниками, фалангистами церемониться? Тогда передушат нас, как курят! И поворачивается к остальным, окружавшим его командирам-танкистам: правильно, ребята? Те загалдели – правильно, правильно! После его речи и присмотрелся повнимательней – к тому, что происходило вокруг и как мы себя вели в чужой стране, жившей по своим правилам. Я думал, что Пабло меня со свету сживет, но ничего – обошлось. Каждый раз, когда встречались, он смеялся. Ты, мол, еще молодой, жизни не знаешь! Свое дело морское делай, а в наши нос не суй! Фашисты – это фашисты. Но пасаран! И точка. Иначе нас тут передушат, как курят.

Каперанг мне не открыл, что генерал Пабло – не кто иной, как будущий Герой Советского Союза генерал-полковник Дмитрий Павлов, которого Сталин расстрелял вместе со всем штабом Западного фронта за проигранные сражения под Минском и сдачу города. Его развалившиеся части под ударами немцев бежали, открывая путь на Москву. Я не судья, тем более в военных ситуациях, слишком много надо знать, чтобы вынести вердикт о виновности Павлова. Но я до сих пор не могу отделаться от мысли, что трагическое и, однако, безобразное отступление соединений Западного фронта как-то – непонятно как! – увязывалось с испанской стычкой между генералом Пабло, непреклонным, мужественным и резким, и офицером-республиканцем, сидевшим под деревом с поникшей головой.

Я долгое время с недоверием вспоминал о словах Каперанга. Потом прочитанное у Хемингуэя и Оруэлла примирило с услышанным в палате киевского Стационара Лечсанупра на Пушкинской улице.

Самый долгий день: семья

Разумеется, за Жениной вспышкой скрывались и иные чувства. Мы медленно приближались к Бактину в сопровождении издалека звучащих советских бравурных мелодий, словно плыли но воздуху на облаке к неведомому острову будущей судьбы. Я держал Женю за руку и отпустил только тогда, когда мы уткнулись в проходную. Наверху, в крольчатнике, у распахнутой двери, на пороге, нас встретили шумно и с распростертыми объятиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю