355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 10)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 58 страниц)

И создатель, и ученик

Случай с зеком как бы догоняет в повествовании то, с чем я столкнулся на факультете, и тому есть психологические и художественные причины. Если расположить эпизоды цепью в строго хронологическом порядке, как, например, у Льва Николаевича Толстого или Ивана Сергеевича Тургенева, то главный герой моего текста с историко-филологическими реминисценциями, Илья Григорьевич Эренбург, дал бы о себе знать слишком поздно, что нехорошо, неправильно и несправедливо с любой точки зрения.

Университетское, томское, полувековое прямо связано с прекрасным и талантливым, быть может, немного высокомерным писателем – любимым учеником не менее знаменитого Хулио Хуренито, и все, что происходило, происходит и еще произойдет в романе, подтверждает, что сам Илья Григорьевич был правдивым и верным учеником непревзойденного Мастера жизни, несмотря на то, что верный ученик наговорил о самом себе массу лишнего, а кое-что и утаил. Впрочем, Илья Григорьевич в обыденной жизни, на писательских дискуссиях и в статьях, не признавал себя учеником Хуренито, а лишь его создателем, то есть автором всей книги, который придумал образ некого Эренбурга и познакомил его с Учителем 2 марта 1913 года в парижской «Ротонде». Не правда ж, что в самой сути подобного экспозе Эренбурга есть что-то высокомерное?

Но ничего так просто не бывает. Литература – таинственная и фантастическая область человеческого духа. Воздвигая перегородку в жизни и уничтожая ее в романе, Эренбург вольно или невольно усвоил кое-какие черты однофамильца, став одновременно и учеником, и создателем бессмертного образа Хулио Хуренито. Хуренито – не человек, не герой, не персонаж, не мифическая личность. Это – образ, настоящий образ, первый в XX веке демон русской литературы, заставивший нас вспомнить дьяволов Гёте и Байрона, нечистую силу, которую вывел на своих столбцах Достоевский. Прочтите первые страницы эренбурговского произведения, и вы убедитесь, что не будь их – вряд ли бы появился булгаковский Воланд: «Дверь кафе раскрылась, и не спеша вошел весьма обыкновенный господин в котелке и сером резиновом плаще…»

Его появление не могло не оказать влияния на автора. Нельзя создать такой образ и в то же время остаться прежним Эренбургом, и совершенно естественно, что Эренбург раздвоился. Раздваивая себя, он сломал перегородки и уже потерял власть над какой-то частью своей личности.

Мой так называемый постмодернизм и головоломное построение романа имеют реальные основания. Неуправляемость сознания, хаос всплывающих картин и создают странный калейдоскоп, который причиняет неудобства не только читателю, но и мне. Но иначе не получается, иначе нет правды, а следовательно, и романа.

Провинциальные привилегии

Стационар – не рядовая больница, а привилегированная, и называлась зашифрованно: стационар Лечсанупра. Что за Лечсанупр – граждане не понимали. Вывески у дверей никакой. Туда так просто не попадешь. Нужен пропуск, сменная обувь, индивидуальный белый халат. Стационар находится в центре на улице Пушкинской. По правой стороне, если идти от бульвара Шевченко к площади Льва Толстого. В двух шагах от тихого особняка митрополита, где с утра до вечера дежурит милиционер. Лечсанупр обслуживал коммунистическую элиту и их родственников, разных министров, чекистов, профсоюзников и всякое высокое начальство. После войны его в Киеве расплодилось видимо-невидимо. Целые кварталы на Печерске – дома начальства. По Институтской, по Левашовской, на Розе Люксембург устроились. Шикарный дом на Кирова, 2 оккупировали. На Банковой поселились у здания ЦК КП(б)У. Особнячки заняли напротив Верховного Совета УССР. Наискосок тоже, и дальше по трамвайной линии. На Меринговской у площади Спартака. Через Крещатик – на Большой Житомирской. Там еще магазинчик внизу торговал отходами от руководящих столов. Словом, живи, гуляй, питайся, размножайся. И все Хрущ прикрывал, затем Кириченко с Мельником, потом уж забыл кто. Но эти у истоков стояли.

Естественно, в стационар попадали и по знакомству, то есть по блату. Недаром широко распространился афоризм, извлеченный из знаменитого еврейского анекдота: блат выше Совнаркома. Совнарком давненько исчез, образовался Совет министров, но блат остался и был опять-таки выше Совета министров, во всяком случае не ниже. Всякие «текстильторги», «ювелирные» и прочие «кожгалантереи» паслись там невозбранно, нарушая порядок, установленный Хрущом, Коротченко, Кальченко, Корнийцом и другим безнаказанным и совершенно очумевшим от власти начальством. Они устанавливали такой порядок в собственных корыстных интересах – крепко держались за провинциальные привилегии, но блат сплошь и рядом разъедал их порядок. Они сами часто действовали по этой же схеме, оказывая одолжения и услуги лицам, не имеющим на то права, то есть по блату. Со временем пришлось коммунистическим братанам высокого полета – даже наивысшего – завести себе другие учреждения: для избраннейших из избранных, а Стационар оставить относительной мелкоте – замминистрам, например, или завотделам, разным партийным писателям, деятелям искусства, словом, далеким приближенным. Ну конечно, лежали там и те, кто по должности подходил под категорию особо охраняемых республиканской медициной. Хрущом там не пахло и его милой семейкой – тоже. Они лечились уже совсем в заоблачном и засекреченном месте, если не в Москве. Помню, Феофания еще существовала, а может и сейчас существует, но там, кажется, долечивались. Таким образом, Лечсанупр вроде Главразведупра или еще чего-нибудь в подобном же роде.

Итак, учреждение на Пушкинской – для публики помельче. Каперанг как раз туда и подходил. Тетка моя – мелкота, театральный режиссер, не очень угодный Комитету по делам искусств, но кто-то за нее похлопотал – старые знакомства не совсем оборвались. Месяц она подождала, пока место освободилось, и на почти законном основании заняла его. Вот как я попал в то самое заведение сродни «Коммунару», о котором я уже упоминал. На обед здесь давали рагу из мяса, а не котлеты из хлеба, шницель отбивной, а не рубленый, «испанскую птичку» с колбасой, а не фигу с маслом, густой сладкий компот, а не мутную воду с клюквенным концентратом, пирожки с повидлом, а не черствую булочку без начинки. Словом, советское кухонное ворье здесь не гуляло, как хотело и как гуляло в других местах. Сдержка существовала. В воскресный день по коридорам распространялся аромат сдобной выпечки. И жареного лука, между прочим. Его клали горкой на шницель. Тетка ела мало и, несмотря на свою фанаберию, складывала утайкой порцию в баночку, и я уносил добычу домой. Гарнир пюре и соленый огурец. И сегодня бы не отказался, если бы кто, хоть и под халатом, мне – писателю – принес. Еще два слова, и закончу. Давеча лежал в Боткинской, не скажу в каком отделении. Описать, что давали, не в состоянии. Настоящий голод. И последнее: американское. В середине перестройки теща поделилась гуманитарной помощью. Как я понимаю – американцы заслали сюда, что осталось от солдатских обедов после войны в Ираке. Если бы мне пару ящиков тогда, да и сейчас – я бы Львом Толстым стал, ей-Богу! Над словом бы работал, как Флобер или Бунин. А впрочем, возможно, и лучше, что нет этих американских обедов в конверте.

