Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 58 страниц)
Гибель русской силы
Обращение читателя к Достоевскому в индивидуальном порядке и структурированное, углубленное обращение к нему Эренбурга, правда на суженном соседствующими эпизодами пространстве романа, было симптоматично и выглядело вызывающе. Вызывающе потому, что обезумевший Володя Сафонов никак не осуждался автором, как того требовала господствующая идеология большевизма и ее передовой отряд – Государственное политическое управление. Звукосочетание ГПУ у нас воспринимается как синоним жандармерии или тайной полиции, между тем ГПУ – это силовая политическая организация, а не разведывательный орган или орган правопорядка. ГПУ есть учреждение, которое решало политические вопросы с помощью методов, присущих совершенно иным ведомствам. Данную особенность у нас почти никто не понимает и относится к ГПУ в лучшем случае как к гестапо. Однако гестапо не брало на себя развязывание политических узлов. Оно действовало в соответствии с определенной политикой. Сталин превратил ГПУ в орган, вырабатывающий политику под руководством главы государства. Собранные или придуманные, неверно откомментированные или фальшивые, кем-то подброшенные факты служили строительным материалом для сталинской политики, которая формировалась в процессе борьбы за власть. Таково отличие ГПУ, допустим, от ЧК, царской охранки, гестапо, французского Второго бюро и похожих структур. Идеология ГПУ не была идеологией большевизма. Она влияла на последнюю и в конце концов поглотила ее. К сожалению, у нас до сих пор не понимают настоящих взаимоотношений между двумя идеологиями. Разумеется, большевизм создал условия для появления идеологии ГПУ и, в сущности, породил ее.
Эренбург в романе показал, как погибла и из-за чего погибла русская сила. Как погибал и из-за чего погибал русский интеллект. Как он был загнан в тупик и кто его туда загнал. И на этой огражденной сюжетом площадке вполне рельефно или, скорее, со скульптурной выразительностью, присутствует и сам Достоевский, и его персонажи.
Я видел эту русскую силу уже погибшей. Я видел, во что превратила идеология Государственного политического управления отца Жени. Тем, что Эренбург казнил Володю Сафонова, он оказал ему милость.
Увеличительное стекло
О том, какой Достоевский великий и прекрасный писатель, какой колоссальный вклад он внес в развитие и психологическое осмысление цивилизации, и в первую очередь христианской, и как повлиял на отечественную культуру и историю, сегодня можно прочесть в любой тематической книге. О творчестве Достоевского делают доклады на мировых форумах и не пишут дурно, а о тех, кто докладывал и писал так, стараются забыть, особенно если они имели касательство к России. Прикосновение к Достоевскому в первые десятилетия сталинщины обостряло внимание ГПУ и наследующих ему органов. Консультанты владели иностранными языками и следили за тем, как нарождающийся в Германии фашизм притягивает к себе Достоевского. Аппарат, проникнутый идеологией ГПУ, без ссылок на зарубежные публикации, но используя демагогическую фразеологию соцреализма, создавал прочный барьер на пути Достоевского.
Немец в коверкотовом пальто из «Дня второго» буквально цитирует Розенберга. Заезжий знаток и любитель русского романа вещает: «Достоевский – это увеличительное стекло русской души; через его личность можно понять всю Россию в ее трудном для объяснений многообразии». Кто еще, кроме заезжего иностранца, в то время мог бы произнести подобные слова? Никто. Нельзя и не нужно абсолютизировать Достоевского. Его абсолютизация – спорный вопрос. Но этот вопрос необходимо обсуждать, чего не допускала идеология ГПУ. Эренбург в «Дне втором» попытался это сделать, прибегнув к художественной форме. Вот причина, по какой его терзали на всяких дискуссиях и конференциях.
Вне Достоевского
Да, разумеется, без Достоевского нельзя понять до конца Россию, но Достоевский – это еще далеко не вся Россия, при ясном понимании его трудноопределимого, но огромного значения. Кроме России Раскольникова, Мармеладовых и Карамазовых есть еще Россия Базаровых и Ростовых, есть Россия Чичиковых и Обломовых, есть Россия Тузенбахов и Штольцев, есть Россия Ромашовых и Вершининых, да каких только Россий нет! Есть и другие – авторские – России: Россия Бунина, Россия Мережковского, Россия Блока. Есть Россия Пушкина и Тютчева – каждая вмещает в себя целую Вселенную. Внутри многоликой и глубоководной России существуют противоречия. Бунин, например, грубо отрицал Достоевского, не признавал за ним первейшего места, ругал за неумение писать и всячески поносил за приверженность к кровавому и сопливому детективу. Оставим братские несогласия и споры. Ясно, что без Достоевского живописный портрет России неполон, возможно, он выглядел бы искаженным, какой-то черты в лице бы не хватало. Но все-таки и без Достоевского можно кое-что понять в России, и полюбить ее можно без Достоевского. Можно любить Россию и не любить Достоевского или остаться к нему равнодушным. Тот, кто рубит Россию только под Достоевского, тот хочет из могучей раскидистой и вечнозеленой ели создать телеграфный столб. Нет, Достоевский – не вся Россия, не все русское – в Достоевском, остается немало и вне его.
Вне его много прелестного, превосходного, наивного, нетронутого, благородного, необходимого миру. Вне его иные пути, по которым люди тоже стремятся к свету, к Богу, к Благодати, к неясной, но влекущей мечте, вне его революционный порыв, а порывы всегда возникают стихийно и не касаются тех струн души, которые трогал Достоевский. Восстали же матросы в Кронштадте против большевистского ига? Восстали же заключенные в Горлаге под Норильском и в Экибастузе?! Восстал же капитан Саблин на Балтике?! Восстала же русская интеллигенция и защитила евреев – и вовсе не под влиянием Достоевского! Благодаря ей евреям предоставили равноправие. Именно русская интеллигенция совершила этот подвиг, вынудив власть пойти на уступки. Да чего только не происходило в России без Достоевского!
Неразрешимое противоречие
Итак, влияние Достоевского весомо, благотворно, но не всеобъемлюще. Есть сферы жизни, и их предостаточно, где нет, слава Богу, места Достоевскому. На войне господствует Толстой, море принадлежит Григоровичу, суд – Сухово-Кобылину, любовь – Тургеневу… Я беру лишь современников Достоевского. Но весь фокус в том, что в каждом можно найти частичку его души. Сказанное вовсе не умаляет Достоевского и его достоинств, его вселенскости, а лишь подчеркивает широту и мощь России. Страдание и сострадание – важные элементы духовного мира русского человека, но они заполняют не целиком сердечный объем. Для самого Достоевского губителен «национализм» Достоевского. Он превращает писателя в конъюнктурную политическую фигуру. Мы мастера на подобные выверты. Посмотрите, во что превратили Пушкина и Горького. Лермонтову счастливо удалось избежать подобной участи, но вот Тютчев не уберегся. Несколько строк – и пожалуйста, ты становишься лозунгом и знаменем.
Немец в коверкотовом пальто и Розенберг намеренно ошибались. С помощью Достоевского они пытались сузить Россию, придать ей определенный и в их понимании – извращенный и болезненный привкус. Впрочем, полемизировать с нацистским идеологом на поле Достоевского – нынче пустое и запоздалое занятие. Однако нельзя не заметить, что, признавая Достоевского главным и единственным выразителем русской души, наделяя свою мысль императивностью, Альфред Розенберг впадает в неразрешимое противоречие. Может ли великое и русское по происхождению исчезнуть с лика земли? А ведь Розенберг и его свирепая деятельность в должности министра Восточных территорий убедительно свидетельствуют, что он всемерно способствовал уничтожению русских по национальному признаку. Он стал мотором тотального разрушения русской культуры и русского быта. Книгам Достоевского не осталось бы места в нацистских библиотеках. Но в конце 20-х и начале 30-х годов до германского нашествия на Россию еще далеко. На повестке дня пока борьба с идеологией большевизма, и здесь надо прибегнуть к любым средствам. Достоевскому предназначается особая роль. Ее никто, кроме него, не в состоянии выполнить. Ни Пушкин, ни Толстой…
Особая роль
Убойный материал черпается из «Дневника писателя» и романа «Бесы». Таким образом проходится констатировать, что и Эренбург, и Розенберг, да и многие другие – националисты и либеральные демократы – приникали к одному и тому же источнику. Вот как излагает Достоевского Альфред Розенберг, упрощая и переиначивая, утаивая так же, как и большевики, а позднее и русские фашисты, орудующие не только в Москве, но и в Петербурге, Воронеже и других городах, главную идею Достоевского: но да здравствует братство! Ограничению, отъединению, отчуждению писатель противопоставляет уступчивость и добро.
«Светлое великое желание Достоевского, – пишет Розенберг, между тем оттачивая нож, чтобы вонзить его в тело России, – ведущее борьбу с гибельными силами, очевидно. Восхваляя русского человека как путеводную звезду будущего Европы, он тем не менее видит, что Россия выдана демонам…» Что ж ты, сукин сын, в таком случае губил миллионы русских, если великое желание Достоевского называешь светлым? Что ж ты, сукин сын, пасовал перед генерал-фельдмаршалом Вильгельмом Кейтелем, видя, что творится в лагерях военнопленных и концентрационных лагерях, ответственность за которые нес вермахт? Что ж ты, сукин сын, ссылался лишь на экономическую целесообразность при обсуждении продуктовых норм для военнопленных и не добивался нормального медицинского обслуживания больных и раненых? Что ж ты, сукин сын, спокойно смотрел и не протестовал по поводу того, что Восточные территории поставляли человеческий материал для варварских экспериментов, которые проводил рейхсминистр здравоохранения и личный врач Гитлера бригаденфюрер Карл Брандт и другой личный врач, но уже Гиммлера, профессор, главный хирург рейха и СС, президент немецкого Красного Креста Карл Гебхардт?
Не стоит задавать риторический вопрос тени повешенного в Нюрнберге Розенберга: кому была выдана с головой Германия? И кто ее выдал?
«Он уже знает, – продолжал Розенберг, имея в виду Достоевского, – кто возьмет верх в игре сил: „безработные адвокаты и наглые евреи“. Керенский и Троцкий предсказаны. В 1917 году с „русским человеком“ было покончено. Он распался на две части. Нордическая русская кровь проиграла войну, восточно-монгольская мощно поднялась, собрала китайцев и народы пустынь; евреи, армяне прорвались к руководству, и калмыко-татарин Ленин стал правителем…» Более энергично и емко, чем у Шварца-Бостунича, но не Бог весть что, если соотнести с действительным положением вещей. В пору создания «Мифа XX века» Александр Солженицын еще не сделал популярным в Европе и Америке свои расследования по поводу еврейской четвертушки в крови Владимира Ульянова, и для Розенберга последний остался калмыко-татарином. Если бы «Ленин в Цюрихе» вышел на три десятка лет раньше, то вождю мирового пролетариата и русскому крестьянину по преимуществу со всем комплексом идей, привычек, пристрастий и надежд, каким его считал Лев Давидович Троцкий-Бронштейн, несдобровать.
Далее цитирование Розенберга ничего не прибавит. Смердяков управляет Россией. Большевизм развился внутри больного в расовом и душевном плане народного тела. Германия должна отвергнуть русское искушение.
Ладно, Германия отвергла русское искушение. Тельман в концлагере. И что же? В результате Германия была вынуждена провести болезненную денацификацию после проигранной войны и долго лежала в развалинах. Смерть приняли миллионы немцев на полях сражений и под американской бомбежкой. До сотни тысяч дал один Дрезден! Самого Розенберга международный трибунал вздернул на виселице, предав позорной казни.
Так кому была выдана с головой Германия? Какому мерзавцу и дураку?
Не за то мы его любим
Достоевский к розенберговским мистификациям не имеет никакого отношения. Он выражал абсолютно иные мысли и тревожился о другом. Фашистский философ и нацистский идеолог в одном лице пытался его использовать против России и ее народа, попавшего в мышеловку сталинского большевизма. Вот почему обращение к Достоевскому как к живительному роднику, попытка найти у него объяснение ведущих черт глубокого к разнообразного русского характера была в эпоху расцвета этого самого большевизма, контролируемого с помощью Государственного политического управления, чрезвычайно опасна. Большевизм, по сути, солидаризировался в оценке Достоевского с фашизмом. Тупо, глупо, бездарно, выборочно, но солидаризировался. Выстраивая Достоевского под себя, редактировал его, не выдавал в библиотеках и выдавал за психически неполноценного, нравственно ущербного человека, страдавшего религиозной манией. Вместе с тем высокоумный большевизм не был в состоянии объяснить простых чувств, родившихся в сердце писателя. Большевизм не мог избавиться от Достоевского, затереть, замолчать, вырезать из истории, как, например, Константина Леонтьева или Владимира Соловьева с целым рядом неугодных литераторов, философов и историков. Слишком обширную территорию занимал автор «Бесов». Ну и распускали слухи в те поры, что Достоевский – любимый писатель Гитлера. Я слышал подобные речи и в школе, и в университете. И сегодня пытаются превратить «Дневник писателя», особенно за 1877 год, в источник зла и ненависти, используя упреки, которые Достоевский адресовал религиозным евреям и евреям-капиталистам. Но как выразился проницательный в иных случаях и талантливейший поэт Иосиф Бродский: не за то мы его любим! Людям есть за что любить Достоевского, в том числе и, быть может, в первую очередь евреям, если они не забыли название одного параграфа в «Дневнике писателя»: «Но да здравствует братство!». Да, мы, люди, его любим за гуманизм и приверженность миру. Да, мы его любим за редкостную способность к покаянию, за стремление к единству, к братству, за сострадание к бедам и за умение осветить изнутри душу человека.
Да, Достоевский многое предвидел, но вовсе не то, на что указывал Альфред Розенберг. Порочный мозг Петра Верховенского работал для зла плодотворно, и Достоевский понял, к чему это приведет в будущем. Он выступил с предупреждением. Достоевский предвидел появление на политической арене России Сталина и сталинского иезуизма. И этим все сказано. Петр Верховенский имел в виду лично Сталина.
С остальным бы Россия справилась, хотя идеология ГПУ и была сформулирована одним из главных «бесов».
Письмо вождю, которое дошло
Хемингуэй покончил жизнь самоубийством задолго до того, как были открыты архивы Лубянки, Старой площади и личный архив Сталина. Еще никто не проникал в тайное тайных вождя. Еще письма Кольцова к Эренбургу и Эренбурга к Кольцову прятались от посторонних глаз, а сам Эренбург не имел понятия, кто и как на него доносил и требовал ареста. Ни он, ни Хемингуэй, ни отец Жени – владелец весьма секретной папки «Бухучет» – не предполагали, что за два года до того, как подручные Лаврентия Берии схватили Кольцова, его собеседник в романе «По ком звонит колокол», политкомиссар интербигад Андре Марти, обратился с письмом к Сталину, на что надо было, между прочим, иметь право и отважиться. Послание Андре Марти к вождю не являлось случайностью и не было единичным или написанным под влиянием мимолетной нахлынувшей злобы актом. Удар Андре Марти нанес, рассчитав последствия. Косвенно он мог задеть и Эренбурга, и любого человека из экспедиционного корпуса в Испании. Но Эренбург, конечно, числился в первой десятке списка. Мог ли Андре Марти пропустить важный для него факт, что одна из республиканских центурий носила имя бывшего парижского эмигранта, которого с трудом выпустил Рудольф Менжинский из страны и за которым пристально следила французская полиция? «Центурия Эренбурга» имела знамя и свой участок фронта. «Центурия Эренбурга» хорошо проявила себя в борьбе с франкистами. Все это было невыносимо для людей типа Андре Марти и наших националистов.
«Мне приходилось и раньше, товарищ Сталин, обращать внимание на те сферы деятельности Кольцова, которые вовсе не являются прерогативой корреспондента, но самочинно узурпированы им», – писал Андре Марти, делая вид, что не знает об отношениях Сталина и Кольцова и особом статусе, который негласно придал журналисту вождь.
Так Андре Марти начинает игру со Сталиным, целью которой было устранить доверенное лицо, обладавшее пока незыблемым авторитетом и служившее надежным каналом информации Кремля. Небезобидная внешне фраза свидетельствует, что Андре Марти наблюдал за Кольцовым давно, что не входило в его обязанности. Для того у НКВД имелись специальные люди. Однако политкомиссар считал долгом не только вмешиваться в военные действия, но и посылать результаты самочинной слежки в Москву, где поджидали эстафеты. Возможно, не сам Сталин ждал ее, а кто-либо из близкого окружения, поддерживающий связи с интербригадами, и уж наверняка – Ежов. С непреложностью возникает вопрос об адекватности поставляемых Андре Марти сведений и реальной, а не предвзятой оценке поступков Кольцова. История преданной Испании нуждается в обоснованном ответе. Нельзя не обратить внимания на то, что Сталин вообще поощрял донесения такого рода. Понятно, что Государственное политическое управление на протяжении многих лет занималось сбором компромата и изучением деятельности Кольцова как журналиста, имевшего непосредственный контакт с лидерами оппозиции и крупной – внутренне антисталинской – фигурой: Николаем Бухариным, который покровительствовал ярко пишущему человеку. Если бы Сталин не поощрял подобные сомнительные обращения к нему, то резко оборвал бы Андре Марти или во всяком случае проигнорировал их. Нет, приняв послание без ответной реплики, Сталин дал политкомиссару карт-бланш и, в сущности, снял с Кольцова защиту.
«Его вмешательство в военные дела, использование своего положения как представителя Москвы сами по себе достойны осуждения, – продолжал Андре Марти, вызывая у нас фантастическое ощущение, будто сцена из романа „По ком звонит колокол“ им предугадана или даже прочитана и перевернута с точностью до единого слова. – Но в данный момент я хотел бы обратить Ваше внимание на более серьезные обстоятельства, которые, надеюсь, и Вы, товарищ Сталин, расцените как граничащие с преступлением…»
Типичные обвинения
Вот отсюда легче легкого протянуть ниточку к Эренбургу. И действительно, через два года фамилия Эренбурга начала постоянно фигурировать в показаниях Кольцова в тесной связи с фамилией знаменитого французского писателя и летчика Андре Мальро. Бабель, беседуя со следователями, тоже посвятил ему немало времени и тоже связывал с Эренбургом. Словом, компромат на того, кто дал имя одной из республиканских центурий, был готов и пригоден к употреблению. И с меньшим запасом прегрешений люди шли под нож. О дружбе Мальро с Эренбургом знали все, товарищеские отношения их были совершенно открытыми и не вызывали явного осуждения со стороны ГПУ, ОГПУ и НКВД. Более того, организовывая конгресс в защиту культуры, имевший острую антифашистскую направленность, Эренбург во многом опирался на Мальро и близких ему людей. Кроме того, с французским писателем соприкасались многие советские граждане и в Москве, и в Париже. Его симпатии к СССР никогда не подвергались сомнению. Андре Мальро встречался с Горьким и верхушкой Союза писателей, а в тиши кабинетов, между тем, против него плелась интрига.
«1. Кольцов вместе со своим неизменным спутником Мальро, – продолжал Андре Марти, подталкивая к пропасти соплеменника, – вошел в контакт с местной троцкистской организацией ПОУМ. Если учесть давние симпатии Кольцова к Троцкому, эти контакты не носят случайный характер».
Вспомним, как Карков-Кольцов в беседе с Робертом Джорданом отрицательно отзывался о ПОУМ. Черт возьми! Не подслушал ли их этот негодяй, чтобы потом совершенно исказить мнение Кольцова? Добавлю, что симпатии Кольцова к Троцкому – выдумка политкомиссара. Кольцов никогда не был связан с Троцким. Он как журналист сотрудничал с Бухариным, но в то время, когда бывший писарь составлял донос, Бухарин был на свободе.
Андре Марти наплевать на истинный расклад сил. Ему важно бросить тень на Кольцова. Прочитав о связи Кольцова с ПОУМ и его мифическом троцкизме, Сталин, разумеется, взял сообщение на заметку. С этого момента, вероятно, судьба Кольцова была предрешена. Еще, чего доброго, он поставит в известность мексиканского изгнанника о шашнях, которые затеял генерал Котов-Эйтингон с Меркадерами и Сикейросом. Несомненно, у него и генерала Судоплатова имелись и другие кандидаты. Кольцов слишком много знал. Не исключено, что он подозревал, чем занимались агенты Ежова и Сталина в Испании. Я полагаю, что Хемингуэй, излагая беседу Каркова-Кольцова с Робертом Джорданом, куда ближе к правде, чем Андре Марти. Многие факты, приведенные Хемингуэем, и их интерпретация вызывают доверие. А политкомиссар прибег к типичным для Лубянки обвинениям.
Клубничка агентурная
«2. Так называемая „гражданская жена“ Кольцова Мария Остен (Грессгенер) является, у меня лично нет в этом никаких сомнений, засекреченным агентом германской разведки. Убежден, что многие провалы в военном противоборстве – следствие ее шпионской деятельности», – продолжал клеветать Андре Марти.
Гражданская жена! Агент немецкой разведки! Клубничка агентурная! Новоявленная Мата Хари! Как не разыграться сталинскому воображению! Фамилия Остен-Грессгенер очень подходит к такого рода приключениям. В разработку их, предателей! Троцкисты, поумовцы, интеллигенты! Бухаринцы! А то и зиновьевцы! На кой они? Но Сталин нетороплив в важных решениях. Предатели не уйдут, а пока пусть поработают. Он-то знал цену типичным обвинениям. Любопытно, какова внешность у этой Остен. Вероятно, соблазнительна. Кольцов не клюнул бы на уродку. Это ясно. Фигура, грудь… Пусть принесут фотографию. Очень любопытно. А провалы и впрямь чем-то необходимо объяснить коллегам по партии. Его вполне удовлетворяли не похожие на правду инсинуации. Вдобавок он любил узнавать интимные подробности отношений подвластных и будущих жертв. Андре Марти, видимо, хорошо изучил вкусы московского патрона и бил, что называется, в десятку.
Эренбург часто мелькает в показаниях Кольцова, более примитивных, чем показания Бабеля. Особенное внимание привлекают два предсмертных признания, выбитых бериевскими дознавателями, в том, что он «совместно с Эренбургом допустил ряд срывов в работе по интернациональным связям советских писателей», и в том, что, «будучи завербован Мальро и Эренбургом, сообщал им с 1935 по 1937 год шпионские сведения для французской разведки».
Очевидно, до конца жизни Эренбургу не было известно ни о показаниях Кольцова, ни о письме Андре Марти. В мемуарах он дает весьма сдержанную характеристику Кольцову, впрочем признавая его интеллектуальные достоинства, смелость и внимание к людям. Он назвал Кольцова «стреляным соколом», и не до конца понятно, что имелось им в виду.
В глухие дни
Я не желал расставаться с папкой «Бухучет», не сознавая, какая реальная угроза нависает надо мной. Наверное, Женя тоже не до конца поняла, на какой риск идет, распространяя русские страницы запретного романа Хемингуэя. Госбезопасность в один момент выяснила бы, кто владелец «Бухучета», докопалась бы, на чьей машинке перепечатывали подслеповатый текст. Тогда загремел бы не только отец Жени, но и все подряд читатели, включая меня, Додю Лифшица, Митю Саратовского, саму Женю и, полагаю, еще кое-кого. В 1951 году я знал, что Кольцова уничтожили, знал, что он автор изъятого из библиотек «Испанского дневника». Я не знал только, что «дневник» этот ничем не напоминает «Дневник писателя» Достоевского и совершенно ничтожен но политическому содержанию, затемняя происшедшее в Испании. Внимательно знакомясь с дневником Кольцова, нельзя себе представить сущность и колоссальный размах испанской эпопеи, нельзя уяснить, почему борьба завершилась трагедией для республиканцев и интербригадовцев. Подлинное значение войны с легионом «Кондор», франкистами и фалангистами, степень участия Муссолини, в чем его отличие было от позиции Гитлера, Кольцов оставил за кадром. Конечно, разговоры Каркова-Кольцова с Робертом Джорданом, его стычка с Андре Марти произвели неизгладимое – прямо катастрофическое – впечатление, но все-таки я скорее интересовался пребыванием Эренбурга в Испании и пытался совместить то, что слышал от Каперанга в Киеве, с тем, что вычитал у Хемингуэя в Томске. В какой-то мере мне это удалось. Не придавая большой важности происходящему со мной, я интуитивно как бы готовился ответить в случае чего на вопросы следователя: папку нашел в вагоне, о Кольцове не имею понятия, Испания не волнует, о Франко слышал только то, что пишут в газетах, фамилию Эренбурга знаю тоже по газетам.
С тех глухих дней страха и отчаяния я никогда не позволял никому одурманить себя романтикой, и прежде всего испанской, твердо вызубрив фамилии тех, кто предал Испанию и привел интербригадовцев и республиканцев к бесславному поражению, бросив в беде.
Метеорологическая метафора
Отец Жени стал относиться ко мне похуже, смотрел исподлобья, с подозрением, отпускал иногда иронические реплики. Я никак не мог понять причину и решил, что в нем говорит отцовская ревность. Я был уверен, что об истории с зеком Женя ничего не рассказывала. Папку «Бухучет» она взяла без спроса. Только спустя много времени загадка открылась. И открылась странным, необычайным образом.
Миновало больше двадцати лет, как «День второй» вышел из печати и жизнь в стране резко переменилась: умер Усатый, Гуталин, вождь, прекрасный грузин, умер Сталин. И народ облегченно вздохнул. Интеллектуалы обменивались между собой многозначительными фразами вроде: ну, теперь откроют форточку. Форточку еще долго не открывали, потом приоткрыли, и еще черт-те что натворили. Расстреляли, например, рабочих в Новочеркасске. У меня приятельница работала на международной телефонной станции. Через несколько дней после кровавых событий туда приехал какой-то чин из госбезопасности – не в штатском костюме, а в генеральском облачении, вынул пачку иностранных газет, запиханных за борт шикарной шинели, и бросил на стол перед собранным изумленным коллективом телефонисток:
– Это из-за вас нашу страну весь мир поливает грязью!
На телефонной станции ввели скрытую цензуру. Или сама форточка оказалась крошечной, или щель сузили.
Но все-таки, когда Гуталин испустил последний вздох, забрав с собой в Москве 400 человек, прибежавших поклониться гробу, стало дышать легче, появилась призрачная надежда, что обезумевший и зверский режим несколько ослабит пресс. Наступала со всей очевидностью другая пора. Но какая? Какая она будет? Какой характер она проявит после столь долгих и бессмысленно жестоких лет? Народ бурлил молча. Интеллигенция роптала, но тоже на открытых собраниях помалкивала. Никто не знал, куда свернет русло народной жизни. Никто не мог произнести всеобъемлющего слова. Его не знал никто – ни Хрущев, ни Маленков, ни Каганович, ни Молотов, никто из тех, кто толпился у опустевшего и провонявшего трупным запахом трона.
Однако в стране нашелся все-таки один человек, который это слово знал и определил им целое политическое явление. И все дальнейшие события развивались в соответствии с произнесенным Словом. Уместно здесь вспомнить гумилевские строки:
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что слово это – Бог.
Значит, слово способно определить историю. В пятой книжке журнала «Знамя» за 1954 год – четырнадцать месяцев спустя после смерти Сталина Эренбург неожиданно опубликовал повесть под метеорологическим названием «Оттепель». Оттепель – это теплая в зимний период или при наступлении весны пора, вызывающая таяние снега и льда. Эренбург имел в виду первый погодный вариант. И ошибся. Но пока никто не понял, что он ошибся. Однако под сенью закона сгруппировалась не очень большая мафия, которая надеялась на то, что возобладает зимний вариант.
Весна в повести, однако, стучится во все двери. Весенней погодой пронизаны ощущения героев и настроение самого автора. Но и за весенней быстро наступившей оттепелью не последовала юная весна. Оттепель довольно скоро дала задний ход, и аромат весны из реальной жизни начал исчезать. Через год-другой после XX съезда КПСС на дурно промытых стеклах начала образовываться наледь, вновь потянуло пронизывающими холодами, и некогда весело отплясывающая на тротуарах капель застывала на краях крыш увесистыми – опасными для жизни – сосульками. Иногда сосульки отрывались, и кто случайно подворачивался – тому было несдобровать. Как бы там ни было в дальнейшем, какой бы оборот ни приняли события после смерти вождя, все-таки почва немного оттаяла и травка зазеленела, появились зыбкие надежды на изменения к лучшему, постепенно началась эпоха реабилитации, правда, одновременно набирал силу и другой процесс: оттаявшая земля обнажила могильные ямы вокруг сотен городов и населенных пунктов, проржавевшая проволока обвисла, и ее чуть ли не телами стали прорывать заключенные, выходящие на волю. Идеологические штампы оказались бессильными перед живой жизнью. Весь этот бурный и невероятный переход в иное состояние вылился в божественное слово – милое, русское, домашнее, семейное слово: оттепель.
Историческое слово у сегодняшних коммунистов и националистов вызывало ненависть и презрение, а сам Эренбург заслужил почетную кличку перевертыша: мол, при жизни Сталина славил его, а после кончины ославил.
Выживший
Эренбург написал первую часть «Оттепели» очень быстро, легко и свободно. И о чудо – вновь сквозь шрифтовую рябь страниц то там, то здесь замелькали знакомые тени. Позже, во второй части, где-то в глубине сцены возник и некто Сафонов, опытный инженер, но нравственно деградировавший человек. Не ожил ли Володя Сафонов, покончивший самоубийством в финале «Дня второго»? Любопытно, что Сафонов из «Оттепели» не наделен именем. Нынешний Сафонов встречает происходящее в штыки. И тем не менее Володя Сафонов из «Дня второго» и Сафонов из второй части «Оттепели» – одно и то же лицо. Обратите внимание, что в первой части повести злобный и неприветливый Сафонов отсутствует. В «Оттепели» действует выживший Володя Сафонов. Если бы он выкарабкался из сонма противоречий, преодолел бы колебания, пошел бы на сделку с отвергнутым окружением, принял бы новый социум и правила игры в нем, увильнул бы правдами и неправдами от тюрьмы и лагеря, то непременно бы превратился в персонажа из второй части новой эренбурговской повести. Если бы инженер Сафонов не проделал все эти манипуляции со своей душой, он просто не выбился бы на поверхность или автору пришлось бы определить ему другую – лагерную – судьбу, такую, как обрел селекционер Вырубин – отчим инженера Коротаева. Советский вариант гражданина кантона Ури – ослабленный Ставрогин – просто не мог стать иным. Не знаю, рассчитывал ли Эренбург на читательскую догадку, но если судить по жизни, то он оказался прав: продлевая существование Сафонову, автор замыкает цепь и усиливает в ней напряжение, отсылая нас к роману «День второй». Эренбург возбуждает воспоминания, и сильный ветер Достоевского заставляет нас задуматься над тем, кто и как существовал в минувшие годы, кто и как избежал каторги и самоубийства. Сафонов из «Оттепели» неглуп, практичен, умел, вынуждает с собой считаться. Ни дать ни взять вылитый отец Жени. Если бы Володе Сафонову повезло сломить себя, договориться с собой, врасти в сталинскую систему, стать ее винтиком, он с неизбежностью приобрел бы черты Сафонова из «Оттепели», нашего современника. Эта неизбежность совершенно очевидна.