355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 34)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 58 страниц)

– А к Эренбургу писали? – спросил я. – Эренбург мог помочь?

– К Эренбургу? Не знаю, не слышал, хотя допускаю. Он пользовался популярностью у народа, несмотря на еврейскую фамилию. Интеллигенция к нему тянулась, искала защиты. Однако сомневаюсь, что осужденные по политическим статьям к нему взывали. Ведь все прекрасно понимали, что это бесполезно.

– Понимать-то понимали, но душа требовала, – заметил я.

Вечно вчерашний пожал плечами.

– Политики к нему редко совались, власовцы ни в жисть! А это два огромных пласта! Депортированные обращались. Прибалтика, Кавказ… Западная Украина его не знала. Одесситы, киевляне, москвичи, ленинградцы да фронтовики с мелкими вкраплениями евреев – вот его контингент.

Мой собеседник рассматривал ситуацию в мелкоскоп. Я полагал – чего проще: пиши и все! А оказалось, что каждое письмо попадало в сложное государственное завихрение, и чаще его затягивало водоворотом в черную бездонную дыру.

Нечто фонетическое и ужасное

Судили и рядили мы с зеком и Женей долго. Наконец, постановили: конверт зашить в воротник перед самым моим отъездом после экзаменационной сессии, а до нее еще добрых полгода – зато наверняка Эренбург получит.

Дни шли за днями, завершилась зимняя сессия, давно миновал старый Новый год, и однажды мы с Женей собрались в каптерку. Как опытные конспираторы, мы приближались к воротам не спеша, без особой суеты, нервотрепки и излишней оглядки. День на воробьиный шаг увеличился и чуточку посветлел. Теперь зеков вывозили с территории не в глухих сумерках, похожих на ночь, хотя и в жидковатой серости тоже трудно было что-либо разглядеть, кроме белого – отчаянной белизны – пушистого снега, немного все-таки высветлявшего пространство. Мы еще раньше условились: если грузовик стоит и ворота распахнуты, то проходим как ни в чем не бывало мимо и чтобы вокруг все успокоилось – возвращаемся через час. Я приметил грузовик издали, и мы перешли на противоположную сторону, по которой вдоль четырехэтажного институтского здания тянулся узенький тротуар. Зеки сидели в кузове молча, не шелохнувшись – чего-то ждали. И внезапно из ворот, откуда-то из самой глубины, куда мы никогда не заглядывали, выскочил офицер, без шинели, не обращая внимания на лютый мороз, кинулся к полуторке и принялся откидывать, матерясь, задний борт. Брань его испугала, а испуг приглушил отвращение и неловкость перед Женей. Трое конвойных, без винтовок, тащили из чрева стройплощадки тело зека, мне показалось, еще не обвисшее и напряженное. Вслед бежал еще один конвойный и норовил ударить его прикладом по спине, а когда отставал, то по ногам. Выглядело это все нелепо и страшно.

Второй офицер, в шинели и с папиросой, зажатой в зубах, шел небыстро, вразвалку, за ними. Выплюнув окурок, описавший багровый зигзаг, он крикнул еще двум набежавшим конвойным с винтовками, в которых – по фигурам – я узнал ребят, распропагандированных зеком:

– Упиздь его, суку! А ну, упиздь! Упиздь, я кому говорю!

Я видел происходящее подробно. После слов второго офицера едва не потерял сознание, но теперь уже не из страха, а скорее от того, что Женя, вцепившаяся в рукав, услышала ужасное слово: упиздь! – и теперь между нами ничего больше не будет, потому что как же иначе? Как я ей посмотрю в глаза? Если бы слово не относилось к женскому половому органу, я бы стерпел. Брань противна, стыдно смотреть друг другу в глаза, когда слышишь вместе, но тут превышен уровень стыда. Как после посмотреть Жене в лицо? Ведь сам звук услышанного кошмарен! И хочешь не хочешь, касается Жени как девушки. А эта сволочь конвойная продолжала орать:

– Упиздь его, суку, упиздь! Я тебе покажу писать! Говнюк!

На тротуаре мы были не одиноки. Редкие прохожие, не задерживаясь, скользили как тени. Никто ни на секунду не останавливался, не остановились и мы. Краем глаза я видел, как конвоир – пскович – прикладом бил зека по шее. Уже ослабевшее ватное тело державшие конвойные приподняли, раскачали и швырнули прямо в гущу сидящих в кузове зеков – на их несчастные черные головы. Тело, распяленное, застыло на мгновение в воздухе, заслонив фонарь, и рухнуло, перевернувшись, вниз.

– Я тебе покажу, сука, писать! – повторил второй офицер, очевидно самый старший по званию. – Я тебе покажу Эренбурга! Я тебе такого пропишу Эренбурга, что ты своих не узнаешь!

Он стал ногой на колесо, приподнялся и заглянул в кузов. Слава Богу, он больше не произносил этого слова.

На улице имени рыцаря революции

Мы с Женей, схватившись за руки, бросились к улице Дзержинского, хотели сделать круг, чтобы вырваться к университету и там спрятаться в Роще, которая всегда спасала. Там, в Роще, мы не чувствовали окружающего мира. На полусгнившей скамейке, в зимней студеной чаще, иногда мы сидели тихонько перед расставанием. Но сейчас в Рощу нас что-то не пустило. Мы привалились к углу желтого на отлете стоящего дома; помню, что на уровне второго этажа чернел номер 31а – я даже не осознал, что это дом, в котором я жил, – и так замерли, дрожа от какого-то необъяснимого чувства. Набегала туча, воздух сгустился и потемнел, на Томск опустилась ранняя ночь. Звезды в небе, если они раньше и сияли, то померкли и скрылись, не желая, вероятно, глядеть на земные – отвратительные – дела. В ушах назойливо звучал голос офицера, и я терзался: слышит ли его Женя тоже? Потом я себя корил, что ничего в моей душе не отозвалось сразу на случившееся. Я забыл о попавшемся зеке и не задумывался над его дальнейшей участью, когда грузовик пригонят в казарму. Только на следующий день острый страх, смешанный с жалостью, пронзил меня. Сейчас меня охватывали более сильные, очевидно, ощущения, чем сострадание к чужому горю. Мелькнуло: что станется с моей трофейной ручкой фирмы «Пеликан»? Потом грянула, как раскат грома, внутри, у сердца, боязнь за наши с Женей будущие отношения. В сознании продолжал бушевать какой-то фонетический стыд. В висках стучало: между нами все кончено, все кончено!

Я не догадывался, что переживала Женя. Мы равны ростом. Она расстегнула потертую, доставшуюся от еврейской бабушки шубку, обняла мою голову и притиснула к обнаженной теплой шее, на которой судорожно билась жилка. Я вдыхал горьковатый запах, трогал губами гладкую, как бархат, кожу и дрожал всем существом от непонятных мне, но, наверное, не от физкультурных чувств. В близости мы искали спасения от ужаса, обуявшего нас. Так мы стояли долго полуобнявшись, горестные и заброшенные в этом похабнейшем из миров, неподалеку от дворового сортира, провонявшего креозотом, не ощущая ни сибирского холода, ни сибирского – особого – голода, стискивающего внутренности железной лапой, не ощущали мы в ту минуту и советского страха, что переметнувшиеся конвойные могут нас заложить. Я только страдал от фонетического ужаса.

Постепенно к нам возвратилось сознание, и мы кружным путем добрались до Женькиного крольчатника.

– Лучше не думать, что с ним будет, – сказала Женя. – Мы ни в чем не виноваты. Ни в чем.

Она была дочерью своего отца и не позволяла событиям свалить себя на ринг жизни. Раз мы ни в чем не виноваты, значит, не надо отчаиваться и постоянно возвращаться к происшедшему.

– Возьми меня с собой, когда уедешь, – вдруг сказала Женя. – Я без тебя умру с тоски. Возьми меня – не пожалеешь.

Я ничего ей не ответил.

– Если бы я была Галка Петрова, ты бы меня взял не задумываясь.

Этого я выдержать не мог.

– Ладно, – ответил я. – Мы никогда не расстанемся. Никогда!