Любовь втроем

Но одна безответная. В редкие дни к Каперангу приходили посетители. Молодая, довольно привлекательная женщина и двое средних лет мужчин – штатский, маленький, прилизанный, с портфелем и в очках, и военный с лампасами, крупной звездой на погонах, без орденов, медалей и значков. Я почему-то решил, что разведчик. Разведчики ордена не афишируют. Так было при Сталине. Сидели обычно недолго, говорили скупо, всегда о здоровье и въедливо интересовались, не надо ли чего? Ничего здесь никому не надо, лекарств – залейся, еды – хоть подавись. Они уходили не поспешно, но достаточно быстро и деловито. Привлекательная женщина, блондинка, за Каперангом не ухаживала, ничего не приносила и не вела никаких семейных бесед. Она садилась рядом на стул, поддернув юбку как бы невзначай, а он, Каперанг, опускал широкую ладонь на выпуклое белое колено и счастливо улыбался. Прощаясь, она целовала его в лоб, обе щеки и исчезала, покачивая бедрами и распространяя густую струю сладких духов, расползающаяся полоса которых долго не таяла в коридоре, пропитанном столовскими ароматами. Здесь никто так смачно не душился. Однажды я услышал, как она шепнула Каперангу:

– Береги себя. Сбереги себя.

Через два дня подцепил еще одну фразу:

– Мы скучаем. И плачем.

Я хотел спросить у Каперанга: кто мы? – но постеснялся. Теперь жалею, что тогда не дознался: кто мы?

Помню окно, залепленное ливнем, серый день – беспросветный, свежую сырость, просачивающуюся в форточку, и его голос, невнятный и поникший:

– Кому достанется?

Вопрос, ясное дело, вырвался случайно, неизвестно к кому обращенный. Я научился понимать Каперанга с полуслова. И подумал: наверное, достанется штатскому, прилизанному, с портфелем и в очках. А я симпатизировал военному: жаль, что не ему. Каперанг никогда не касался причины, по какой он оказался в Стационаре.

– Третьего не перетянуть, – сказал он как-то генералу. – Ты Строкачу так и передай. Не перетянуть.

Строкач – это не хухры-мухры, это министр внутренних дел или госбезопасности. Строкача в Киеве все знают. И во Львове тоже. Во время войны – главный организатор партизанского движения на Украине, после – наводил известным образом порядок в западных районах. Как-то он лично зашел по надобности в обыкновенное неправительственное учреждение – вахтер не пускает: не положено без документов! А какие у Строкача документы – никаких с собой. Адъютант и порученец в машине. Вахтер «упертый» хохол: не велено! Ну Строкач и говорит:

– Я – Строкач.

Вахтер глянул внимательней и действительно узнал: Строкач! Узнал да и упал в обморок.

– Прекрати, – коротко отрубил генерал. – Не впадай в пессимизм. Надо бороться и победить.

Уходя, он на тумбочке оставил белый конверт. Каперанг потом разделил деньги на две неравные части: большую отдал женщине с круглыми белыми коленями. Она не взяла:

– У меня пока есть.

Меньшую часть Каперанг в конверте пододвинул медсестре. Та поблагодарила, положила в карман и усмехнулась:

– Не надо. Я и так готова все сделать для вас.

– Спасибо. Купи «Шипр» и лезвия.

Немногословная публика окружала Каперанга. По-настоящему влюбившись – очень поздно: все физкультура мешала, – я понял, что слова убивают чувства. Но не Хемингуэй меня тому научил, со своим подтекстом. Вот, собственно, и все, что я услышал в палате и что повторялось два-три раза почти без вариантов.

Медсестра, прежде чем зайти к Каперангу, в коридоре или на лестнице охорашивалась, смотрела в зеркальце, одергивала халат, затягивала потуже поясок, чтоб стать стройней, оглаживала ноги, когда надевала чулки, и только потом переступала порог. Я понимал, к чему все эти манипуляции. Я видел и не раз, как она на лестничной площадке потом вытирала марлевой салфеткой уголки глаз, скрывая, очевидно, от посторонних слезы. Представлялась, будто соринка ей попала под веко. Черт знает сколько соринок здесь летало по воздуху!

Это была любовь втроем или даже вчетвером, потому что и я их по-своему любил. Я только одного не мог понять: почему он женщине с круглыми белыми коленями дал деньги почти вроссыпь, а медсестре – в белом конверте. Я бы поступил иначе: жене ловчее в конверте, если она и жена, а медсестре – так: сложив купюры вдвое. И додуматься про то важное до сих пор не в состоянии. Оттенки ощущений и поступков меня всегда волновали.

Секрет Полишенеля

Теперь я просиживал у постели Каперанга почти все время, что раньше проводил в палате у тетки, выслушивая наставления. Мать и ее приятельницы постоянно жаловались на меня – то пропускаю школу, то по математике двойка, то вызывали к директору и исключили на три дня: существовала такая форма наказания в школе № 147. Я ненавидел преподавателя Якова Герасимовича, похожего на Кису Воробьянинова в исполнении актера Филиппова. Часто назло неизвестно кому не готовил домашние задания по алгебре и геометрии, а о тригонометрии вообще речи не могло идти. Тригонометрию я ненавидел больше физики, которую преподавал Георгий Люцианович. Уроки я пасовал напропалую. Я дрался с дворовыми до крови, имел приводы в милицию за художества возле лагеря военнопленных, являлся домой поздно вечером и никого не слушался. Вел себя, по мнению взрослых, по-хулигански, что было неправдой. Я занимался самбо, не давал спуску антисемитам, не позволял себя оскорблять и унижать, читал запоем, числился в успевающих по литературе и истории и пользовался расположением девочек – никогда не ругался матом при них и не старался где-нибудь прижать в углу, норовя коснуться груди или залезть под юбку. Все подобные и еще худшие штучки у нас в школе процветали. Про себя думал, что я славный парень и достоин лучшей участи, чем мне, по всей видимости, уготовано судьбой: быть вечно голодным, выслушивать нудные нотации, прятать банку с котлетами под халатом, постоянно оглядываться в подворотне, чтобы сзади не налетели, взирать на укоризненную физиономию Якова Герасимовича, завидовать наркомовским сынкам, носившим недоступные сапоги с отворотами, и еще страдать от тысячи мелочей, из которых составлялась киевская послевоенная жизнь.

Однако судьба оказалась благосклоннее, чем я предполагал, и подсунула Каперанга. Новое знакомство приходилось скрывать и от друзей, и от родных. Зудело с кем-нибудь поделиться, да нельзя. Мы существовали – и существовали по-свински – в эпоху, когда никто никому не верил и все всех подозревали. Вдобавок Каперанг, когда мы сблизились достаточно, велел строго-настрого:

– Все между нами. О говоренном со мной болтать нельзя. Молчок, и точка. Испания, брат, такая штучка, что под статью ничего не стоит попасть. Правда о войне с Франко не скоро выплывет.

До сих пор, между прочим, не выплыла. Накрепко упрятана в архивах. Разоблачительные источники – только зарубежные. Он секретничал со мной о запретном: тоже, видно, зудело с кем-нибудь поделиться. Он нуждался в конфиденте и лучше меня не отыскал. Остальные – генерал в лампасах, прилизанный штатский и женщина с белыми круглыми коленями – хорошо знали, что его терзает и о чем он про себя вспоминает, и старались уйти от скользких тем. Откровенничать с ними Каперанг считал бессмысленным. А я был tabula rasa, чистый лист, быть может, не совсем чистый – кое-что хватануть я за протекшие годы успел, но во мне бурлил интерес к разным проблемам, и я восторженно слушал и подхватывал любую мелочь. Голова горела, лоб покрывался испариной, во рту сохло. Беседы с Каперангом – не чтение какой-то дурацкой брошюрки «Тайна профессора Бураго»!

Каперанг сам не был Полишенелем, но его секреты были секретами Полишенеля для всего мира, кроме нас, убогих советских рабов, живущих за железным занавесом. Именно Каперанг стал мостом между черно-белой движущейся Испанией, которая врезалась в мою душу до войны: знаменитым возгласом «Но пасаран!», «испанкой» с кисточкой и беготней с мамой на вокзал и долгим стоянием там на перроне в ожидании прибытия поезда с испанскими детьми, и Испанией воюющей, плачущей, кричащей, поющей, которая обрушилась на меня в Томске, Испанией литературной, одухотворенной, возвышенной, окровавленной, одураченной, но все же прекрасной, как во времена «Овечьего источника» и «Дон Кихота Ламанчского». С его, каперанговской, легкой руки я начал дышать Испанией. Я был подготовлен к томской встрече с ней, как к последнему бою, не только альбомами Эренбурга. Вот почему вырванные из контекста листочки перевода-самопала «По ком звонит колокол», конспиративно упрятанные в засаленную папку с надписью «Бухучет», взволновали меня так сильно, отпечатались незабываемыми впечатлениями, заставили пойти вглубь каждой Хемингуэевской строки, укрепили наши отношения с Женей, послужив основанием дружеской связи с ней на многие десятилетия – теперь уже и за гробом.

Одного Эренбурга не хватило бы, несмотря на то что именно Эренбург и только Эренбург стал сюжетом моей томской истории, доказав, что литература – не вымысел, не фантазия, а причудливая связь личности и обстоятельств, динамический процесс, происходящий в нашем сознании, требующий постоянного присутствия автора в предлагаемой ситуации.

Принцип классической русской литературы, вечная традиция, неподвластная ни времени, ни эгоистическим стремлениям берущихся за перо.

Эффект присутствия

Один из беломорбалтлаговских зеков, некто Иван Солоневич, бывший журналист и физкультурник, бежав за границу, готовил в 1934 году знаменитую впоследствии книгу «Россия в концлагере»: достаточно правдивый прозаический отчет о житье-бытье каналоармейцев. За хранение толстенького томика в бумажной обложке с кошмарным для той поры откровенно антисталинским названием расстреливали без суда. Я нашел Солоневича после оккупации в развалинах дома Гинзбурга на Институтской улице весной 1944 года и тогда же прочел, дрожа от страха, что кто-нибудь застанет за этим занятием. Я понимал, что Солоневич пишет о запретном. Вдобавок на титульном листе стоял круглый штамп с нацистским орлом посередине и надписью – Русский институт в Мюнхене. Я кое-что понял, так как был знаком с изделием, выпущенным Горьким, Авербахом и Фириным, и сумел оценить ужас описанного. Я поверил Солоневичу. Когда через много лет я узнал об авторе подробности биографии, то был шокирован его национализмом и связями с фашистскими и антисемитскими организациями. Об одной из самых черных фигур российской истории – присяжном поверенном Шмакове, защищавшем на процессе Бейлиса содержательницу воровского притона, где угнездились убийцы Ющинского, – Солоневич, будучи его родственником по линии жены, отзывался как о своем путеводителе по лабиринтам еврейского вопроса. И все же надо признать, что крестьянский сын, выходец из белорусской деревни, в нравственном отношении поднялся на неизмеримую высоту над теми, кто составлял костяк тогдашней советской литературы, и доказал, что авторы серого тома «Канал имени Сталина» – не что иное, как преступная группа, подкупленная и запуганная НКВД. Прозу Солоневича не сравнить с тем, что вышло из-под пера членов новоиспеченного годом позже Союза советских писателей. Она горька, шероховата и правдива. Эффект длительного присутствия ничем нельзя восполнить. Он, этот эффект, резко отличается от экскурсионного визита. О значимости эффекта присутствия мне удалось опубликовать статью после выхода книги Солоневича на сломе веков – в 1999 году. Долго она валялась в разных редакциях, в том числе самых демократических, вроде «Демократического выбора», да так бы и пропала, если бы случайно не проскочила, предварительно искалеченная, в одном из еженедельников.

Эффект присутствия – великое благо литературы, ничем не заменимое и не восполнимое. Счастлив тот, кто сподобился пройти сквозь страдания, чтобы обрести этот эффект.

Босховская реальность

Десять процентов насельников от общего числа заключенных Беломорбалтлага в год умирало от болезней, голода и непосильного труда. В процессе ликвидации лагеря и переброски рабочей силы на Байкало-Амурскую магистраль 50 000 трупов выбросили из теплушек прямо под откос. Когда у Медгоры сжигали деревянные части тачек, черенки лопат и прочие приспособления – носилки, телеги, доски, ящики, – багровое зарево видели в окрестностях Ленинграда.

Количество погибших от болезней и условий труда на Кузнецкстрое никто никогда не подсчитывал и уже не подсчитает. Только из романа Эренбурга мы узнаем о принесенных жертвах. Воссоздание босховской реальности дает нам кое-какое представление о позорной статистике сталинской индустриализации. Неудивительно, что Исаак Бабель, повторю в который раз, считал появление «Дня второго» чудом.

Ненавистники Эренбурга – совершенно других времен «насельники» – неспособны оценить его деяние, обладавшее всеми чертами исторического акта. Выдвигая максималистские требования, они по сути выполняют роль сталинских цензоров, вымарывавших босховскую реальность, на фоне которой разворачивалась мистерия бытия новых героев, встреченных автором романа о Хулио Хуренито в сибирских Афинах и на Кузнецкстрое.

Со временем воспоминания о «России в концлагере» Ивана Солоневича уничтожили во мне бактерии максимализма. Теперь я легко могу признать правоту человека с враждебными и крайне антипатичными взглядами. Тот, кто хочет стать на такой же путь, обязан сломать что-то в себе, набравшись мужества.

Этюд о фон Коттене

С самых ранних дней юности жизнь Эренбурга проходила как бы в двух измерениях. В реальном, так сказать, земном существовании и в своеобычном Зазеркалье – отражении этого существования в секретных досье политических полиций разных стран, включая, разумеется, и родную страну Такая двойная – реальная и отраженная – жизнь одного человека не могла не сказаться на его внутреннем мире. До первого ареста Эренбург, примкнувший гимназистом к кружку социал-демократов, понимал, конечно, что за ним могут установить наблюдение, но то, что он узнал о себе на допросах, превзошло все ожидания. После тщательного обыска, проведенного агентами 1-го участка Пречистенской части по распоряжению исполняющего должность московского градоначальника полковника Климовича, переданному через Охранное отделение, фамилия Эренбурга попадает в донесение Департамента полиции в Петербурге, которое отправляет начальник Московского охранного отделения Михаил фон Коттен. Такой сомнительной чести удостаивался не каждый неблагонадежный молодой человек.

Михаил фон Коттен мелкой рыбешкой не занимался. Дело, очевидно, оборачивалось серьезными неприятностями. Московское охранное отделение при фон Коттене укрепляло свои пошатнувшиеся за годы первой революции позиции. Новый начальник прежде заведовал заграничной агентурой департамента, прекрасно изучил приемы парижской, лондонской и берлинской тайной службы и отладил работу сыска с учетом последних заграничных достижений. Так, например, он первый в России создал специальную школу для филеров. Агенты наружного наблюдения, окончившие курс у фон Коттена, ценились на вес золота. Кроме того, фон Коттен прославился вербовкой и привлечением в ряды секретных осведомителей членов различных революционных партий. Под его непосредственным руководством активно действовала длительный период разоблаченная впоследствии провокаторша Зинаида Федоровна Жученко-Гренгросс, начавшая карьеру выдачей кружка Распутина в конце XIX века. На ее счету – сотрудничество с не менее известным Гартингом, то есть Абрамом Геккельманом – одним из столпов заграничной агентуры Рачковского. В июле 1905 года он руководил всей агентурой в Париже, а до того занимал первое место в берлинском отделении почтенной организации. За границей Жученко-Гренгросс освещала работу многих видных революционеров, и только в 1909 году Владимир Бурцев открывает глаза противникам царского режима на деятельность уважаемого в сообществе борца за правое дело.

При фон Коттене внутренняя агентура добилась определенных успехов, в число сексотов поступили сотни раскаявшихся, и вполне закономерно, что группу, в которую входил Эренбург, выдал юноша с «нежным» и «задумчивым» лицом – будущий художник Шура Золотаренко.

В личную жизнь Эренбурга вмешивались не только такие высокопоставленные чины, как Климович и фон Коттен. Он прошел через руки целого ряда известных в охранном мире деятелей, и то, что ему удалось с помощью родителей ускользнуть во Францию, можно считать чудом.

Важняки

Весь 1908 год прошел под знаком противоборства с жандармерией. Департамент полиции не выпускал исключенного гимназиста из своих цепких когтей, Эренбурга допрашивал не кто иной, как Петр Иванович Рачковский, чьими заботами создавались «Протоколы сионских мудрецов». Рачковский долгое время командовал сотнями агентов за рубежом и распоряжался громадными неподотчетными суммами. Рачковский – важняк из важняков. В Российской империи не существовало более одиозного имени. Его крестным отцом являлся киевский генерал-губернатор Александр Романович Дрентельн, один из организаторов еврейских погромов, происшедших на юге в 1881 году. Дрентельн – теневая фигура, но с него многое начиналось. Развитие антисемитских тенденций в разного рода охранных ведомствах корнями уходит в деятельность этого человека. Затем Эренбург отвечал на вопросы весьма опытного сотрудника Отдельного корпуса жандармов подполковника Васильева, который занялся строптивым гимназистом вплотную. Содержание допросов Эренбурга знал и начальник Московского губернского жандармского управления генерал-лейтенант Черкасов, тоже теневая фигура в ведомстве, однако существенно влиявшая на ход событий в древней столице. Полицейское начальство в Киеве подробно изучает деятельность несовершеннолетнего политического преступника, в результате чего он высылается в Полтаву. Начальник Полтавского жандармского управления полковник Нестеров сносится по поводу Эренбурга с асом погранично-сыскного поприща из Смоленска генералом Громыко. Просьба о поездке за границу попадает на стол к Черкасову и Васильеву. Вся эта полицейская мотня показывает, как Эренбурга пытались выручить довольно состоятельные родители и их друзья.

Помощник Михаила фон Котгена подполковник Пастрюлин пристально вглядывается в материалы эренбурговского быстро распухающего досье. Несколько непонятно, почему именно Эренбург привлек такое внимание важняков. Вполне вероятно, что фон Коттен хотел расколоть хрупкого молодого человека и привлечь его к сотрудничеству, по своему обыкновению, но остался ни с чем.

Латвийская виза

Наконец в начале декабря 1908 года недоучившийся юноша пересекает рубежи Российской империи и во второй половине предновогоднего месяца высаживается на перроне парижского вокзала. Теперь он становится головной болью полицейской префектуры и 2-го бюро, в обязанности которого входило наблюдение за прибывавшими многочисленными иностранцами, которых сплошь подозревали в агентурной деятельности. Сведения о новоприбывшем в обязательном порядке получила и заграничная агентура Департамента полиции, чьи архивы, к сожалению, во время Февральской революции были уничтожены. Да и как сохраниться им! Слишком многие жаждали их исчезновения.

Я так подробно останавливаюсь на взаимоотношениях Эренбурга-юноши с жандармским аппаратом, чтобы подчеркнуть: отражение реального существования этого человека в полицейских документах ни для него самого, ни для кого-либо другого не могло составлять никакой тайны, что подтвердил и один из руководителей ВЧК в 1922 году. В течение десятилетий материал накапливался в соответствующих учреждениях разных государств, в том числе и гитлеровской Германии. Он числился в самом начале розыскного гестаповского индекса.

В мемуарах Эренбург уделяет мало места этой теме. Однако он отдавал себе отчет, что постоянно находился под пристальным вниманием секретной полиции, но жил так, как будто ее не существовало в природе вовсе. Юрий Трифонов говорил мне частенько: «Я живу и тебе советую жить так, вроде тебя не подслушивают и за тобой не смотрят». Не думаю, чтобы за мной наблюдали, хотя фамилия, вероятно, мелькала в каких-нибудь донесениях, но ей, очевидно, не придавали самостоятельного значения, что вытекало из обстоятельств моей тогдашней жизни. Это также подтверждается, как мне кажется, и приходом ко мне домой впоследствии капитана госбезопасности с незапомнившейся фамилией, начинавшейся с буквы «К». Он был удивлен, что я печатаюсь под псевдонимом, и даже обронил фразу: «Век живи – век учись!» После моего отказа входить с ним в какие-либо отношения он попросил меня показать вышедшие книги. Я принес их из соседней комнаты. Он предложил оставить на них автограф. Я ответил, что оставляю автографы только на читательских конференциях или на книгах, которые дарю друзьям. Книги он взял, пообещав возвратить. Более меня не трогали. Это случилось в 1981 году.

Мудрость Эренбурга и открытость человеческой позиции подсказали ему единственно правильное решение, иначе он превратил бы жизнь в ад, столкнувшись лоб в лоб не с ослабленным хрущевско-брежневским КГБ, а со сталинским аппаратом насилия, и им занялся бы какой-нибудь сержант с пудовыми кулаками и четырехклассным образованием. Его ожидал бы конец Бабеля и Кольцова, Пильняка и Мейерхольда. Эренбург прекрасно знал, что с воцарением большевистской диктатуры органы политического надзора и расправы под разными вывесками – от ЧК до МГБ – собирают о нем данные, имеют сведения о его антикоммунистических выступлениях и что досье распухает от года к году. При необходимости компромат легко пустят в оборот. До начала 20-х годов он наклепал себе на вышку давным-давно. Из разговора с заместителем председателя ВЧК Рудольфом Менжинским, будущим организатором ряда провокационных процессов, Эренбург должен был сделать вывод, что политической полиции прекрасно известна его личность, а не только род занятий и увлеченность поэзией и живописью. В ответ на просьбу о получении загранпаспорта Менжинский пообещал не затягивать решение вопроса:

– Мы вас выпустим. А вот что вам скажут французы, не знаю.

И Эренбурга действительно выпустили с латвийской визой. Если бы не ходатайство Николая Ивановича Бухарина, сидеть бы Эренбургу взаперти и ждать у моря погоды. Вряд ли он попал бы в списки Агранова. Кто стремился уехать, того держали крепко. Слова Менжинского свидетельствуют, что он не сомневался: Эренбурга давно взяла на карандаш французская полиция и как бывшего эмигранта, принадлежавшего к социал-демократическим кругам, и как литератора, еще недавно не скрывавшего своих антибольшевистских настроений. Таким образом, не возникает ни малейших сомнений, что скрытая борьба Эренбурга с секретными службами длилась десятилетиями до самой его кончины, даже оттепель не изменила ситуации. Каждый свой шаг он должен был в случае надобности объяснить.

Урок советского мастерства

Я любил литературу и мечтал стать писателем, если не таким, как Виктор Некрасов, с которым познакомился школьником, то хотя бы журналистом, настоящим репортером, с «лейкой» и блокнотом. Целый воскресный день я составлял и перекраивал полуторастраничный опус, который озаглавил «Когда сгущаются сумерки». Речь в заметке велась о том, что ожидает наших девочек в общежитии после возвращения из университета. Не стану сейчас расшифровывать, что их ожидало, – каждому ясно. Сколотил первое произведение прочно, употребляя исключительно простые фразы, без всяких причастных и деепричастных оборотов, и избегая невнятных союзов «что», «который» и «как». Дал прочесть Жене в перерыве между лекциями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю