355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга » Текст книги (страница 33)
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 01:30

Текст книги "Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 58 страниц)

Уникальное достижение

После того как знакомый Володи Сафонова совершил вредительский акт и состоялся суд, где было произнесено вслух имя Достоевского, стало ясно, что на страницах его книг нельзя найти прямого ответа, как выйти из нравственного тупика, разорвать со средой и преодолеть ее. Ни Шатов, ни Ставрогин, ни Раскольников, ни братья Карамазовы, ни старший Верховенский, ни князь Мышкин, ни Настасья Филипповна, ни Сонечка Мармеладова – никто не сумел добиться столь уникального достижения. Они погибали, засасываемые трясиной, или разбивались насмерть, выброшенные бурей на скалы. Достоевский не стал учителем жизни, как Толстой или Чернышевский. Но он научил людей смелости видеть жизнь такой, какая она есть, и, невзирая ни на что, стремиться насытить ее любовью и красотой. Все герои Достоевского, несущие в себе частицу его философии, совершают подвиг, даже убийца Родион Раскольников. Раскаяние, по Достоевскому, есть человеческий подвиг, на который способен далеко не каждый. И чем дальше мы продвигаемся в глубину времени, тем больше убеждаемся, что раскаяние и покаяние – редкость и не становится принципом нашего бытия. Искреннее раскаяние и искреннее покаяние – трудновыполнимый долг, который не каждому по плечу.

Интеллект Володи Сафонова не выдержал противоречий жизни. Он не нашел места в создающемся социуме, да и не мог найти. Вот почему отец Жени все последние главы «Дня второго» оставил без помет. Перевоплощаясь в Володю Сафонова, он оборвал свое существование задолго до неестественного конца – задолго до петли на втором этаже у «шкапа», где хранились лошадиные книги.

Володе Сафонову свойственен откровенный взгляд на собственную личность. Если бы он выжил и вписался в сталинский социум, подобный взгляд был бы ему чужд. Он бы привык лгать и себе, и окружающим. Эренбурговский Володя Сафонов, оборвавший земные дни, знал, на что способен, и знал, подобно Ставрогину, себе цену. Он не желал приспособляться, понимая, что ничего путного из этого не получится, и тут он настоящий последователь Достоевского и Николая Ставрогина, потому что Достоевский – сама откровенность, само откровение. Я веду речь не о Достоевском-человеке, а о Достоевском – творце, психологе и философе. Эренбург, возможно до конца не осознавая динамику развития сафроновского характера в условиях сталинской системы и превращая его в сафоновский, интуитивно подталкивал его к ставрогинскому финалу. Но придет время, и Эренбургу станет известно, что Сафонов, которого он обрек на смерть, в действительности выжил, и он даст свою – новую – версию продолжения жизни героя. Доскональное изучение Володи Сафонова как типа и закономерный исход его судьбы есть еще одно уникальное, но по достоинству не оцененное достижение Эренбурга-прозаика, Эренбурга-социолога, Эренбурга-психолога, которым он обязан именно Достоевскому. Случайности сафроновской судьбы, привязанность отца Жени к своему кумиру сделали ситуацию, сложившуюся в романе, яркой и явной. Относительное совпадение подхода героя «Дня второго» к Достоевскому с подходом большевиков и национал-социалистов в Германии высвечивает минувшую эпоху. В 30-х годах оно – пусть приглушенно – ощущалось, хотя скорее и на эмоциональном уровне.

Хранить постоянно!

Возвратившись из Испании в 1938 году, Эренбург особенно остро почувствовал, что его положение пошатнулось. Бабель не упускает важный момент в показаниях. Генерал Судоплатов тоже его фиксирует. Сам Эренбург в мемуарах упоминает о новом угрожающем повороте. «Возможность неполучения обратной визы чрезвычайно пугала Эренбурга и довела его до такого состояния, что он отказался выходить на улицу», – сообщает следователю Бабель. Вполне возможно, что следователь именно так пожелал интерпретировать поведение Эренбурга. Во всяком случае сквозь вымученные слова Бабеля просвечивает какая-то правда.

«Разговор наш вращался вокруг двух тем: первое – аресты, непрекращающаяся волна которых, по мнению Эренбурга, обязывала всех советских граждан прекратить какие бы то ни было сношения с иностранцами, и второе – гражданская война в Испании», – уточняет Бабель суть бесед с возвратившимся в Москву Эренбургом.

Уместно здесь вспомнить опять тематику разговора Эренбурга с Савичем. Аресты и отношения с иностранцами волновали Эренбурга, что свидетельствует об уязвимости внешне сбалансированного московского бытия. Он чувствовал направленность сталинских ударов.

«Дополнительные сведения об этой последней встрече с Эренбургом Бабель дает в собственноручных показаниях, – замечает Виталий Шенталинский, автор книги „Рабы свободы“. – Когда речь зашла об арестах, он высказал „обычную свою мысль о необходимости более свободной атмосферы на суде“, в чем Эренбург с ним согласился».

Невзирая на «собственноручность» – это мой комментарий, а не Виталия Шенталинского, – здесь явственно ощущается давление следователей, не забывших присутствия Эренбурга на бухаринском процессе. «Поведал Бабель своему другу, – продолжает автор, – и о тучах, сгущающихся над семьей Ежова: арестован близкий друг этой семьи Семен Урицкий, жена Ежова – редактор журнала „СССР на стройке“, где работает Бабель, – взвинчена и нервозна, в редакции поговаривают, что муж ее пьет, отношения у них испортились…»

К сожалению, я не имел доступа к архивам КГБ. Надеюсь, что интонационно из показаний Бабеля можно было бы извлечь еще кое-что, высвечивающее личность Эренбурга. Но это уже дело тех, кто в конце всех концов прорвется в лубянские хранилища и по-настоящему разворошит кровавые монбланы показаний, сорвав завесу секретности.

В жерновах страданий

Бабель – крупный человек, крупный талант. Его показания есть пример мужества, когда искалеченная, истерзанная душа, мятущаяся в жерновах страданий, способна выдавить, выбросить, выплеснуть обагренную кровью истину. Этот бабелевский сюжет – всего лишь мостик к другому берегу, который пока еще в тумане. Линия Ежова и его жены, бывшей машинистки, а ныне редактора ведущего журнала, только начинает развиваться. Эренбург – здесь лишь декорация. Но если понадобится, то упоминание о Ежове удобно связать с испанскими событиями. Бабель пишет: «Я сказал, что испанская война окончится неудачей…» Ежов увяз в испанских событиях по уши. Как ни поверни рассуждения о том, что происходило в Мадриде, Барселоне или у Франко в Бургосе, выйти на Ежова и НКВД легче легкого.

Далее в показаниях Бабеля мы слышим ясно различимый голос Эренбурга, предназначенный для будущих поколений. Бабель знал, что его ждет после завершения следствия: живым его не выпустят. Но он также знал, что материалы Лубянки имеют гриф «Хранить постоянно». Распространенная формула «Хранить вечно» не имеет ничего общего с психологией работников ОГПУ и НКВД. Это литературщина чистой воды. Такого пошлого и глупого грифа Дзержинский, Менжинский и Ягода никогда бы не ввели в оборот. Вечно только марксистско-ленинское учение и Сталин! Нормальное постоянное хранение предполагает движение времени, а время – Бабель это знал точно – приведет к раскрытию архивов. Бывший серапионов брат Николай Тихонов, знавший подоплеку многих событий, еле уцелевший в затеянной Сталиным рубке, предрекал:

 
Наш век пройдет. Откроются архивы,
И все, что было скрыто до сих пор,
Все тайные истории извивы
Покажут миру славу и позор.
 

Бабель был уверен, что кто-то прочтет его слова и слова еще свободного Эренбурга прямым взглядом. Несмотря на пытки, ясность сознания не покидала автора «Соли». Жернова страданий не превратили его личность в пыль. «Он (Эренбург), помню, указал на то, что при всей бестолковости, неумелости, зачастую предательстве фронт в Испании – единственное место, где свободно дышится…» Что здесь неправда? Хотя эти мысли и необязательно было сообщать следователям. Но хорошо, что мы их теперь услышали. Бабель рассчитывал на это.

Далее ощущается, как рукой Бабеля начинает водить следователь, сшивающий досье, которое, вероятно, пригодится, когда Эренбург очутится на Лубянке.

«Но так как это рано или поздно кончится, то остается один метод – СССР (который ему не по пути) – метод силы и новой дисциплины (и тем хуже для нас). Он указал, что его больше всего интересует вопрос о новых кадрах, технических, советских, партийных, выросших целиком в советское время, вопрос преемственности кадрам, оказавшимся негодными», – подводит итог размышлениям и показаниям об Эренбурге один из его лучших друзей. В промежуточном спрессованном резюме много эренбурговских ноток – и там, где заходит речь об Испании, и там, где заходит речь о людях, вопреки всему пытающихся реконструировать и облагородить хаотический большевистский социум.

Дознавательный парадокс, отработанный сотрудниками НКВД, заключался в том, что дельные и абсолютно невинные в политическом аспекте слова человека, находящегося на воле, однако переданные – вдобавок без обвинительного уклона или интонации – арестованным, могли быть в любой момент использованы как разоблачающий компромат. Парадокс жизненной ситуации состоял в том, что защиты у Эренбурга искали люди, убежденные в его неприкосновенности, в то время как его в любую минуту Сталин мог уничтожить, используя показания друзей. Если судить по фрагментам из следственных дел Кольцова и Бабеля, то обвинительные материалы, подкрепленные сведениями, отобранными от других свидетелей, вполне удовлетворили бы Сталина. Он часто довольствовался и меньшим. Довоенный компромат – еще цветочки по сравнению с тем, что накопило КГБ против Эренбурга после войны. Убийство Михоэлса и аресты членов Еврейского антифашистского комитета дали сигнал абакумовским сатрапам усиливать давление «по линии» Эренбурга. Апогей – процесс над членами ЕАК.

Окончательная зачистка материалов дознания – зима 1951/52 года. Этот период полностью совпадает с нашим сидением в каптерке, мечтами зека обратиться к Эренбургу и моей борьбой с блондином в бордовой рубашке за свое человеческое достоинство.

Скоро, очень скоро раскатистая фамилия Эренбурга войдет в почти ежедневное звуковое оформление процесса над членами ЕАК в мае наступившего года. Еще мгновение, еще чуть-чуть – и Эренбург взошел бы на эшафот в затылок за остальными. Все было готово к тому. И слухи уже наполняли до краев Москву. Судьба в лице Сталина, преследуя собственные цели, распорядилась иначе. Но, повторяю, все было готово. Компромат, переданный Андре Марти Сталину на Кольцова, был куда слабее собранного на Эренбурга из разных источников. Я уезжал из Томска, гонимый страхом, когда в подвалах не то Лубянки, не то Лефортова гремели выстрелы, забирая жизнь у людей, среди которых чудом не оказалось Эренбурга, а ведь Сталин держал его под прицелом с испанских времен.

Природное свойство

Бабель обратился к преемнику Ежова Лаврентию Берии с лживым покаянием – лживым, потому что ему, Бабелю, не в чем было каяться. Он добился чего хотел и на что отчасти надеялся. Он предстал перед судом во главе с армвоенюристом Василием Ульрихом, о котором не стоит подробно рассказывать. Он хорошо известен всем, кто когда-либо интересовался конструированием механики массовых репрессий. Суд потратил на Бабеля несколько минут. Перед заседанием в письме к прокурору из Бутырской тюрьмы Бабель отвергает прежние признания: «…Мною были приписаны антисоветские действия и антисоветские тенденции писателю Эренбургу… Все это ложь, ни на чем не основанная».

Не все, слава Богу, ложь. Лживы дознавательские интерпретации, лживы следовательские инверсии и интонации, лжива оценка слов Бабеля, лжив сталинский инквизиционный подход. А Бабель не лжив. Надо изменить в значительной мере отношение к его речам, сказанным в зловонном от крови мраке лубянских кабинетов. Он вынужден был обстоятельствами собственной жизни говорить об Эренбурге, но он его не опорочил. Да, дышать свободно можно было только в Испании, где теплилась еще мечта! Да, несмотря на все – только там! Разве это ложь? Разве Эренбург этого не говорил друзьям? Говорил, что не подлежит сомнению. Он произносил нечто подобное и при Савиче. Дышать можно лишь там, где люди борются и не теряют надежды. Однако на основании приведенных Бабелем слов легко было выбить Эренбургу все зубы. Бабель знал, что зубы могут выбить и без его показаний. Нет тут ни трусости, ни конформизма, ни тайного предательства, ни оправдания напраслины. И самой напраслины нет. Еще раз повторяю: лжива интерпретация слов Эренбурга, лжива дознавательская оценка личности Эренбурга, а не речи Бабеля, когда в них не вмешивался следственный аппарат.

Эренбург принимал участие в реабилитации Бабеля. Никогда Эренбург не был так близок к подвалам Лубянки, как в месяцы допросов Бабеля и Кольцова, хотя этот компромат был куда легковеснее послевоенного, собранного при раскрутке дела ЕАК. Сталина удерживали от расправы с Эренбургом не только его известность и желание использовать политически, но и то, что за спиной Эренбурга были годы войны. Огромное количество исторических фактов связывалось с именем писателя. Эренбурга из лап НКВД вырвали события в Европе, из лап МГБ – Вторая мировая война и отчасти – популярность на Западе. Но лапы НКВД и МГБ долго держали его, сомкнувшись на горле. Миновала смертоубийственная война, миновал Холокост, миновала Победа, миновала борьба с космополитизмом, Сталин благополучно ушел из жизни, и только в марте 53-го года Эренбург почувствовал себя спокойнее. Он физиологически ощутил оттепель, навеки врезав климатическое понятие в исторический контекст России и Большого террора, который она пережила. Что бы ни клепали на Эренбурга – извините за грубое слово, – как бы его ни унижали и ни поносили, как бы ни замалчивали и ни осуждали, что бы ни вытворяли с его публицистикой и художественными произведениями, но именно он подвел черту под сталинским периодом русской истории. Не жалкий Хрущев с его всем известными разоблачениями, не «Архипелаг ГУЛАГ» и «Один день Ивана Денисовича», не тысячи статей и книг, никто и ничто не совершило того, что совершил Эренбург, обронив простенькое и гениальное по своему содержанию слово: оттепель! Морозы кончились, они не возвратятся, наступит весна, поверхность рек очистит, зазвенит звонкая капель, и Россия – освобожденная и обновленная – пойдет, подгоняемая теплым воздухом, собственным путем. Оттепель! Благословенная оттепель!

Из всего явствует, что арест Эренбурга органы госбезопасности если не предрешили, то хорошо и детально подготовили. Досье вряд ли было способно вместить еще что-нибудь. Но это на первый взгляд – с учетом того, что Сталину вообще для уничтожения человека ничего не нужно было – ни его вины, ни клеветы на него. Однако досье имеет свойство разбухать. Таково природное свойство досье, с которым вряд ли можно что-либо поделать. Крайне любопытно, за счет чего в хрущевское и брежневское время пополнилось досье на Эренбурга? Трудно себе представить, что спецслужбы оставили его без внимания надолго.

Механика чисток

Механику сталинских чисток Хемингуэй изобразил с большим искусством, чем отношения между мужчинами и женщинами или корриду. «Когда мы были в Эскориале, – говорит уже знакомый нам капрал, – так я даже не знаю, скольких там поубивали по его распоряжению. Расстреливать-то приходилось нам. Интербригадовцы своих расстреливать не хотят. Особенно французы…» Читая эти строки, я вспоминал рассказ Каперанга в киевском Стационаре Лечсанупра, как русские советники передавали интербригадовцев в руки расстрельной команды республиканцев во время сталинских погромов в Каталонии.

Капрал продолжил: «…Чтобы избежать неприятностей, посылают нас. Мы расстреливали французов. Расстреливали бельгийцев. Расстреливали всяких других. Каких только национальностей там не было. Tiene mania de fusilar gente[2]2
  У него мания расстреливать людей (исп.).


[Закрыть]
. И все за политические дела. Он сумасшедший. Purifica más que el Salvarsan. Такую чистку провел, лучше Сальварсана» В заключение капрал утешал Гомеса отнюдь не интернациональной надеждой: «Мы не дадим этому сумасшедшему расстреливать испанцев».

Безумцы

Кто же такой Сталин, поддерживавший убийцу Андре Марти своим авторитетом? Кто такой Николай Иванович Ежов, засылавший в Мадрид сотни агентов НКВД? Кто такие советские советники, спокойно наблюдавшие за действиями Андре Марти? И кто такой Хемингуэй, обнародовавший тщательно скрываемое и по сути уничтожающее сталинский романтический флер, наброшенный на испанскую бойню – более жестокую, чем в эпоху гверильи?

Сцена допроса Гомеса убеждает в том, что Андре Марти действительно безумец. Он подозревает всех и вся, подозревает без малейшего серьезного основания. Его действия могут привести только к поражению, они отвратительны и по форме, и по содержанию. Они нелепы, глупы, примитивны, они лишены логики и целесообразности. Вручить власть подобной личности могут только безумцы.

Хемингуэй дает правдивую картину допроса в застенках НКВД. Застенками НКВД становится любое помещение, где агенты Ежова и Сталина мытарят наивных западных чудаков, готовых отдать жизнь за идеалы коммунизма.

На Андре Марти не действуют никакие объяснения: «Он смотрел на Андреса, но не видел его». Внутренний монолог Андре Марти, который вмещает массу фактов – военных и исторических, – обнажает сущность подозрительной натуры, психика которой сформировалась под влиянием лживых сталинских обвинений в адрес разгромленной ленинской гвардии и расстрелянных недавно военачальников, а также потока фантастических доносов и не менее фантастических процессов, проведенных главным обвинителем Андреем Януарьевичем Вышинским, отчество которого было столь же фантастично, как и сами судилища, где он выступал первым номером. Звукосочетание невинного имени отца вызывает ощущение хищного животного – ягуара. Нехорошо, конечно, но не я и не мое сознание тому причина. На ощущение наслаиваются впечатления от деятельности самого Вышинского.

«Он знал, что доверять нельзя никому! Никому. И никогда. Ни жене. Ни брату. Ни самому старому другу. Никому. Никогда», – таков зловещий и печальный итог размышлений главного политического комиссара интербригад. Весь ужас в том, что Андре Марти не одинок. Идеологизированное безумие, в основе которого лежала подозрительность, есть чисто большевистский феномен, погубивший бездну людей.

Андре Марти отправляет Гомеса и Андреса за решетку. Им грозит расстрел. Гомес кричит: «Сумасшедший убийца!» Андре Марти слушал ругань спокойно: «Сколько людей заканчивали беседу с ним руганью. Он всегда искренне, по-человечески жалел их. И всегда думал об этом, и это было одной из немногих оставшихся у него искренних мыслей, которые он мог считать своими собственными».

Миф о комиссарах в пыльных шлемах

Как известно, 9 октября 1942 года, через два с лишним месяца после злополучного и профашистского приказа «Ни шагу назад!», когда немцы, несмотря на него, а возможно, именно из-за него, догнали Красную армию до берегов Волги, Сталин подписал еще один документ, за № 307, установив полное единоначалие и упразднив институт военных комиссаров. Пыльные шлемы, слава Богу, сдали в архив. Теперь они не будут покрывать безумные и бездарные головы, не будут орать: ни шагу назад! – не будут всех и вся подозревать. Уж как там будет – неведомо, но командир наконец станет настоящим командиром и возьмет всю ответственность на себя. Если подражать порядкам в вермахте, как Сталин о том заявил в приказе за № 227, то необходимо прежде всего передать всю власть в соединении офицеру. Гитлер понимал пагубность института комиссаров. Идеологи у него не имели права голоса при разработке военных операций. Признав крах коммунистического руководства действиями армий на фронте, Сталин отказался от опыта гражданских войн в России и Испании. Сделал он это с огромным опозданием, чем нанес непоправимый урон борьбе с гитлеризмом. Хемингуэй на пять лет раньше показал никчемность непрофессионального политического вмешательства комиссаров в подготовку и проведение тактико-стратегических действий.

Миф о комиссарах, об их самоотверженности и благородном влиянии на бойцов оказался живуч, перетянул войну и еще в 60-х годах проникал во всяческие художественные поделки, поддерживая репутацию ангелов в пыльных шлемах, чтобы в конце века все-таки бесславно угаснуть и уйти из нашей печальной истории навсегда. Последней вспышкой явился унылый фильм Аскольдова «Комиссар», пролежавший на полке лет двадцать. Лента небездарная, благодаря игре Ролана Быкова, но далекая от реальной действительности и потому не вызвавшая никакого резонанса, хотя сам по себе подобный сюжет и мог иметь место. Фильм запретили вовсе не из-за его «комиссарства», а из-за довольно трогательных образов евреев.

Текст же Хемингуэя настолько точен, ярок и правдив, а тема настолько важна, что я не прошу прощения у читателя за непомерно длинную цитату: «Он сидел так, уставив глаза и усы в карту, в карту, которую он никогда не понимал по-настоящему, в коричневые линии горизонталей, тонкие, концентрические, похожие на паутину. Он знал, что эти горизонтали показывают различные высоты и долины, но никогда не мог понять, почему именно здесь обозначена высота, а здесь долина. Но ему как политическому руководителю бригад позволялось вмешиваться во все, и он тыкал пальцем в такое-то или такое-то занумерованное, обведенное тонкой коричневой линией место на карте, расположенное среди зеленых пятнышек лесов, прорезанных полосками дорог, которые шли параллельно отнюдь не случайным изгибам рек, и говорил: „Вот. Слабое место вот здесь“».

Андре Марти являлся типичным порождением мифа о комиссарах. Далее Хемингуэй противопоставляет двум военачальникам – честолюбцам и политиканам Галлю и Копику – умного и храброго генерала Гольца: «…На бескровном лице генерала, голова которого была покрыта рубцами от ран, выступали желваки, и он думал: „Лучше бы мне расстрелять вас, Андре Марти, чем позволить, чтобы этот ваш поганый серый палец тыкался в мою контурную карту. Будьте вы прокляты за всех людей, погибших только потому, что вы вмешиваетесь в дело, в котором ничего не смыслите. Будь проклят тот день, когда вашим именем начали называть тракторные заводы, села, кооперативы и вы стали символом, который я не могу тронуть…“»

Сколько проклятий советские командиры во время войны должны были посылать в адрес других – сталинских – комиссаров, чье присутствие рядом не позволяло принимать правильные решения! Ярчайшим примером пагубности комиссарства является пребывание Льва Мехлиса в Крыму, за которое он все-таки схлопотал неудовольствие Сталина. Наши историки, кинематографисты и писатели в течение долгих лет, да и теперь, стараются не касаться скользкой темы. Создается впечатление, что пыльные шлемы наползают им на глаза, а Буденный и Ворошилов по-прежнему служат идеальной связкой «командир-политрук».

«Идите, подозревайте, грозите, вмешивайтесь, разоблачайте и расстреливайте где-нибудь в другом месте, а мой штаб оставьте в покое», – заключает свои внутренние рассуждения генерал Гольц.

Удивительно, как американский писатель, человек, далекий от всего того, что происходило во время гражданской войны в России, так точно уловил совершеннейшую непригодность комиссарства как института! Просто невероятно! И никто у нас не обратил внимания на точку зрения Хемингуэя. Нужны были потоки крови, чтобы изменить существующее положение. И через десятки лет правильная и разумная оценка комиссарства еще не вынесена. Страх перед ним въелся глубоко в поры.

«Но вместо того чтобы сказать все это вслух, Гольц откидывался на спинку стула, подальше от этой наклонившейся над картой туши, подальше от этого пальца, от этих водянистых глаз, седоватых усов и дыхания, и говорил: „Да, товарищ Марти. Я вас понял. Но, по-моему, это неубедительно, и я с вами не согласен. Можете действовать через мою голову. Да. Можете возбудить вопрос этот в партийном порядке, как вы изволили выразиться. Но я с вами не согласен“».

Нигде и никогда комиссарство как принцип не разоблачалось с подобной художественной силой. Между тем в сталинской системе комиссарство пронизывало все сферы жизни. Кроме армии, комиссарство нанесло непоправимый урон сельскому хозяйству, промышленности и культуре, практически предрешив судьбу социализма в России.

Андре Марти решил немедля расстрелять капитана Гомеса и партизана Андреса, которые разыскивали штаб, чтобы передать Гольцу письмо от Роберта Джордана из франкистского тыла.

Простой капрал

То, что видел Хемингуэй в стане республиканцев, не мог не видеть Эренбург. Эренбург не был ни слепым, ни глухим. Однако немота поразила его. Нетрудно предположить, что он обсуждал с Хемингуэем сложившуюся ситуацию и характеры участников трагических событий. Ясно, что Хемингуэй получал информацию из коммунистического лагеря, и, как показало дальнейшее, информация была конкретной и правдивой. Он использовал ее в романе полностью. «По ком звонит колокол» документален и воспроизводит реальность с художественной мощью, свойственной лучшим образцам европейской литературы. Хемингуэй выступает провозвестником нового жанра, не получившего, к сожалению, настоящего развития.

Жалко Эренбурга, который знал и видел не меньше Хемингуэя, но не имел возможности сделать даже попытку отразить в романе «Что человеку надо» реальную картину развернувшихся событий. Эренбург упоминает дважды Андре Марти в мемуарах – очень коротко, присоединяясь косвенно к мнению Хемингуэя. На переломе 50-х и 60-х годов, когда писалась четвертая книга воспоминаний, репутация Андре Марти в Советском Союзе еще не рухнула, еще не вышел из печати «По ком звонит колокол», и Эренбург был жестко ограничен политическими отношениями с Коммунистической партией Франции, несмотря на то что Андре Марти исключили из нее сразу после XX съезда КПСС. Отрицательное влияние, конечно, оказывала и редакция «Нового мира», которая в критике недавнего прошлого нередко занимала двойственную позицию. Никому не хотелось первым приподнять завесу над тем, что творилось в Испании.

«Часа два я поговорил с Андре Марти, – пишет Эренбург, – это был человек честный, но легко подозревавший других в предательстве, вспыльчивый и не раздумывавший над своими решениями. После этого разговора у меня осталась горечь: он говорил, а порой и поступал, как человек, больной манией преследования». Ослабленная, чисто хрущевская характеристика не идет ни в какое сравнение с глубоким психологическим рисунком Хемингуэя. Однако хемингуэевский текст повлиял, несомненно, на Эренбурга, несмотря на личное знакомство с Андре Марти, о чем свидетельствует почти дословное совпадение. Странно, что личное знакомство не привнесло какие-то оригинальные черточки в текст наблюдательного мастера. Кроме того, Эренбург попытался несколько подправить реноме бывшего корабельного писаря. Дело, конечно, не в мании преследования, а в сталинских установках на раскол антифранкистского движения, в стремлении овладеть властью и закрепить господство вождя в интербригадах, вытеснив анархистов и троцкистов и подчинив себе остальные, менее опасные группировки.