Я закрыл глаза, глубоко вздохнул и увидел взлетающее в сапфировое небо, очищенное от тучи, и медленно падающее плашмя на обледенелый снег черное тело зека. Пятьдесят лет, почти каждые день, я вижу это распяленное тело. И ощущаю на губах горьковатый вкус девичьей кожи. И слышу свою лживую клятву: мы никогда не расстанемся!

Мы действительно не расставались целую жизнь. И я в конце концов уверовал, что там, в лучшем мире, мы скоро встретимся. И никогда больше не разлучимся, будем вечно стоять у желтеющей под фонарем стены дома по улице Дзержинского, 31а.

Одна сюжетная спираль, закрученная вокруг Эренбурга, неожиданно – не по моей прихоти – оборвалась. Роман, очевидно, и впрямь мчится на всех парах к финалу. Не знаю, как вам, но мне жаль с ним прощаться, хотя осталось пройти еще довольно солидный кусок. Иногда мне кажется, что, дописав последнюю страницу, я стану от Жени и всего, что случилось со мной, дальше. Жаль, если это так! Очень жаль!

В дыму и огне

Между тем охваченный вторичными – леоновскими – настроениями и вспыхнувшими благодаря успеху «Нашествия» надеждами, абсолютно не подготовленный к воплощению, как тогда любили выражаться, военной тематики, Пастернак в достаточно смелом и решительном письме, высказывая несогласие с государственной философией вождя и его мнением об Иване Грозном и Петре I, одновременно бросает тень на публицистику Эренбурга, который весь отдался борьбе с навалившимся на Россию нацизмом. Пастернак подтягивает интравертную по отношению к оппозиции жестокость Сталина к экстравертным призывам Эренбурга уничтожить гитлеризм. Хотел того Пастернак или нет, но это так. Намеренно не разграничивая и психологически объединяя, он создает ложную, если не лживую, амальгаму.

Начало войны для Эренбурга было трудным, добровольным, не мобилизационным, не приказным. Главный редактор «Красной звезды» Давид Ортенберг пишет: «Мы пригласили Эренбурга в редакцию едва ли не первым…» Эренбург отрекомендовался с естественной скромностью: «Я – старый газетчик. Буду делать все, что нужно для газеты в военное время. Писать хочу прежде всего о нацистах. У нас еще не все по-настоящему знают их». Как в воду глядел! Пастернак совершенно не знал новой фашистской Германии. Он жил прежними представлениями о немецкой культуре.

Первой статьей Эренбурга стала «Гитлеровская орда». Она начиналась так: «Я видел немецких фашистов в Испании, видел их на улицах Парижа, видел их в Берлине». Пастернак «их» нигде не видел. Отдельные модификации встречались лишь в кабинетах Союза писателей. Отвергая сталинское варварство, он еще не отваживался признать сходство вождя с фюрером. Ненависть Эренбурга к вломившемуся врагу казалась ему поразительной.

Пятого июля Эренбург выступил с призывом «Свобода или смерть!», затем появилась статья «Гитлер просчитался». В ней содержались значительные преувеличения. Чего только стоит замечание: «Русские сражаются, пока они еще могут шевельнуть хотя бы одним пальцем». Сотни тысяч сдавшихся, дезертиров и захваченных пленных, десятки колоссальных концлагерей, вроде Дарницкого, на территории Украины и Белоруссии опровергают пропагандное утверждение Эренбурга, но вместе с тем душевная справедливость на его стороне. Он имел основания настаивать на том, что русские сейчас сопротивляются и в дальнейшем будут сопротивляться отчаянно. Еще ждет настоящего исследователя военная публицистика Эренбурга. Он работал как скорострельная пушка! Как настоящий газетчик! Я работал в газете и знаю, что значит делать газету на определенном уровне. Тут надо отдать всего себя и не знать покоя ни ночью, ни днем. Трудно вообразить, как делалась «Красная звезда» в первые месяцы войны. В дыму и огне безнадежных сводок Эренбург изводил себя бессонными ночами, разбивая старенькую «Корону» вдребезги. Сколько чувства и праведного гнева он испытал в изматывающие годы войны! Сколько благородства и подлинной любви он проявил! Как он желал победы народу, России и сколько он сделал для нее! Я приведу лишь несколько наиболее экспрессивных названий, прекрасно отразивших настроение Эренбурга тех бурных и опасных лет, когда само существование страны и народов, ее населяющих, стояло под вопросом: «Выстоять!», «Мы им припомним!», «Выморозить их!», «Нет!», «Вперед!», «Остановить!» «Стой и победи!», «Помни!», «Пора!», «Бить и бить!», «За жизнь!», «Бить и добить!», «Тому порукой наш народ», «Такого еще не было», «В Берлин!», «Туда!», «Горе им!», «Доигрались!», «Этого не будет!», «Началось!». Вот короткая и далеко не полная кардиограмма состояния сердца небольшого роста человечка, сутками не отходящего от своей «Короны», которая и стала его настоящим алмазным венцом.

В статье «Испытание» он писал: «Россию много раз терзали чужеземные захватчики. Никто никогда Россию не завоевывал. Не быть Гитлеру этому тирольскому шпику, хозяином России! Мертвые встанут. Леса возмутятся. Реки поглотят врага. Мужайтесь, друзья! Идет месяц испытаний, ноябрь. Идет за ним вслед грозная зима. Утром мы скажем: еще одна ночь выиграна. Вечером мы скажем: еще один день отбит у врага. Мы должны спасти Россию, и мы спасем ее».

До Эренбурга так никто не писал. До Эренбурга никто в России не создавал такого мощного патриотического потока. Очень часто ненавистники Эренбурга сегодня пользуются созданным эренбурговским клише.

Я противник смертной казни

Я не помню этих строк. Я был загнанным войной мальчишкой. Я понял, что несет с собой война, сразу. Мой отец сражался на фронте, до того побывав в сталинском тюрподвале полтора года. Полтора года его дубасили следователи, передавая друг другу из рук в руки. Полтора года он молчал, и только это спасло его. В так называемую бериевскую весну отца выкинули на улицу без каких-либо документов – только с приговором мгновенно проведенного суда.

20 апреля 1939 года он очутился на свободе. В первые дни войны он ушел на фронт.

Я мало что понимал. Но я знал, что происходит на подступах к Москве. Я знал, что в киевском Бабьем Яру погибли тысячи тысяч ни в чем не повинных людей. Я тогда не задумывался, к какой национальности они принадлежат, хотя и знал, что они в большинстве – евреи. Мне до сих пор близка публицистика военных лет Эренбурга и хочется вслед за ним повторять: «Выстоим! Мужайтесь, друзья! Помнить!» И я не понимаю, как мог Пастернак обронить столь странные и недостойные слова о статьях Эренбурга в письме к чете Ивановых. Эренбург в те месяцы, как указывается в пояснениях, печатал в «Красной звезде», «Правде» и других органах небольшие шедевры под заголовками «Змеиное племя», «Паршивец размечтался», «Голубоглазый стервятник», «Черепа в тряпье», «Нутро фрица», «Могила палачей». Я не проверял совпадение по времени. Комментатор, очевидно, не допускает ошибки. Одно название адресовано мне. За мной охотился голубоглазый стервятник, сидевший в «мессершмитте». Это можно и должно простить, но нельзя и не нужно забывать. Да, за мной охотились, и я это помню. Мой отец ни за кем не охотился, и я ни за кем не охотился. Я повторяю вслед Эренбургу: да, змеиное племя! да, паршивец размечтался! да, черепа в тряпье! да, нутро фрица! – я точно знаю, что у них было особое нутро – да, могила палачей! Какие прекрасные и точные названия. И нечего нам стесняться их! Нечего, нечего, нечего!

Я видел, как вешают на Думской площади немецких преступников в Киеве. Я бросился вместе с толпой к эшафоту. Я противник смертной казни, и я внутренне против того, что случилось тогда в центре города. В повести «Триумф» я описал свое состояние. Пусть немцы убираются отсюда к чертовой матери! И точка.

Я неплохо относился к военнопленным. Я приносил им продукты, бинты, лекарства, одежду. Я с ними делился. И я нередко жалел их. Я верил, что они искренни, когда, кривовато улыбаясь, произносят: «Гитлер – капут!» Во мне отсутствовала ненависть к поверженному врагу. Но я никогда не забуду стихов Эренбурга, целиком присоединяюсь к ним и никогда от них не отрекусь:

 
Будь ты проклята, страна разбоя,
Чтоб погасло солнце над тобою,
Чтоб с твоих полей ушли колосья,
Чтобы крот и тот тебя забросил,
Чтоб сгорела ты и чтоб ослепла,
Чтоб ты ползала на куче пепла,
Чтоб ты грызла статуи победы,
Чтоб друг друга грызли людоеды,
Чтобы с Брокена спустились ведьмы,
Чтобы эта ночь была последней.
Будь ты проклята, земля злодея,
И твой Гитлер и твои аллеи,
Чтоб ты поросла чертополохом,
Чтоб ты почернела и засохла,
Чтобы волки получили волчье,
Чтоб хлебнула ты той самой жёлчи,
Чтобы страх твою утробу выел.
Чтоб ты вспомнила тогда про Киев.
 

Я – киевлянин. Я видел Бабий Яр после возвращения. Там пахло гарью, мусором, мокрой землей и гнилой древесиной. Обвалы, бугры земли, бурелом делал это место заброшенным и страшным. Я видел спустя и десять, и двадцать лет то, что Эренбург уже не видел. Но то, что я видел, было не менее страшным. Я видел, как земля выталкивала почерневшие от ожога черепа и кости. Я помню, как украинское коммунистическое правительство запрещало там собираться людям, ловили и преследовали непокорных. Я помню голос Виктора Некрасова, летящий над буграми и обвалами Бабьего Яра.

И я не понимаю Бориса Пастернака. Не хочу принимать его намека. И я вовсе не вечно вчерашний и не апологет ненависти только потому, что нацизм то там, то тут поднимает свою тяжелую тусклую голову.

Да, я не могу, повторяю, понять Бориса Пастернака, ученика Германа Когена и певца Марбурга, и никогда его не пойму. Кровавый призрак нацистской Германии не заслоняет с юности запомнившейся строфы, одной из самых удачных у Пастернака:

 
В тот день всю тебя, от гребенок до ног.
Как трагик в провинции драму Шекспирову.
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
 

Что было, то было. Без ненависти всякая война аморальна. Ненависть не должна быть источником жестокости и преступлений и не может стать синонимом злодеяния.

Неопровержимая мысль

Альфред Розенберг вструмляет фамилию Достоевского, наряду с фамилиями многих других писателей и философов, в свои не очень внятные рассуждения. Соседями Достоевского оказываются Платон и Сократ, Фихте и Кант, Гете и даже Чаадаев. Никто из них, попав на страницы «Мифа XX века», не стал хуже от того и не потерял выраженную гуманитарную индивидуальность. Но в советском обществе царили варварские нравы, и одно лишь упоминание, а тем более в положительном отношении, тех или иных – живых или мертвых, – пусть и нейтральное в некоторых случаях, представляло значительную угрозу для идеологической и человеческой репутации. Это правило не распространялось на Платона или Гёте, но безусловно касалось Достоевского. Приверженность к Достоевскому внутри сталинской России влекла за собой определенную степень риска, а противопоставление современным правительственным кумирам вроде Безыменского, что легко вычитывалось в «Дне втором», могло обернуться крупными неприятностями. Невзирая на призрак опасности, Эренбург не очень стеснялся: «Самый главный из немцев сказал приятелям: „Не зная Достоевского, трудно понять душу этого народа“». Далее тот же дотошный немец спросил мальчиков – потомков ссыльного, который приятельствовал с писателем: «А вы читали Достоевского?» Погодки тринадцати-четырнадцати лет сидели у окна, подле которого создавались некогда великие произведения. Мальчики ответили: «Нет!» Из писателей они слышали о Пушкине, Горьком и Безыменском. Появление фамилии поэта, справедливо названного Маяковским «морковным кофе», свидетельствует о намеренном желании Эренбурга подчеркнуть ничтожество агитационной литературы в сравнении с литературой настоящей. Сидя у исторического окна, помеченные судьбой мальчики вполне равнодушны к тому, кем обязаны, как русские, гордиться.

Улица Достоевского тоже не нужна обитателям города, недавно советизированного, но совершенно отсталого и провинциального по духу. Однако Федор Михайлович необходим изгою Володе Сафонову. Он испытывает смертельное воздействие «Бесов», но ведь он, по собственному признанию, – двурушник, говорит одно, думает другое. Болезненная печать Достоевского легла на его существо, определила не только жизнь, но и смерть.

Володя Сафонов, конечно, читал «Бесы» и помнил, в какую дверь вышел Николай Ставрогин, самая мощная и самая самобытная из всех русских натур, отраженных в отечественной литературе. Володя Сафонов, следуя в финале за ним, не становится вровень с гражданином кантона Ури, но несет на себе завораживающую и таинственную печать некой общности, что само по себе ставит этот персонаж наособицу среди прочих героев советской прозы 30-х годов.

Мысль кажется неопровержимой.

Источник

Промельк на страницах «Дня второго» немца в коверкотовом пальто, полагаю, не случаен. Не отзвук ли он не так давно прочитанного Розенберга? Не начат ли Эренбургом поход за возвращение изгоняемого архиреакционного и больного писателя, столь нелюбимого Лениным и совершенно игнорируемого Сталиным, поверхностно знакомым как с Россией, так и с классической ее культурой? Если это так, то Эренбург занял чреватую осложнениями позицию. Идеологи с удостоверением ГПУ И ЦК ВКП(б) пристально следили за тем, что пишут и о чем спорят столичные интеллектуалы. Бестселлер Розенберга тоже не прошел незамеченным. В статьях той эпохи коммунистические критики не прочь были обвинить Достоевского во всех смертных грехах: ницшеанстве, национализме, монархизме и даже фашизме! Да, да, именно в фашизме!

На что они опирались? Источники имелись вполне определенные. Я мог бы привлечь и иной, менее популярный и затасканный, чем труд Розенберга, но все же «Миф XX века» тогда играл в идеологии ведущую роль, а этот полуэстонец, с приятной и нехарактерной для представителей гитлеровского истеблишмента внешностью, обладал способностью – надо отдать ему должное – так вывернуть все наизнанку, в том числе и глобальную культуру, что и выдающиеся умы Хайдеггер, например, или Гаусхофер – часто обращались к нему, приветствуя проходимца и мошенника как собрата. Собрат кончил в петле, но фальсификат продолжает жить и распространяется безнаказанно по Москве в каунасском издании, как и сочинения некого Мельского (барона Меллера-Закомельского) и СС-штандартенфюрера Шварца-Бостунича. Чтобы осилить Розенберга, нужны кое-какие предварительные сведения. Гитлер, Шварц-Бостунич и Мельский доступны любому, обучившемуся азбуке.

Как важно быть серьезным

Что-то душновато становится и противно. Сделаем передышку и немного отойдем от самовлюбленного и кокетничающего на крови философа. Постараемся повеселиться вместе с Эренбургом во времена вовсе не веселые. Гитлер шел семимильными шагами к власти, и европейские наблюдатели придавали известное значение возникшей угрозе. Осуждая и высмеивая Гитлера, они присматривались к нему, оценивая, правда, по-разному, опасность нацистской идеологии и практики. Эренбург в мемуарах вспоминает о неком Бостуниче: «Помню, как нас веселила книга некоего Бостунича „Масонство и русская революция“, в которой говорилось, что эсер Чернов на самом деле Либерман, а октябрист Гучков – масон и еврей по имени Вакье; Россию погубили вечные ручки Ватермана и шампанское Купферберга, помеченные дьявольскими пентаграммами».

Я протянул руку к книжной полке и взял книгу Бостунича, решив проверить: не ошибся ли Эренбург? Я никогда не мог прочесть ее страница за страницей, утомляясь от очевидного вранья и глупых выдумок. Между тем память Эренбурга сработала точно. Чернов и Гучков действительно разоблачались Бостуничем. Про вечные ручки Ватермана и шампанское Купферберга, помеченное пентаграммами, я не стал искать, но зато наткнулся на массу других идиотских предположений и фантастических подробностей. Я узнал, что и Александр Федорович Керенский вовсе не сын директора гимназии, а сын каторжного еврея, а масоны уже давно завладели миром.

На других страницах Эренбург снова возвращается к Бостуничу и рассказывает о посещении масонской ложи «Великий Восток»: «Я оказался в том самом логове, которое сводило с ума монархиста Бостунича. Логово было обыкновенным кабинетом, а секретарь ложи – пожилым радикалом, знавшим гастрономические тайны всех ресторанчиков Парижа. Масонов во Франции было много, вопреки представлениям Бостунича, они не поклонялись ни дьяволу Бафамету, ни иудейскому Богу Ягве, ни Карлу Марксу; ложи были своеобразными обществами взаимопомощи».

Книга Бостунича вышла в Югославии. Издательство располагалось в городе Нови Сад. Это в сербской части страны. Распространялась она в 1922 году не ходко, но кто пожелал потратить время и прочесть – прочел: среди них и Эренбург с друзьями. Если у него дошли руки до Бостунича, то с Розенбергом через десяток лет он расправился и подавно. Все-таки «Миф XX века» имел более солидную репутацию, чем подозрительная болтовня Бостунича. Эренбург, к сожалению, не всегда демонстрировал дар пророчества, которым все же обладал. Иногда историческое чутье ему изменяло. Но то, что он взбесился, познакомившись с бреднями Бостунича, свидетельствует, несомненно, о посетивших его зыбких предощущениях, когда дар пророчества на некоторое время засыпал.

В том же году, за три месяца до «пивного путча» в Мюнхене, он отозвался на книгу Бостунича, поместив фельетон в берлинском «Новом русском слове», и подписался весьма язвительно: «Масон ложи „Хулио Хуренито“, мексиканского толка, 32 ст. („принц королевской тайны“), хасид и цадик, чекист в 4 личинах (жид – мадьяр – латыш – китаец) Илья Эренбург». Ни фельетон, ни ерническая подпись не могли, конечно, появиться при жизни Ленина или позднее – при господстве сталинской цензуры в России. А напрасно! Читатели получили бы хорошую прививку от бесстыдной чепухи!

Бедный Илья Григорьевич! Он и в страшном сне не мог себе вообразить судьбу книги Бостунича в демократической – постперестроечной – России. Не ведал он и о дальнейших приключениях ловкого киевского мошенника. Рядом с его последним прибежищем на улице Горького, ныне Тверской, напротив роскошных магазинов, вытянувшихся вдоль Нового Арбата, на ступеньках бывшего музея Владимира Ильича Ленина, в вестибюле метро, встроенном в Министерство обороны, а также в прочих и довольно многочисленных местах абсолютно свободно торгуют сочинениями Бостунича. Полагаю, что, увидев это, Илья Григорьевич перестал бы веселиться и понял, какую ошибку допустил. Горечи бы добавила головокружительная карьера новисадовского обывателя. Из мелкого киевского погромщика и антисемита, в прошлом злобного германофоба, выдающего себя за патриота, Бостунич, присоединив к своей австро-галицийской фамилии другую – Шварц, – превратился в доверенное лицо рейхсфюрера ОС Генриха Гиммлера.

Григорий Бостунич, еще не Шварц, попал в плен к немцам во время Первой мировой войны. Освободившись, он занялся творчеством и создал труд под длинным названием «Из вражеского плена. Очерки спасшегося. История мытарств русского журналиста в Германии». Затем последовал «Спор небожителей». После крушения империи Бостунич намеревался приспособиться к новому порядку вещей и написал книжонку «У отставного царя. Веселые похождения коммивояжеров в Царском Селе». Николая II он именовал не иначе, как Гольштейн Готторп (по старому лжеименованию – Романов). Октябрь свел все усилия Бостунича на нет. Бежав в Крым, он оседлал там масонство и оккультизм. Продолжив бег, он очутился в Берлине, поступив под покровительство знатока масонских тайн Карла Гейзе. Здесь он начисто забыл о прошлой германофобии и насмешках над расстрелянным царем. Теперь платили за другое, и Бостунич занялся «Протоколами сионских мудрецов». В результате появилась свеженькая трактовка и история подделки под названием «Правда о сионских протоколах», а уже затем – предмет эренбурговских издевок «Масонство и русская революция». Но на этом деятельность Бостунича не закончилась. В 1920 году последняя книга вновь вышла из печати, но с более философским названием – «Масонство в своей сущности и проявлениях». Он становился популярным в самых реакционных кругах русской эмиграции. Такой прыти Эренбург и не ожидал от «земляка». Сочинения Шварца-Бостунича, и особенно «Масонство и русская революция», превратились в неисчерпаемый источник скрытых и открытых цитат для современных русских фашистов, принявших на веру то, что вызывало и вызывает ироническое отношение у каждого нормального человека, интересующегося историей нашей страны. Этот последний факт оказал на нынешнюю желто-фашистскую печать огромное влияние. Теперь дискуссии будто бы принимают вполне законный вид. Поклонников Бостунича становится все больше, что зависит от общего снижения образовательного уровня.

Ирония, насмешка, веселье – вещи хорошие и свойственны человеку. Но как важно быть серьезным!

Обманутый рейхсфюрер

Шварц-Бостунич издал свою новую книгу под покровительством Гиммлера, который был менее требователен, чем Геббельс. К министру пропаганды киевский специалист по пентаграммам и пользующийся популярностью у дам среднего возраста теософ не сумел втереться в доверие. Гиммлер же пожаловал сомнительному клиенту звание почетного профессора СС. Утешительный приз Шварц-Бостунич получил после того, как Академия наук в Берлине отказала ему в членстве, посчитав представленные работы недостаточно аргументированными. Располагая высшей и бесконтрольной властью над элитой СС, Гиммлер принуждал соратников слушать лекции Шварца-Бостунича, произнесенные на дурном немецком, да еще аплодировать профессору гонорис кауза. Но этого мало. Перед самым концом Третьего рейха австро-галицийский нацист стал СС-штандартенфюрером. Гиммлер не поинтересовался его прошлым в России и Крыму. В дни агонии режима Гиммлер приказал вывезти Шварца-Бостунича и его семью в безопасное место вместе с уникальной – антимасонской и антисемитской – библиотекой, которая насчитывала, по одним источникам, 15 000 томов, а по другим – 40 000. Но безопасного места для столь ловкой персоны в Германии уже не существовало, и СС-штандартенфюрер вместе с библиотекой и дипломом профессора СС гонорис кауза исчез в водовороте событий. Но дело его пока не погибло.

Любопытно, какие эпиграфы этот негодяй предпослал к своему новисадовскому изделию – из Священного Писания, Достоевского, Мережковского, Плеханова в переложении небезызвестного Алексинского, Лермонтова – и подумать неловко – Александра Герцена! Себя он тоже не забывал и вклинил между великими именами. Последняя фраза последней книги знатока пентаграмм и «Протоколов сионских мудрецов» гласила: «Победа принадлежит не масонской пентаграмме, а свастике».

Александр Мельский, в миру барон Меллер-Закомельский, – не менее ловкий мошенник и пособник нацистов – заканчивает свою книгу «У истоков великой ненависти» словами: «Под грохот пушек поднятой иудеями войны разрешается их же окончательная судьба. Высоко уже реет над освобожденной Европой победоносное знамя солдат Адольфа Гитлера, солдат национальной революции…»

И Шварц-Бостунич, и Меллер-Закомельский пытались манипулировать русской историей, криминализировать ее и свои кровавые фантазии превратить в настольные пособия европейских националистов и нацистов. После войны неофашисты, как и академики гитлеровских времен, все-таки сумели отличить фальшивки от подтвержденных реалий. Другой коленкор русские – невежественные – фашисты. Они цитируют Шварца-Бостунича налево и направо. И не фашисты тоже, демонстрируя вопиющее и постыдное легковерие и безграмотность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю