Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 58 страниц)
И Бабушкин лукаво улыбнулся. Листки в конце собрала курносая девушка, складывая аккуратно, тщательно оберегая от любопытных взоров, но мне удалось мельком подсмотреть, что соседка среди пятерых фамилий, в том числе и иностранных, упомянула Илью Эренбурга. Я ожидал чего угодно, но только не этого. Война давно отгремела, Эренбурга печатали в газетах скуповато. Вдобавок он еврей, а с евреями в 1951 году – сами понимаете – обходились сурово. И в Сибири тоже. Из Москвы и Ленинграда ссылали сюда неугодных в столичных вузах преподавателей. Так на факультете очутилась Зинаида – если мне не изменяет память – Канунникова, специалистка по Василию Андреевичу Жуковскому, лауреат Сталинской премии Израиль Менделевич Разгон, двоюродный брат недавно умершего долголетнего сидельца Льва Разгона. Разгон, хоть и столичная – южная – птичка, но страдал тем же пороком, что и Бабушкин. Они быстро спелись, но, возможно, и не только на почве распития горячительных напитков. В Томск загоняли вовсе не одних евреев. Русских штрафников здесь было полно. Знаток античности из Ленинграда профессор Тарасов приехал в один месяц со мной. Историка Копнина катапультировали в университет с ужасающей формулировкой. Философа и полиглота профессора Ярошевского, отбарабанившего лет десять в лагере и, кстати, работавшего на местной спичечной фабрике учетчиком, пригнали из солнечного Фрунзе в сибирские Афины, чтобы не портил научный киргизский пейзаж. Словом, идеологическая напряженка сильно ощущалась. Абитуриенты сразу узнавали подноготную всех главных преподавателей историко-филологического факультета. Значит, ухо надо держать востро.
Фамилия Эренбурга крепко удивила и заставила с удвоенной осторожностью и вниманием отнестись к некрасивой соседке.
Роте Фане
Сталин, по мнению Эренбурга, внес в оборону Москвы и в подготовку будущего наступления ясность мысли и глубокое спокойствие. Он сказал: «Москвы не сдадим», и Москвы не сдали. Подвиг народа приписан Эренбургом человеку, который не умел воевать, как утверждал маршал Георгий Жуков, и не обладал стратегическим даром, а главное – политические, как ему мнилось, интересы ставил выше военных. Черта дилетанта, плохо осознающего, что есть война. И Сталин, и Гитлер – люди совершенно штатские, типичные партийные лидеры и демагоги, не получившие никакого специального образования, продукты гражданских войн и противостояний, с психологией любителей силовых игр, далекие от настоящих и плодотворных военных идей.
Жалкие слова вышли из-под пера Эренбурга. Жалкие слова, жалкие образы и жалкое художественное воплощение. Не стоит тратить порох на критику – это дань времени, говорят симпатики Эренбурга. Ненавистники делают вид, что вообще его не замечают, не определяя места в гигантской военной мозаике. Он был наймитом Сталина и писал как наймит, твердят третьи, претендующие на объективность. Сам Эренбург пытался объяснить отношение к Сталину в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь». Попытку, к сожалению, надо признать крайне неудачной. Каждый имеет возможность убедиться в искренности его слов. Попытка дала возможность недоброжелателям обвинить Эренбурга в лицемерии. На признание преступных деяний вождя у него недостало духу, да и время покаяний еще не наступило.
Последний удар по сталинским элегиям и комментариям к ним нанес убежденный коммунист, некогда сотрудничавший в немецкой газете «Роте Фане», и старый коминтерновский разведчик, причастный к тайным операциям ГПУ-НКВД, по нынешней либерально-демократической терминологии, шпион – Эрнст Генри, обратившийся к Эренбургу с открытым письмом в мае 1965 года, заключив его следующими словами: «Если бы я не ценил Вас, я бы не писал».