Простой капрал, обыскивающий капитана Гомеса и сформулировавший наблюдения Хемингуэя в яркой и острой речи, рельефнее отразил впечатление от действий Андре Марти, чем Эренбург, подверженный отчасти прежним, не до конца разоблачающим Сталина воззрениям. Сколько правдивых сцен, где главным персонажем был Андре Марти, Эренбург унес с собой в небытие! Часто его художественная сила пропадала даром.

Душа требовала

Намного позже, в горбачевскую перестройку, я полюбопытствовал у неких важных персон из вечно вчерашних: получали они послания напрямую от зеков из тюрем и лагерей? Один пожал плечами и признался, что не припомнит такого казуса. Второй честно ответил:

– Две-три просьбы доползли, – и, помолчав, уточнил: – От уголовников, их жен и родителей. Просьбы от политических перехватывали на почте.

Третий деятель на неудобный вопрос отбарабанил развернутый монолог, очевидно, продуманный:

– Из недр ГУЛАГа ничего не поступало. С оказией действительно приносили как-то, прорываясь через швейцаров. Одно письмо бросили в почтовый ящик.

Количество совершенно ничтожное! Писали-то густо, почти каждый зек хоть разок да отметился, а в почтовом ящике пусто. Обратный адрес подводил. Почтовые отделения находились под особым и неусыпным надзором госбезопасности.

– При Сталине цензура, созданная по гоголевской модели, функционировала бесперебойно. Никто ведь из связистов ни за что не отвечал. Часто целые пачки писем находили на помойках. Даже в газетах о подобных случаях писали. Помню, сам читал в «Литературке». Начальник почтового отделения мог слететь с работы, если пропустил подозрительное письмо. Вот как обстояли дела! Наши Иваны Кузьмичи Шпекины без всяких угрызений совести, по праву почтмейстеров, изымали конверты и сразу переправляли органам, а те уже решали, отправлять в Кремль или оставлять у себя. Существовал главный почтовый ящик страны на Красной площади. В него бросали прошения. Но и там свирепствовал контроль. Что-то просачивалось, иначе – как? Хозяину надо докладывать. Вот Поскребышев и учредил специальную группу – она и отбирала почту для вождя. Если я делал запрос, а я их делал, правда очень редко, то инстанция, в свою очередь, требовала переслать письмо, сообщить дату отправления и дату прибытия, а также дату получения адресатом или регистрации. Так контролировался способ доставки. Если штампа нет – значит, из рук в руки, что утяжеляло судьбу отправителя. От тех, кого обвиняли, в КРТД, работе на иностранные разведки и прочей чепухе, от эсеров, троцкистов и членов молодежных подпольных групп я просьб никогда в руках не держал. Вот мне рассказывали, что к изданию готовятся письма дочки Цветаевой к Пастернаку. Как они попадали в Переделкино? Непонятно! Подозреваю, что органы были в том по какой-то причине заинтересованы. Или информацию извлекали, или демонстрировали, что сосланная жива и здорова. В общем, такого рода письма достигали Москвы редко и только по желанию администрации. При Хрущеве положение, конечно, изменилось, но не для всех. Северные и казахстанские лагеря по-прежнему оставались на замке. Там в разных местах вспыхивали бунты. Какая уж тут почта! Но почтовый поток после 1953 года возрос в тысячи раз, не сравнить с тем, как слали письма при Сталине. Так что послания из ГУЛАГа в обход официальных властей скорее легенда. В прокуратуру жаловались, к Сталину обращались, в министерство текли всякие доносы и запросы, а к депутатам чрезвычайно редко гулаговские челобитные добирались. К писателям чаще народ стучался: кто к Шолохову, кто к Симонову. Фадеева как-то и почему-то не затрудняли. Но писатели едины в двух лицах были, вроде двуликих янусов. В МГБ они не толкались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю