Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 58 страниц)
Да, жестокость, какой бы она ни была и откуда бы она ни проистекала, какой бы праведной краской она ни покрывала себя, всегда остается жесткостью и ничего хорошего принести не в состоянии. Жестокость есть жестокость и непременное условие каннибализма. Она олицетворяет нравственное бессилие. Вот к чему иногда приводит вспышка искренней любви.
Читая листочки Хемингуэя из папки «Бухучет», я начинал это только осознавать, страшась собственных мыслей и постоянно подвергая их критическому разбору. Чтобы уцепиться хоть за какой-нибудь мало-мальски поддерживающий происшедшее в Испании факт, я однажды рассказал Жене эпизод, в котором принимали участие наши танкисты и марокканцы. Женя не поверила Каперангу. А я еще крепче поверил, прочитав листочки из папки. Роман Хемингуэя Женя воспринимала как художественное произведение, для меня прочитанное стало духовным компасом. Прозрение было болезненным, но спасительным. Все громче и чаще внутри, в душе, звучала пушкинская строка: «Ужасный век, ужасные сердца!». Этот чисто пушкинский, стилистически отнесенный к иной, нерусской, культуре всплеск определил отношение к жизни – к Испании, Великой Отечественной войне, пережитому позднее. Прошлое продолжает жить во мне, каждый раз возвращая назад – к передуманному. Вот досадный пример. Сравнивая «Гернику» с «Осенним каннибализмом», у меня внезапно и с горечью сжалось сердце от мысли, что война с фашистской Германией не дала нам ни того, ни другого: ни «Герники», ни «Осеннего каннибализма», хотя страдания России были длительнее, ужаснее и в психологическом отношении объемнее, чем те, которые послужили основой для произведений Пикассо и Сальвадора Дали. Этот поразительный факт терзал меня все время, которое я потратил на работу над книгой.
Тоска и уныние охватывают, когда пытаюсь найти ответ.
Пуля в затылок
Право воевать за Россию моему отцу надо было заслужить, как, впрочем, и многим другим, в том числе и Эренбургу.
Вот доказательство тоже из души, из сердца, используя слова Ивана Бунина – из семейного архива воспоминаний.
В 1942 году на Северном Донце политком предложил отцу вступить в ряды ВКП(б). В недавнем прошлом сидельцу следственного изолятора в городе Сталине оказывали великую честь умереть коммунистом, одним махом перечеркнув то, что случилось на рассвете 3 января 1938 года, когда комната, в которой я спал, благоухала апельсинами, полученными в ОРСе за отличную работу. Каждый апельсин был завернут в непрозрачную папиросную бумагу с синим круглым штампом. Апельсины до войны из Абхазии везли аккуратно, не навалом, в гладких, пахнущих деревом, хорошо обструганных ящиках.
Отец обрадовался, чуть ли не заплясал от счастья. Останется живым после войны, возвратится в Кадиевку и продолжит старую песню: вышел в степь донецкую парень молодой… Он почему-то полюбил Кадиевку – маленький, паршивенький горняцкий поселок, переименованный в город Серго: в честь наркома тяжпрома Орджоникидзе. Кадиевка принесла ему столько горя! Но чувству не прикажешь!
Политком посоветовался, как полагается в подобных случаях, с особистом, у которого отец, как полагается тоже в подобных случаях, был на карандаше, то есть под колпаком и соответствующим присмотром.
– Хороший еврей, – ответил особист политкому, – пусть воюет.
Особист не придавал значения тому, что политком сам обладал национальным недостатком. Большевики в собственной среде народ откровенный.
Через месяц-другой без прохождения кандидатского стажа после какой-то кровавой операции приняли чохом с десяток оставшихся в живых. И отправились в политкомовский блиндаж обмывать. И красноармейцы, и командиры. Обмыли прием, даже слишком. Политком, выждав и прощаясь с отцом последним, притянув за руку к себе поближе, прошептал раздельно:
– Ты, лейтенант, веди себя теперь осторожнее, с оглядкой. Много болтаешь о будущей счастливой жизни. Стихи Сергея Есенина красноармейцам декламируешь, то да се… Это лишнее. Скромнее держись, скромнее! А заработать пулю в затылок – раз харкнуть! Не все тебя любят. Ты – всех, ты мировой парень, а тебя – не все. И молчок! Не забывай, кто ты! Право защищать Россию ты получил – ну и радуйся!
Сколько таких неосторожных погибло? Кто подсчитает?
Знал ли Эренбург о подобных настроениях? Бесспорно, знал! Но с известным ни он, ни мой отец ничего не могли поделать и ничего не могли сказать. На то и пуля – в затылок!
Нечто подобное Эренбург переживал сам.
Завоеванное право
Еврейский вопрос внутри РККА в форме антисемитизма вспыхнул дымящимся копотью пламенем сразу же – в первые месяцы войны. И здесь Эренбург выступил открыто и смело.
24 августа 1941 года, за месяц до падения Киева и расстрела в Бабьем Яру, когда геноцид немцам еще удавалось скрывать от Америки и еле дышащей мировой общественности, резко сократившейся в размерах, когда уничтожение евреев, как одну из главных целей нацистов во Второй мировой войне, прятали в коричневых кулисах и евреи – во всяком случае в Советском Союзе – в большинстве не понимали со смертельной ясностью, что их ждет на оккупированной территории в скором будущем, Эренбург выступил на первом еврейском радиомитинге, и газета «Правда» опубликовала это обращение без купюр. Для Эренбурга намерения нацистов не были загадкой. Он прямо заявил, что гитлеровцы напомнили ему имя матери – Ханна. Всего через десяток лет – ничтожный исторический срок! – абакумовско-рюминская свора, прокатывая неоднократно эти слова в своих дознавательных норах и пытаясь придать им националистический оттенок, опять подготовилась напомнить Эренбургу, что имя его матери – Ханна.
– Евреи, в нас прицелились звери! – мужественно и не таясь обращается к соплеменникам Эренбург. – Наше место в первых рядах. Мы не простим равнодушным. Мы проклянем тех, кто умывает руки.
Тогда Эренбург утвердил окончательно собственное кредо:
– Я – русский писатель, и я – еврей. Я говорю это с гордостью. Нас сильнее всего ненавидит Гитлер!..
Два уточнения. Гитлер больше всего ненавидел людей еврейского происхождения, которые считали себя русскими и которые хотели защищать Россию именно как свою мать-Родину. Слова Эренбурга сегодня невыносимы для очень многих русских нацистов и националистов: фамилии их очень хорошо известны. Но пока, слава богу, не наступило время, когда они могли бы решать, кому считать Россию родиной.
– Сейчас я, как все русские, защищаю мою родину, – говорил Эренбург, навсегда совмещая себя и свое происхождение с Россией, русским народом и русским языком.
Но он говорил это не потому, что некуда ему было деваться. Прошлое подтверждало искренность. 18 августа 1926 года с борта парохода в Тирренском море Эренбург писал Николаю Тихонову: «Да, пусть я плыву на Запад, пусть я не могу жить без Парижа, пусть я в лад времени коверкаю язык, пусть моя кровь иного нагрева (или крепости), но я русский»[4]4
Семейный архив Н.С. Тихонова (машинописная копия).
[Закрыть]. До войны Эренбург мог прекрасно «деваться» куда угодно. Примеров тому легион. Однако подобное право – сражаться за Россию – надо было все-таки завоевать. Похожие речи и чувства не могли не вызвать душевного отклика у нормальных, не зараженных антисемитизмом людей. Но были и другие.
Водка и клика или что-то иное
Есть, быть может, не очень внятные указания на отношение, например, Михаила Шолохова к евреям в начале войны и на ответную реакцию Эренбурга. В первые месяцы ему, несомненно, приходилось отбивать наскоки на внутреннем фронте. Краткие, а позднее и более обширные записи свидетельствуют о сложности возникшей ситуации и о неприкрытом стремлении небольшой группки во главе со знаковыми фигурами возвратиться к никогда окончательно не угасавшим национал-большевистским настроениям.
Супруга автора знаменитой книги «Хранить вечно!» Льва Копелева, литературовед и переводчик Раиса Орлова цитирует в воспоминаниях следующие слова Эренбурга: «Он (Шолохов) был тогда не с нами (то есть во время войны), потому что казаки не с нами. А для него эта связь – кровная. И человечески, и творчески. Тогда начались водка, антисемитизм, позорная клика мелких людишек вокруг него».
Водка и клика или что-то иное? Слухи об авторстве «Тихого Дона» бродили и до войны. В Ростове, кажется, даже состоялся официальный разбор дела. Но к 1941 году вроде бы все улеглось. Технических средств исследования тогда не применяли, и противники Шолохова угомонились. Однако душенька-то по-прежнему волновалась. Злость кипела и требовала выхода. Выход всегда один – в ненависти к невинным и ни к чему не причастным. Данная ситуация аксиоматична.
Вспыхивали и ничем не завуалированные столкновения, когда Эренбург называл Шолохова погромщиком. Сохранилось письмо Василия Гроссмана, в котором он рассказывает о героизме евреев, проявленном на Юго-Западном фронте, и просит пристыдить Шолохова за его выходки. «Просьба» верно отражает уязвимое положение евреев, когда на одном конце прямой им угрожал геноцид, а на другом – презрение, злоба и даже пуля в затылок от любезных соотечественников, которых, к счастью, оказалось не очень много.
Позиция Шолохова по отношению к евреям сейчас выявлена окончательно. Однако его оценка таких казаков, как майор Иван Кононов, который во главе своей части перешел в безобидной ситуации на сторону немцев, никогда и нигде не обсуждалась. Шолохову подобные факты не могли не быть известны. Он не имел права оставить столь прискорбный эпизод без внимания.
Первый, но не последний
Между тем в соответствии с приказом командующего тыловым районом группы армий «Центр» генерала Шенкендорфа от 28 октября 1941 года был сформирован первый казачий эскадрон под командованием майора-перебежчика. К сентябрю 1942 года под началом Кононова уже находились 102-й (с октября 600-й) казачий дивизион (1, 2, 3-й конные эскадроны, 4, 5, 6-я пластунские роты, пулеметная рота, минометная и артиллерийская батареи). Общая численность дивизиона составляла 1799 человек, в том числе 77 офицеров.
В 1942–1943 годах подразделения дивизиона вели напряженную борьбу с партизанами в районах Бобруйска, Могилева, Смоленска, Невеля и Полоцка.
Приказом немецкого командования от 25 февраля 1945 года 1-я казачья кавалерийская дивизия была преобразована в 15-й казачий кавалерийский корпус войск СС, куда входил и 5-й Донской полк подполковника Ивана Кононова…
Я уделил столько внимания этому добровольному перебежчику потому, что он был первым, но не последним. О роли десятков тысяч казаков в период войны с фашизмом если не все, то многое стало известно. Да и в минувшие годы такие люди, как Эренбург, рано или поздно узнавали о прискорбных фактах похожего рода. Не оставались они тайной, ясное дело, и для Шолохова, который, однако, ни с какими заявлениями по поводу измены части казаков не выступал. На таком фоне его атака на евреев и Эренбурга принимает зловещие черты. Разумеется, Эренбург не мог ему ответить должным образом.
Армия-освободительница
Советская армия по отношению к евреям из гетто и концлагерей – за довольно редким исключением – выполняла освободительную миссию. Ее ждали, как ждут второго пришествия Христа. Разные категории людей, находившихся или в стане немцев, или среди военнопленных, или на германских предприятиях и на фермах у бауэров, а позднее зацепившихся в Европе и ставших перемещенными лицами, предпочитают о настроениях евреев умалчивать. Евреи ждали Советскую армию. Она являлась их спасительницей. Концовка фильма далекого от России американского режиссера Спилберга «Список Шиндлера» очень точно передает атмосферу этого ожидания.
Мизерное количество выживших военнопленных-евреев в основном отпускались СМЕРШем на гражданку. Кое-кто из евреев разделил участь русских военнопленных и поехал вместе со всеми в сибирские лагеря. Их тоже было как кот наплакал. Подавляющее большинство ушло на небеса дымком из трубы крематория, и пепел их удобрил немецкую землю. Населению гетто даже Сталин не ставил в строку пребывание на оккупированной территории.
Конечно, после кровавой чистки 1937 и 1938 годов Красная армия постепенно напитывалась антисемитизмом. Неприязнь к евреям увеличивалась. Тысячи евреев-краскомов погибли от рук сталинских палачей. Исчезнув, Якир, Фельдман, Смушкевич, Гамарник, Штерн и другие менее именитые генералы сделали высший командный состав РККА более однородным в национальном отношении. Но все-таки Красная, а позднее Советская армия не замешалась в антиеврейские эксцессы, подобно НКВД и МГБ, хотя, несомненно, отдельные случаи, как говорится, имели место. Дисциплина – пусть слабоватая – не позволяла разгуляться погромным настроениям и конфликтам. Антисемитизм тлел, отыскивая разнообразные пути для самовыражения. Вот, например, что изъяла военная цензура НКВД Сталинградской области. Безымянный солдат пишет родственнику Акифьеву, проживающему на хуторе Вихлянцево: «…Теперь мне приходится сменить тебя, но вряд ли, мне кажется, так как тебя обратно взяли, а взяли люди те, которые ни воевать, ни работать не то не хотят, не то не способны. Это евреи. Да, на русских костях был построен социализм и русские кости сейчас трещат всюду и везде. И это все мало русскому. Ему надо больше дать, чтобы он злее стал и опомнился, что евреи – это первый умный хищный паразит, притом тихий и хитрый, которому место давать нигде не надо».
Подобные настроения в те годы – отнюдь не новость, но охватить армию сверху донизу они еще не успели. Ничего подобного у знатоков Сталинградской эпопеи Виктора Некрасова и Василия Гроссмана не найдешь. Между тем приведенный пример не вызывает сомнений и взят из сборника документов о битве на Волге.
На этом покончим
Сегодня глупо и преступно не учитывать той внутренней войны, которую вел Эренбург за национальное достоинство евреев и право их сражаться за родину – Россию, право, которое немыслимо оспаривать, а итоги подло не замечать. Этой стороне жизни Эренбурга, почти не отраженной в мемуарах, теперь придают значение, да и то не в полной мере, лишь комментаторы, что искажает облик писателя, и не только в массовом сознании. Критики Эренбурга на Западе с каким-то непонятным для нормального человека удовольствием извращают его поведение в страшные годы сталинизма также и тем, что старательно избегают очевидных фактов. «Вторая», внутренняя, война имела большое влияние на положение дел. Она – не частность, захватывающая кучку людей, а часть многосторонней борьбы с фашизмом. Если внимательно проследить деятельность Шепилова, Александрова, Шумейко и других цековских аппаратчиков в годы грандиозной битвы с нацистской Германией, просто берет оторопь. Гитлеровцы организовали геноцид и Холокост, сталинские бюрократы – одну за другой антиеврейские акции. Создается впечатление, что националистическая братва выполняла настоящую роль пятой колонны, выполняя приказы коричневой закулисы. Судьба еврейского народа, геноцид на оккупированной территории и Холокост – вся еврейская проблематика в силу сложившихся обстоятельств обладала, к сожалению, мировым значением и оказывала определенное воздействие на умы людей в их противостоянии фашизму, разбрасывая по разные стороны баррикад. Защита евреев союзными армиями, и в частности и в особенности Советской армией, которая состояла в основном из русских, – то, что является благородным подвигом и историческим примером, националистами ныне выдается за результат некого заговора Эренбурга и Гроссмана. Антиисторическая – не имеющая под собой почвы – точка зрения бесперспективна и обречена на тупиковое маргинальное существование. И на этом покончим.
Клубок противоречий и побудительные мотивы
Портрет Эренбурга, который нарисован Надеждой Яковлевной Мандельштам, признаться, немного коробит поверхностностью, неясностью психологических красок и отзвуком прежних – не всегда выверенных – ощущений от встреч. Вместе с тем Надежда Яковлевна со свойственной ей решительностью пытается правдиво, с ее точки зрения, описать состояние собеседника: «Он был в отчаянии: Европа рухнула, мир обезумел, в Париже хозяйничают фашисты… Он переживал падение Парижа как личную драму и даже не думал о том, кто хозяйничает в Москве».
Наверное, не совсем так. В 1940 году у Эренбурга не существовало другого выбора. Важная деталь – не у одного Эренбурга не было выбора. Многие притворялись, лицемерили, изворачивались, скрывали подлинные мысли, боялись и в личном плане старались помочь ближнему и никому не нанести вреда. Врачебный совет – noli nocere! – являлся, между прочим, символом сопротивления системе. Чтобы это понять, надо в ней пожить.
«В новом для него и безумном мире Эренбург стал другим человеком – не тем, которого я знала многие годы… Я запомнила убитый вид Эренбурга, но больше таким я его не видела: война с Гитлером вернула ему равновесие, и он снова оказался у дел», – заключает мимолетную зарисовку в общем доброжелательный автор.
Надежда Яковлевна – весьма популярный и уважаемый мемуарист и, конечно, вольна передавать собственные впечатления – впечатления современницы, близко знавшей Эренбурга, с помощью выражений, какие ей угодны. Но наше право – право читателей и тех, кто пристально вгляделся в лицо Эренбурга, – выразить собственное мнение об используемой лексике, которая доносит до нас определенные настроения и мысли. Внутренне небезобидные характеристики событий и черт личности – «отсиживался», «жовиальность», «снова оказался у дел» – вряд ли строго отвечают реальности и вызывают странное протестующее чувство, будто пишет не жена Мандельштама, знакомая Эренбургу со времен революции, Гражданской войны и лихих 30-х годов, а какой-нибудь Симонов или того плоше.
Дальнейшие рассуждения Надежды Яковлевны о «победителях» и дружбе с ними Эренбурга не воспринимаются всерьез. Это смесь расхожих упреков людей ординарных и равнодушных к целям Эренбурга с желанием оснастить эти упреки еще одной деталью, вроде бы объясняющей поведение: «…он постарался воскресить те иллюзии, которые помогали ему жить». Все эти сентенции мало отвечают реальности и не сообразуются с вышесказанным ранее, что Эренбург хотел что-то сделать и делал для людей. Но как он мог надеяться пусть на скромный успех, если открыто выступил бы против коммунистического режима хоть однажды? О Сталине здесь и речи нет. Сталин погубил Мандельштама невзирая на хвалебную оду. Он не поверил, что стихи про широкую грудь осетина – случайность. А за Эренбургом числилось многое. Иван Солоневич в книге «Россия в концлагере» несколько раз с приязнью и точным намеком на мысли Эренбурга упоминает его, а эта книга, изданная в Софии в 1936 году и читанная, безусловно, и на Старой площади, и в Кремле, и на Лубянке, покрепче солженицынского «Архипелага ГУЛАГ» била по режиму, марксизму-ленинизму, Сталину и пенитенциарно-экономической системе страны – била и вернее, и точнее. Солоневич, бежавший балтлаговец, знал, что почем. И ссылка на Эренбурга у Солоневича весьма любопытна и уместна.
Впрочем, где Эренбург, там всегда клубок противоречий и слабоватое понимание, а иногда – и непонимание побудительных мотивов.
Возможное и невозможное
Фрагменты из главы у Надежды Яковлевны «Немножко текстологии» тоже конфликтуют с письмом, которое она отправила Эренбургу весной 1963 года в разгар замораживания «оттепели» и после скандальных обвинений в адрес советской интеллигенции и в период ее охлаждения, в частности, к Эренбургу. В своей эпохальной речи Хрущев говорил о недавнем идеологическом фаворите в непозволительном тоне, испугавшись взятой на себя роли могильщика сталинизма.
Отрывок из письма Надежды Яковлевны приведен в предисловии к однотомнику стихов, вышедших в серии «Новая библиотека поэта» со ссылкой на личный архив Эренбурга: «Ты знаешь, что есть тенденция обвинять тебя в том, что ты не повернул реки, не изменил течения светил, не переломал луны и не накормил нас лунными коврижками. Иначе говоря, от тебя всегда хотели, чтобы ты сделал невозможное, и сердились, что ты делал возможное. Теперь, после последних событий, видно, как ты много делал и делаешь для смягчения нравов, как велика твоя роль в нашей жизни и как мы должны быть тебе благодарны. Это сейчас понимают все».
И опять припоминаются слова из обращения к Эренбургу Варлама Шаламова.
Мысли Надежды Яковлевны прожектором освещают тернистый путь Эренбурга, его борьбу, мечты отнюдь не эгоистические, стремление к реальным свершениям, а не к звонкой – рудинской – фразе. Эренбург не имитировал действие, как большинство коллег. Такой имитацией занимались многие в послесталинскую эпоху. Он старался добиваться ощутимых итогов или прямо и честно отказывался от своих намерений. Нередко он терпел и неудачи. Главной из таких невозможностей оказалась до сих пор никак не осуществленная и его потомками эренбурговская мечта: выпустить в России на русском языке «Черную книгу». Через четверть века «Черная книга», едва не стоившая ему жизни, этот эпический рассказ о геноциде и Холокосте, все-таки стала достоянием русского и русскоязычного читателя, но выпустили ее не в России, а за границей – в Литве, уже в перестроечные – смутные – времена: в самом их начале. Времена, впрочем, как сказал поэт, не выбирают: в них живут и умирают. Выпуск «Черной книги» на родине Эренбурга – в России – дело далекого будущего. Далекого, но неотвратимого. Уж если цитировать поэтов, то тут стоит вспомнить и Александра Блока, знавшего кое-что о России, чего мы понять до сих пор не в состоянии: и невозможное возможно!
Эренбург двигался по необъяснимой и извилистой траектории – от будто бы возможного к абсолютно невозможному, которое в конце концов становилось возможным – пусть наполовину. Наступит год – черный для националистов и ненавистников Эренбурга, – и какое-нибудь московское издательство отважится и даже почтет за честь выпустить «Черную книгу», самым подробным образом познакомив мир с историей ее составления и равных Холокосту мытарств при издании.
Старицкие
Когда я утверждал, что каждый из оставшихся в живых после войны найдет в «Черной книге» близкое себе – пусть локальное – трагическое событие, я имел в виду весьма конкретные, имеющие прямое отношение ко мне обстоятельства. Странным образом то, что происходило в Киеве в Бабьем Яру, совпадало какими-то чертами с тем, что случалось в Семипалатинске на улице Сталина, 123 и за кулисами театра имени Ивана Франко. Я надеюсь, читатель, что ты не забыл, какой совет мне дала Ирина Ивановна Стешенко – тетя Орыся: как избавиться от картавости? Тогда меня меньше будут колотить в школе и особенно – во дворе нашего дома. Она рекомендовала каждый день произносить рабочие – логопедические – слова: кукуруза и воробей. Я к ним давно привык. Ребята часто загоняли меня в угол и заставляли их повторять. Я ненавидел эти слова. Однако ключевым звукосочетанием оказывалась все-таки фамилия Эренбурга, взятая тетей Орысей из газет.
– В ней два раскатистых звука эр. То, что нужно.
Я не возражал – фамилия у меня на слуху. Испания, испанка с кисточкой, no pasaran, развалины Мадрида, фотографии вооруженных винтовками парней ненамного старше меня. И я с восторгом прокатывал: Эр-эн-бург! Все же лучше, чем проклятые воробей и кукуруза!
Эренбург! Я быстро добился колоссальных успехов. Теперь меня преследовали только за то, что я коверкал русский язык, то есть еще не полностью перешел с украинского на привычный для семипалатинцев диалект. Русским его назвать было нельзя. Даже школьные преподаватели изъяснялись на каком-то суржике.
Тетя Орыся, несмотря на некрасоту, принадлежала к совершеннейшим ангелам. Происходила она из знатной, разгромленной советской властью семьи Старицких. Мать – Оксана Михайловна Стешенко – дочка Михайлы Старицкого, автор популярной хрестоматии для детей «Родные колоски», занималась педагогикой, писала литературоведческие статьи и даже играла в театре. Вышла замуж за Ивана Матвеевича Стешенко, уважаемого в среде украинства литератора и исследователя творчества Шевченко, Стороженко, Котляревского и многих национальных драматургов. Сочинял и стихи, вышедшие двумя отдельными книгами. «Хуторские сонеты» и «Степные мотивы» молодежь знала наизусть. В 1918 году Ивана Матвеевича, как полагается, расстреляли большевики. Оксана Михайловна чудом спаслась.
У Михаила Старицкого было еще две дочки – средняя Мария, драматическая актриса, режиссер и педагог, игравшая в аншлаговых спектаклях «Не судилося», «За двома зайцями», «Маруся Богуславка» и «Богдан Хмельницкий». Умерла в конце 1930 года в бедности и забвении.
Наиболее талантливой и близкой к отцу была Людмила Старицкая-Черняховская, помогавшая драматургу при подборе материала о гетмане – победителе при Желтых Водах. Людмила Михайловна принадлежала к разносторонним литераторам. Она и сама создавала исторические драмы «Иван Мазепа» и «Гетман Дорошенко», печатала обширные циклы рассказов, писала статьи и мемуары.
Роковым образом Людмила Михайловна приходилась родной и любимой теткой Ирине Ивановне, моей логопедической руководительнице.
СВУ
Тетя Орыся тщательно скрывала родство. Старицкую-Черняховскую десять лет назад привлекли в качестве обвиняемой – из главных – на процессе «Спiлки визволення Украiни». Ее подельниками стали выдающиеся ученые академик Сергей Ефремов и профессор Осип Гермайзе. Дочь Старицкого не признала себя виновной ни в националистической деятельности, ни в организации контрреволюционных ячеек, ни в связях с эмигрантскими учреждениями и германскими агентами, хотя и не отрицала знакомства с немецким консулом в Харькове. Всю скамейку в суде приговорили к различным тяжелым наказаниям. Людмила Михайловна скончалась в 1941 году. Сергей Ефремов умер в 39-м. Ярославская тюрьма была его последним приютом. Осип Гермайзе, проректор Киевского института народного образования и выдающиеся историк, любимый сотрудник Михаила Грушевского, отсидев положенные восемь лет, отправился в саратовскую ссылку. В декабре 37-го он получил дополнительный десятилетний срок, в 44-м вновь предстал перед «тройкой» и вновь подвергся заключению по приговору – до 1954 года. Он не пережил, к сожалению, Сталина и умер в тюрьме.
Признак гениальности
Я очень любил тетю Орысю, и она прониклась ко мне теплым чувством, учила английскому и французскому, читала на память «Кобзаря», не делая никаких купюр, где встречалось слово «жид», объясняя причину такого отношения Шевченко к евреям. Но больше всего ее увлекал Шекспир. С ее голоса я и запоминал чудесные монологи из трагедий и комедий в переводах вовсе не Пастернака. Комнатка тети Орыси – рай среди эвакуационного ада. Постепенно круг тем наших бесед расширялся. Тетя Орыся знала наши семейные обстоятельства, доверяла мне и не опасалась доноса. Так шаг за шагом, ступенька за ступенькой мы и добрались до ее тетки Старицкой-Черняховской и «Спiлки визволення Украiни». Узнал я многие подробности о неправедном суде, Сергее Ефремове и Осипе Гермайзе.
– Иосиф Георгиевич был крещеным евреем, – как-то заметила тетя Орыся, – но вряд ли кто-нибудь любил больше нашу неньку Вкраину и украинскую историю. Он сумел сделать чужеродное своим, родным. Как Гейне. А это признак если не гениальности, то большой души и великого таланта. – Потом, подумав, она перерешила: – Нет, все-таки это признак гениальности. Гениальности души и ума. Отношения между учеными порождают сложные проблемы, особенно если в них вмешивается ГПУ. Украинская интеллигенция никогда не угнетала евреев. Не верь наветам! Среди украинских интеллигентов не было погромщиков!
Я верил тете Орысе и до сих пор, кое-что узнав об украинской истории, не испытываю никаких злых чувств к украинской интеллигенции. И даже в какой-то мере сам к ней принадлежу. И считаю это за честь.
Я не помню, что за связи скрепляли Гермайзе и Стешенко, но тетя Орыся очень часто упоминала об этой выдающейся семье. Она знала, что Иосиф Георгиевич получил очередной срок, и позднее – после войны – сообщила о его смерти: вылетело из головы – в каком году. Гермайзе следователи терзали с особым удовольствием – отчасти из-за принадлежности к клану Грушевского, принуждали сознаваться во всех смертных грехах и бесконечно каяться. Гермайзе стал неким символом единства, хотя к нему обширная семья пришла через крещение. Я тоже любил свою родину Украину, уж не знаю почему и за что, любил и знал украинский язык и литературу и не очень-то обращал внимание на дикий антисемитизм атаманщины и ее подручных, на давнее прошлое и безрадостное настоящее. Я знаю, кто помог Паулю Блобелю расправляться с евреями в Бабьем Яру, знал, чем занимался Буковинский курень и как он потом пытался отмазаться от страшных преступлений осени 41-го. Я не всегда вздрагивал от отвращения, наталкиваясь у Кобзаря на слово «жид», хотя бы потому, что и у Пушкина оно встречается и никто не вздрагивает. Я понимал, что Кобзарь не любит евреев, ляхов и москалей, но его чувства не могли определить моего отношения к родине. В душе отсутствовала ненависть.
Гермайзе в своей личности совмещал как-то существовавший испокон века закоренелый украинский антисемитизм с личным чувством к земле, которая его по случайности родила. Неужели пройденный иными путь для меня закрыт? Я хотел работать в украинской истории и обладал, как мне казалось, необходимыми для того качествами. Но «не судилося»!
В русской истории меня тоже никто не ждал. В пушкиноведении – тоже. Недавно умерший писатель Виктор Астафьев говорил, что великим поэтом занимаются одни евреи, которые крепко его оседлали. Словом, меня никто нигде не ждал. Жизнь порядочно искалечила, в голове и душе царила сумятица. Даже Бабий Яр и походы туда с Виктором Некрасовым не прояснили сознание, а скорее запутали.
Однако это все присказка, сказка только начинается. А присказка всегда берет начало издалека.
У Миколы Доброго
Пока Ирина Ивановна шепотком поминала тетку, Ефремова и Гермайзе, а также возмущалась тем, что мебель для судебных заседаний в ходе процесса над СВУ изготовляли в одном из харьковских театров – забыл в каком: чуть ли не в оперном – такое значение придавали скандальной мистерии, – пока я прокатывал, таращась в зеркало, фамилию с двумя «эр» – Эренбург, Эренбург, пока меня продолжали лупить во дворе и на переменках в школе, пока я вслушивался в стихи Кобзаря и монологи шекспировских героев, пока стрелял в тире перед театром, выбивая для инвалидов пиво в бутылках и разносил за кулисами обувь с сыном машиниста сцены Вовкой Чаплыгиным – в просторечии Чапой, пока вглядывался в бушующие гневом и страданием прозрачно-голубые глаза Бучмы и, попадая ненароком в гримерную Ужвий, любовался ее алебастровыми плечами, – пока все это творилось, кипело и булькало, на Подоле, неподалеку от переполненного трупами Бабьего Яра, совершалась иная драма, тоже с гибельным финалом, о чем я спустя пятьдесят с небольшим лет прочел в «Черной книге», отпечатанной в Литве. Каждый, повторяю, найдет в ней что-либо касающееся его личной судьбы!