Приказ Поскребышева
Себя, очевидно, Семен Николаевич Ростовский причислял к противникам вождя и вполне безгрешным борцам с тоталитаризмом, несмотря на тесное сотрудничество с Лубянкой Дзержинского, Менжинского, Ягоды, Ежова и Берии. Точку судьба поставила в абакумовский период, но посадили Семена Николаевича – в игнатьевский, освободив нескоро после смерти Сталина. Эрнст Генри сотрудничал с Кимом Филби и Дональдом Маклином. Словом, не пешка, послужной список довольно яркий.
Этот тамбовский уроженец производил странноватое, а иногда и – если всмотреться – зловещее впечатление. Взгляд мертвый, остановившийся, изучающий. Я встречал его, работая в начале 70-х в «Литературной газете», где он, еле терпимый в элитарных политологических кругах, изредка печатался, отвергнутый циничной брежневской властью, которая уже не могла или не хотела использовать его по принадлежности. Считалось, что Эрнст Генри изменил идеалам утверждавшегося тогда развитого социализма. Он много и без разбора писал об Америке, терроризме, неофашистах и прочих событиях и людях эпохи «холодной войны». Он действительно открыто нападал на сталинизм, но не изменил коммунизму, как он его понимал, по крайней мере внешне. Он мало говорил, вел себя крайне сдержанно, был всегда гладко выбрит, с аккуратно подстриженными седыми усами. Вообще, он напоминал иностранца, а не тамбовского уроженца. Обворованную пищу, которую продавали литрабам в буфете на шестом этаже в здании на Цветном бульваре, он поглощал с изысканностью Оскара Уайльда. Чувствовалось, что долго жил в Лондоне. В комнату рядом с мужским туалетом на четвертом этаже – напротив кабинета Чаковского, – где сам Чаковский, Сырокомский, Тертерян, Кривицкий и прочая гоп-компания лакомились деликатесами из огромных фибровых чемоданов с наклейками «Фрукты», «Сыры», «Овощи», «Закуска», Эрнста Генри не приглашали, как иных именитых посетителей. Лицо его было всегда спокойно и непроницаемо. Отвечал на приветствие холодно. Одевался просто и чисто, но элегантно: темные брюки со стрелкой, легкая шерстяная водолазка, галстука я на нем не видел, и пиджак – светлее брюк – с круглыми бортами.
Артур Сергеевич Тертерян в коридоре газеты – его кабинет находился рядом с кабинетом Сырокомского, о некоторых вещах он у себя не говорил – рассказал мне один эпизод с Эрнстом Генри, подтвердивший выдающееся значение в истории войны постаревшего сотрудника исчезнувшей «Роте Фане».
– Вам я доверяю, – обычно начинал Артур Сергеевич, встретив меня вечером в день подписания номера где-нибудь поблизости от редакторских резиденций, когда напряжение спадало, – вам приятно открывать некие секреты, вы человек понимающий, недаром вас приметил Твардовский.
Имя Твардовcкого в газете почиталось крамольным. Чаковский по приказу из ЦК просто задушил «Новый мир» руками критика Михаила Синельникова и прочих желающих отличиться. А Тертерян значение происшедшего понимал и давал знать, что он иной и не причастен к травле.
– Это они! – указывал он тихо на кабинеты коллег. – Это они!
– То, что Сталин в первые дни вторжения растерялся – вранье! Он не растерялся. Он выжидал. Поскребышев позвонил Берии и приказал: немедленно разыскать для Иосифа Виссарионовича книги Генри «Гитлер над Европой» и «Гитлер против СССР».
Если кто-то появлялся в конце коридора, Артур Сергеевич резко обрывал себя:
– А вы опаздываете с внесением правки на полосу, – и он называл почему-то номер одной и той же полосы, который я сейчас запамятовал.
– Приказ Поскребышев отдавал тихим голосом, но жестко, – продолжал Тертерян, если коридор был пуст. – Он звонил мне несколько раз, но таблетка нитроглицерина была всегда со мной! – тертеряновские глаза источали одновременно и доброжелательность, и угрозу. – Берия кинулся исполнять. Изданий нигде нет: ни в библиотеках, ни на руках. Как они распространялись, никто не знал. Никто из ближайшего кремлевского окружения не желал признаться, что книги Генри видел даже издали, а не то что держал в руках! Поскребышев вечером матом покрыл всю Лубянку, чего никогда не делал, и еще раз матом – на рассвете. Там поняли, что дело плохо, и зашуровали, как никогда раньше. Шутка ли – немцы рвались к Минску. Вконец взбулгаченные агенты НКВД обшарили всю Москву и с невероятным трудом нащупали хвостик. Обыскивали квартиры днем и ночью. Бестселлеры Семена Николаевича вроде не запрещены, но держать их дома опасно. А Поскребышев не слазил с лихих ребят и жал на все педали. Запахло расстрелом. Между тем случайно обнаружилось, что владелец раритета сидел у них под носом – в Лубянском тюрподвале. Ах ты, мать честная! – воскликнул Тертерян чужие для себя слова и побежал в кабинет снять трубку гремящего телефона.
Он обожал прерывать рассказ на самом интересном.
Попасть в историю
Однажды Эрнст Генри подошел ко мне после того, как я поздоровался, и произнес следующие поразительные слова:
– Я слышал, вы выпустили книгу о первых днях оккупации Киева. Я хотел бы ее иметь.
Я обратил внимание на не совсем привычный оборот речи. Он выразился как немец: это есть карашо!
Речь шла о повести «Пани Юлишка», которую напечатало издательство «Советский писатель». Я был, не скрою, донельзя польщен, хотя цену этому человеку отлично знал, но согласитесь – он мог вызвать острое любопытство. В крошечной комнатушке на шестом этаже, куда меня сослал Сырокомский за ничтожное количество сданных в секретариат строк, я сделал на титульном листе дарственную и тут же вручил экземпляр Эрнсту Генри. Процедуру наблюдал Аркадий Ваксберг, писавший тогда терпимые цензурой и ЦК судебные очерки и работавший над пьесой о Георгии Димитрове – болгарском коммунисте, обвиненном в поджоге рейхстага. Нынче Ваксберг ничего похожего не создает, занимается мемуарами, которые оценит время, если не поленится. Недавно он выпустил в серии «Женщина-миф» толстое повествование о Лиле Брик, пытаясь превратить ее в нечто существенное, в чем, на мой взгляд, не преуспел. Лиля Брик осталась героиней лучшей половины лирики Маяковского, но и только. Не нам указывать поэту, кого выбирать предметом любви. Но на общественную незначительность и подозрительное поведение этой женщины указать должно. Так вот, Аркадий Ваксберг заметил, когда Эрнст Генри отдалился от нас:
– Ты попал в историю! В его библиотеке есть автографы многих великих и сильных мира сего!
Попасть в историю почему-то сразу расхотелось. Мнения Эрнст Генри о прочитанном не высказал, но я почувствовал, что взгляд его стал более испытывающим и присосочки этого взгляда не сразу покидали мое лицо.
В девять часов вечера на Цветном бульваре
– У Эрнста Генри отнять выдающиеся аналитические способности нельзя. Сталин искал в его книгах ответ на какие-то свои вопросы. Владелец раритета сперва вяло отнекивался, но потом признался, что издания, которые велел достать Поскребышев, держит не у себя, а у знакомой дамы, чей адрес назвать наотрез отказывается. Сильно давить на него опасно: умрет и концы в воду. Тогда Поскребышев доложит Иосифу Виссарионовичу, как неквалифицированно работают. Берия его держал в курсе поисков. Поскребышев ждал и надеялся.
Тертерян посмотрел на часы и на табло подписания номера.
Я испугался, что он сейчас опять прервет монолог. Последнюю полосу, пока еще не принесли. Тертерян нервничал, ему хотелось отвлечься.
– Надеялся и одновременно поторапливал. Ну умельцы и решились: или пан, или пропал! Отпустили бедолагу с совершенно никому неведомой фамилией, наблюдение сняли, предупредив, естественно, что найдут и на дне моря. Дали два дня. Немцы в двух шагах от Минска. Тогда Минск находился на острие атаки. Павлов тогда пострадал и весь штаб. Через отпущенный срок искомое оказалось на Лубянке. В знак благодарности Берия распорядился посадить его…
Тут Тертерян помолчал, лукаво выпучив два круглых глаза и выдержав эффектную паузу.
– Но не в тюрподвал обратно, где бы его расстреляли через несколько месяцев, когда немцы уже стояли под Москвой, что Эрнст Генри предвидел, но, конечно, не писал в своих опусах…
Тертерян опять замолчал, выматывая душу. В конце коридора показался мастер цеха Толя Михалченков с последней полосой, и Артур Сергеевич моментально закончил:
– А сунули в эшелон, отбывавший на восток в эвакуацию. Повезло – из первых покинул Москву, и наверняка единственный в те дни заключенный.
Ведущий редактор номера и мастер цеха, с очередной жалобой на устах и последней подписной полосой, скрылись в кабинете. Тертерян – советский долгожитель в прессе и самый умный из упомянутой гоп-компании – знал массу подобных сюжетов.
Таким образом, произведения Эрнста Генри спасли кому-то жизнь. Тертерян не выдумывал, когда утверждал это. Случись по-иному, Берия пустил бы несчастному библиофилу и просветителю дамских умов – наверняка – девять грамм под череп: со зла, быть может, и лично. Не владей двумя не очень толстыми книгами счастливец – пошел бы к расстрельной стенке в октябрьские смутные дни, когда немцы и их танки рычали рядом с тем местом, где я живу и пишу мой роман.
Сплетение зла и добра
Диктатор все-таки арестовал Эрнста Генри в 1951 году, и промытарили его наследники Сталина и Берии четыре года. Восемнадцать месяцев после смерти вождя он еще хлебал тюремную баланду, пока западные коммунисты, оправившись от шока, не заступились. Кое-что Эрнст Генри понимал и в сталинизме, и в коммунизме, и в капитализме. Я не стану касаться нравственной стороны его личности, о которой можно судить по фактам биографии и писаниям. Фашизм и нацизм он ненавидел. И слишком – безоглядно – любил «Роте Фане». Противоречивость позиции Эренбурга в связи с оценкой Сталина Эрнст Генри проанализировал и отразил верно. Любой непредвзятый читатель может убедиться в логичности критики, неторопливо вникнув в рассуждения слабеющего и униженного Старой площадью зубра, который помнил, сколько голов соратников снес без всяких на то причин великий по масштабам, но недаровитый вождь всех народов, в том числе и тех, кого губил без счета и депортировал в пыльные степи Казахстана. Сплетение «зла и добра» в отношении Сталина и бросилось в глаза Эрнсту Генри при знакомстве с мемуарами Эренбурга, которые создавались в хрущевское время, характеризующееся, особенно на заключительном этапе, двойственным и подловатым взглядом на монументальную фигуру вождя. Двойственная позиция привела Хрущева к политическому и человеческому краху. Он пытался себя переделать, подняться с колен, очиститься, но груз прошлого давно раздавил его личность, а правильный и закономерный импульс посеял в душе неуверенность и страх перед будущим – будущим без Сталина и главное – сталинской системы.
Idée fixe
Многое Эренбург в тот период просто не мог сформулировать, не мог откровенно сказать, что лицемерил и обманывал, не мог покаяться, не мог в соответствии с бытующими нормами коммунистической морали честно признать, что он это делал с совершенно определенной целью. Эренбург оправдывался неубедительно и неловко, хотя ему не в чем было оправдываться: намеченное он выполнил до конца, насколько ему разрешили обстоятельства. Он не позволил себя убить и сделал немало добра людям, способствуя всемерно разгрому фашизма. Последнее его idée fixe. Он не желал покидать Россию, чувствовал неразрывную связь с ней и с русской литературой и считал, что только Россия, пусть сталинская, сумеет преградить дорогу нацистам.
Борьба с Гитлером – главное в жизни Эренбурга. Он в нее ввязался еще до прихода фюрера к власти. С самого начала 30-х годов, с первых раскатов грома в Испании. Он мог сразу заявить о том, что его тревожит судьба еврейского народа, рассеянного по странам Европы, но он предугадывал, что людям и других национальностей угрожает не менее страшная опасность, опасность смертельная и неотвратимая. Свое беспокойство он распространял не исключительно на соплеменников, но и на Россию и русских, на русский язык и русскую культуру. Его можно упрекать в чем угодно, но только не в отсутствии кровной связи с Россией, хотя он давно влюбился, по собственному признанию, в чужую страну – Францию. Родиной все-таки оставалась Россия.
Эрнст Генри отлично понимал побудительные мотивы Эренбурга. Он понимал, что сталинскую систему Эренбург принял не ради собственного «выживания» – он мог великолепно устроить свою судьбу и без России. Эренбург принял сталинскую систему потому, что фашизму никто не сумел бы дать смертельный отпор, кроме России, сколько бы лет Англия и Америка ни вели войну с германским нацизмом. И он, как мы видим, не ошибся. Мало кто отдавал себе отчет в том, что Гитлер устремится на восток. Мало кто читал внимательно «Мою борьбу». Читал ли ее Сталин? Или доверился референтам, философам, идеологам?
Старый коминтерновец ценил Эренбурга за умение предвидеть ход мировых событий и стремление не допустить распространение нацизма в Европе. Сталин испортил обедню тем, кто в молодости надеялся на возможность переустройства общества. Он возвратил их на грешную землю, показал, чего стоят коммунистические иллюзии, с помощью насилия и психологического давления извратил нравственную природу целых поколений, однако служить обедню с Гитлером такие, как Эрнст Генри, не могли, несмотря на их дурные качества.
Любовь к Парижу
На другой день, пока Бабушкин еще не успел приступить к лекции, я спросил соседку, которую звали Женей:
– Ты действительно любишь Эренбурга?
– А ты разве его не любишь?
– Люблю.
– Отчего не написал?
– Откуда ты знаешь, что не написал?
– Подглядела, да и ты подглядывал. Я заметила. Ты еще, наверное, и наврал. Не похож ты на любителя Тургенева и Чехова.
– А на кого я похож?
– Не знаю. На любителя Чехова и Тургенева ты не похож. Зачем врешь? Написал бы правду: люблю Шекспира и Толстого, а больше других Лермонтова и Достоевского.
– Я вру, чтобы не приставали.
Женя внимательно на меня посмотрела:
– А я люблю «Падение Парижа». И сам Париж люблю. У меня снимки есть Нотр-Дам-де-Пари и улицы Лаффит, с которой открывается вид на белоснежную Сакре-Кёр. Ах, Париж! Недостижимая мечта. Есть поговорка: увидеть Неаполь и умереть. А у меня другая поговорка: увидеть Париж и умереть!
– Ты, часом, не космополитка?
Она вздрогнула и опять посмотрела мне прямо в глаза внимательно.
Чародейка
– Ты против космополитов? Ты же не комсомолец.
– Я не за и не против. Я не хочу, чтобы ко мне приставали и полоскали на собраниях. Нет ли у тебя альбома Эренбурга с парижскими фотографиями – синенький такой, продолговатый? – спросил я, переключив беседу на менее опасную тему и одновременно осаживая ее, чтобы не зазнавалась особенно.
– Есть, – с оттенком непонятной горечи ответила она. – Приходи в гости – покажу. Я каждый день мечтаю о Париже. Я навеки влюбилась в эту чужую страну. Я обожаю импрессионистов и вообще все, что связано с Францией.
Ничего себе! Томская француженка! А вдруг она действительно француженка?!
– Нет, я не француженка, – сказала Женя и в третий раз внимательно посмотрела на меня.
– Но тогда ты колдунья – чародейка!
Бабушкин дробно постучал карандашом по столу:
– Ну-ка на последней парте…
Позже, через много лет, поразило текстуальное совпадение эренбурговских и Жениных признаний. Я тоже любил Париж. Как не любить! Но больше я любил французский Резистанс и роман «Юность и зрелость короля Генриха IV», однако не до такой степени, чтобы каждый день мечтать о Париже, который стоил мессы.
Артур Сергеевич Тертерян, опять же в коридоре, перед подписанием номера, рассказал мне следующую байку. Во времена Сталина Чаковский настойчиво скрывал от широкой писательской общественности свое происхождение от богатых, кажется, самарских содержателей бань иудейского происхождения. Но однажды, когда встал вопрос: кого послать на какое-то еврейское сборище в Париж, Чаковский дал знать кому положено, что согласен поехать. Эренбург вдогонку сострил:
– Париж стоит обрезания!
Вот какова была любовь к Парижу в наши-то времена. Женя умерла, так и не увидев ни Неаполя, ни Парижа.
Ассистент Зигмунда Фрейда
«Это была беспроигрышная ставка, – теперь уже прямо клеветали в другом месте Р.Ф. Толивер и Т.Дж. Констебль, просто не слезающие с попавшегося им под руку писателя. – Даже невинные немецкие дети стали объектом злобных нападок Эренбурга. „Никогда не забывай, что каждый немецкий ребенок, которого ты видишь, – это детеныш фашиста“, – вопил он. Последовала волна жестоких зверств, свидетелем которых стал и Эрих Хартманн на некогда мирном богемском лугу».
Похоже, что американские журналисты цитировали Эренбурга по геббельсовским материалам. Речь здесь идет об эпизоде насилия над мирными жителями солдат Советской армии, в который якобы вмешались Эрих Хартманн и его сослуживец Герман Граф, тоже получивший самую высшую в нацистской Германии награду – Рыцарский крест с дубовыми листьями, мечами и бриллиантами за 212 побед, одержанных в небе над Восточным фронтом. Кстати, составителям подробного жизнеописания летчика-истребителя так и не пришел в голову вопрос: каким образом советские солдаты очутились на «богемском лугу»? Кто их туда привел?
«В конечном итоге приказами по Красной армии все это было запрещено, однако злой гений Эренбурга сделал свое дело», – и далее Р.Ф. Толивер и Т.Дж. Констебль привлекают труд доктора Вильгельма Рейха – ассистента Зигмунда Фрейда под названием «Массовая психология фашизма», в котором он с помощью научного психоанализа дает определение психической чумы. Ей страдали Гитлер и Сталин, а также «пропагандистские лакеи», заражавшие этим видом чумы целые народы. Я не читал опуса доктора Рейха – его у нас нельзя получить в библиотеке, но сомневаюсь, чтобы ученик Зигмунда Фрейда, если он действительно лично общался с патроном, вообще упомянул бы о Сталине. Что касается «пропагандистских лакеев», то это типичная терминология периода «холодной войны», почерпнутая из гитлеровского словаря. Вспомним новогодний приказ фюрера в январе 1945 года.
Обвинения, основанные на голой диффамации, конечно же не имеют ни малейшего отношения к Эренбургу, но даже если бы он и обмолвился о немецких детях, то имел на то какое-то право. Последние кадры военной кинохроники показывают нам наивных и несчастных цыплят, обряженных в солдатскую форму, которых, похлопывая ласково по щеке, награждал сам фюрер в похожей шинели с поднятым по-блатному воротником. Эти «цыплята» били в спину наступающим нашим солдатам, и били без промаха. Кто воевал – помнит: сколько полегло от предательских ударов фаустпатронами из развалин. Но, повторяю, ничего подобного об уничтожении детей у Эренбурга я не обнаружил. Биографы знаменитого летчика с какой-то маниакальной настойчивостью преследовали его, упоминая еще в одной главе, не смущаясь очевидной натяжкой.
Марр! Марр! Марр!
Бабушкин каждую лекцию минут десять чесал по бумажке без передыха про Сталина и вопросы языкознания. «Марр, Марр, Марр!» – разносилось по аудитории, а в ушах отдавалось – карр! карр! карр! Шпарил Бабушкин не запинаясь, вероятно, мало радующий собственный текст, который никак не мог запомнить. Группа прилежно записывала – нигде не прочтешь, ни в каком учебнике – все мгновенно устарели, а спрашивать будут с пристрастием и в присутствии секретаря парторганизации – толстой тетки с фамилией на букву «бэ»: не вспомнить какой. Отвечай ей будто на исповеди. Она балл на вступительном экзамене повышала, если сам начнешь с гениального труда и как-то – пусть неловко – присобачишь его к вопросу из билета. Иногда и обрывала, протягивая руку за листком:
– Ладно, это вы знаете!
Ударил и рассыпался звонок, а Бабушкин, споткнувшись на каком-то слове, вышел быстрым решительным шагом в коридор. В кабинете он пропустит рюмочку и возвратится трезвый и упругий, как огурчик. В тумбе стола у него графин. Факультетские тайны стали известны на второй-третий день.
– Я живу напротив университета, – сказала Женя. – У меня вся рекомендованная литература есть.
– И исландские саги?
– И исландские саги. И приключение Хулио Хуренито. И «Трест Д.Е.». И «Жизнь Николая Коробова», – свернула она опять на Эренбурга.
– У вас что – культ?
– Культ – не культ. Но мы его уважаем. А вот ты сдрейфил признаться. Признайся – сдрейфил?
В прямолинейности ей не откажешь. Она свернула на Эренбурга, чтобы уколоть.
– Если не дрейфить, то долго не протянешь. Рога быстро обломают.
Женя ответила понимающим, длинным, светло-синим от бьющих в окно лучей взглядом. Очи у нее, а не глаза. Она отвернулась – я не продолжал излагать жалкое кредо. Положение спас Бабушкин. Он явился в аудиторию твердым и, как прежде, решительным шагом, утирая губы платком, ринулся к столу и забубнил про курско-орловский диалект и про Сталина. Потом вскинулся и вспомнил, что эти фразы он уже прочел, чертыхнулся тихонько и перескочил на Марра, вяло закаркав: Марр, Марр, Марр! Количество «эр» он каждый раз прибавлял. Я был особенно внимателен к фонетической стороне фамилии избиваемого ученого, и вскоре читатели узнают причину такого повышенного интереса.
– Ты запомнил, где я живу? Придешь?
Я кивнул и чуть сам не каркнул: карр! марр! карр!
Мнение Варлама Шаламова
Сколько людей – столько и мнений, но есть мнения, без которых невозможно себе представить в полном объеме наш социум.
Несмотря на то что открытое письмо Эрнста Генри об оценке Эренбургом Сталина и сталинизма распространялось в самиздате, предел откровенности для автора все-таки существовал. Пропустить без ответа эренбурговские легальные попытки самооправдания старый коминтерновский зубр не мог и не хотел, но, возможно, им руководили тайные или эгоистические соображения. Коминтерн – организация секретная и вполне эгоистическая, отстаивающая интересы своих членов, заботящаяся – к счастью, в прошлом – о предоставлении им льгот: талонов, пайков, машин и квартир. Льготы влияют на точку зрения. С другой стороны – самиздат. Самиздат не игрушка. Самиздатом интересуются органы. В самиздате много правды и того, чего нигде не прочтешь. Зарубежные радиоголоса питаются нередко самиздатом.
Эрнст Генри, в числе других известных людей, подписал обращение к Брежневу, еще не потерявшему челюсти, предупреждая об опасности возрождения тоталитаризма. Затем он дискутировал с создателем водородной бомбы Андреем Сахаровым по поводу роли ученых в современном мире, в целом занимая и после изгнания из тепленького кремлевского кабинета Хрущева абсолютно ясную и недвусмысленную антисталинскую позицию, хотя и являл собой осколок извращенного коммунистического строя. А мог бы коммунистический строй не быть извращенным? Сегодня одни утверждают, что нет, а их оппоненты считают обратное.
Совершенно изумляющие и неожиданные слова раздались из уст Варлама Шаламова, который, казалось бы, должен был придерживаться об Эренбурге иного мнения, чем высказанное. Он отбросил попытки Эрнста Генри подвергнуть сомнению нравственный облик Эренбурга, его антисталинскую позицию, до поры до времени закамуфлированную в условиях кровавой диктатуры. Попутно отмечу, что Варлам Шаламов также иначе относился к Эренбургу, чем другой борец с сталинизмом, нынешний нобелиат Александр Солженицын.
Вот что писал Варлам Шаламов незадолго до смерти адресату: «Эрнст Генри – не из тех людей, которые имели бы право делать Вам замечания, наскоро сколачивая себе „прогрессивный“ капитал. Я отказался читать эту рукопись именно по этой причине. Желаю Вам здоровья, сил духовных и физических, необходимых в Вашей огромной работе, за которой я много-много лет слежу с самым теплым чувством».
Весомость шаламовских слов не нуждается в комментариях. Можно, конечно, не читать рукопись Эрнста Генри, но если не следовать поступку Шаламова и по-настоящему прочесть открытое письмо, датированное 1965 годом, то волей-неволей приходится признать, что в критике – осмысленной критике – сталинизма мы не продвинулись с той поры ни на шаг. Фактов набрано много и вразнобой, а стройная система взглядов на происшедшее и причины катастрофы отсутствует. Что сказано Эрнстом Генри – то и есть. Парадокс! Но случайный ли парадокс?
Одно из тысяч
Письмо Эрнста Генри – одно из многих тысяч, которые получил Илья Григорьевич, но это, пожалуй, самое значительное послание. В нем Эрнст Генри сформулировал много правильных и своевременных идей и привел достаточное количество убийственных фактов, неведомых никому в то безумное время – время первого восстания просталинских сил. Он считал, и считал справедливо, что достижения советского народа нельзя объяснять руководством Сталина. Народ жил вопреки, а не благодаря обитателю знаменитого – по кинофильмам – кабинета с непотухающим огоньком настольной лампы.
Человек у руля сидел и изобретал: кому бы позвонить, кого бы напугать и каких бы сведений потребовать? Мой отец сидел за столом до тех пор, пока секретарь министра не звонил ему и не сообщал, что товарищ Штанько позволил отправиться домой. А Штанько – не кто-нибудь, не гребаный бюрократ, а потомственный шахтер и Герой Социалистического Труда, начальствовал над «Артемуглем». Отец, закурив сигарету – гвоздик из пачки под названием «Новые», шел спать, чтобы через три-четыре часа опять поспешить на свое рабочее место. Он был отличный специалист. Вот и разорвалось сердце в пятьдесят один год на пороге в ЦК КП(б)У, где теперь резиденция украинского президента – на Банковой, бывшей, разумеется, улице. Протянул бы месяц – до смерти вождя осталось всего ничего – еще бы пожил вопреки его руководству. Так что я лично с мыслью Эрнста Генри вполне согласен. Управлять людьми Сталин не умел и гробил их почем зря.
«Выходит, что героизм советского народа как бы неотделим от не совместимых с совестью дел Сталина, – продолжал Эрнст Генри. Не он ли своим злым, но „государственным умом, своей редкостной волей“ и побудил народ на героизм? Вы подчеркиваете эту же возникавшую в уме читателя мысль, говоря: „Я понимал, что Сталин по своей природе, по облюбованным им методам напоминает блистательных политиков эпохи итальянского Возрождения“. У Вас прямого вывода нет, но у многих он будет. Без Борджиа не было бы итальянского Возрождения, без Сталина не было бы превращения отсталой России в великое и героическое государство. Одно неотделимо от другого».
Безобразный, конечно, текст выскользнул из-под пера Эренбурга. Безобразный, особенно для конца 50-х годов. Что его вынудило наклепать такое? Загадка. Какой блистательный политик?! Какое Возрождение?! С ума сойти! Раньше бы писал – простительно. Но после XX съезда КПСС как-то глуповато. Бесспорно, приспосабливающийся и набирающий очки коминтерновец прав, а истина уста не выбирает. Кто ее вбрасывает в жизнь – тому и спасибо. Напрасно Варлам Шаламов отверг рукопись Эрнста Генри. Он знал, что там написано, но народ-то мало что понимал, и открытое письмо оказалось для него откровением. Здесь Варлам Шаламов дал промах.
«Это – политический оправдательный приговор Сталину, – продолжал Эрнст Генри. – И то, что выносите его Вы, Эренбург, трудно понять».