Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 50 страниц)
8
113
Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
руки хозяйской дочки, но ему дали такого пинка, что он все
ступеньки пересчитал!
Мелочи редакционного быта «Фигаро». Семейные вечера.
Лото: прюдомовские остроты; * постоянно ругают Банвиля за
то, что он ставит свои десять су, не приговаривая: «Ну, ну, сей¬
час мы вам отплатим!»; мамаша Бурден не хочет рисковать,
играет всухую и переспрашивает числа. Вильмессан, облачен
ный в халат, объявляет: «Дети мои, не сочтите, что вы мне на
доели, – мне пора спать». – Обжора Жувен, самая беспечная
душа на свете, самый беспечный малый, – он не утруждает
себя размышлениями над сутью своих разносных статей, раз
носит кого угодно, без предвзятости, по указанию Вильмессана;
до такой степени неопрятен и отвратителен, что однажды кон
тролеры оперы не пропустили его в зрительный зал: с головы
его так и сыпалась чешуя накопившейся перхоти. Вильмессан
раскопал его на каком-то чердаке, в каморке, где не было ни
чего, кроме раскладной кровати и шляпной картонки, набитой
всяким хламом, мусором, объедками съестного и т. п., – в этой
дыре Жувен ютился вдвоем с какой-то женщиной. Вильмессан
заставил его писать, снабдил деньгами. Но Жувен опять за
бился в свою конуру. Вильмессан приходит снова, предлагает
ему руку своей дочери; Жувен отвечает безразлично: «Лад
но...» И в этом «ладно» – весь Жувен. «Но ведь с вами жен
щина... надо ее как-нибудь выставить...» – «Она мне ничего
плохого не сделала, не хочу ничем ее огорчать». – «Ну, а если
я возьму это на себя?..» – «Ладно...» – сказал Жувен, и маде
муазель Вильмессан стала госпожой Жувен.
Банвиль возмущает их своими парадоксами, говоря, что
новости дня никогда не бывают свежими, что, с тех пор как
выходит «Пти журналь», их стали подогревать и что среди
них нет ни одной менее чем столетней давности!
Жувен – яростный книголюб, он готов разориться у ларь
ков букинистов на набережной. У его жены водятся деньги, но
она дает ему их в обрез, не более чем на несколько книжек.
Банвиль болен, его снедает нервная болезнь, и врач соби
рается лечить его железистыми препаратами; он ничего не ест,
пьет лишь чистое вино. Он – мастер изображать в лицах, в
виде живой сценки, какой-нибудь рассказ или диалог; с оча
ровательным комизмом набрасывает портреты или картинки
быта, воспроизводит отрывки из закулисной или издательской
комедии. Этот тонкий, правдивый, прелестный лирик умеет
так рассказывать о прозе литературной жизни, что просто ло
паешься со смеху; он пронзает своей иронией актеров и акт-
114
рис. Безжалостен к «Школе здравого смысла»; * неподражаем
в сценке, где Леви тщится объяснить хотя бы своему приказ
чику «Париетарии» * Ожье; с какой-то обезьяньей, злорадной
проказливостью произносит красивый стих из «Габриеллы»:
Мне все своей рукой заштопала бы мать *, —
комментируя эту штопку как воплощенный идеал материн
ской любви в представлении сына. Вдруг признается, что меч
тает написать какую-нибудь прекрасную трагедию, но в роман
тическом духе: «Я пользуюсь словом «романтический», потому
что это слово запретно». – Он стоит выше каких-либо полити
ческих убеждений, не питает никакого уважения к тем, у кого
они есть, особенно к республиканцам. Поразительно умеет
судить о людях, разгадывать их; уже за двадцать шагов чует
всяческих Баше. Он – живая маленькая газета, очарователь
ная, идеальная; возмущается, отрицает – но с улыбкой. Если
бы записать все, что он говорит о театре, то получилась бы
прелестная книга «Парадокс о комедии» *.
17 октября.
Альфонс все больше и больше увлекается меблировкой, —
таков добрый гений бульвара Бомарше, француз, который
дороже всего платит за старую мебель; еще сегодня отдал ты
сячу двести франков за кресла. Всеми помыслами, всем серд
цем предан стилю рококо. Мне он сказал: «Признаюсь тебе,
только тебе одному: я собираюсь жениться, а поскольку жен
щины умирают скорее мужчин, жена умрет раньше меня, и все
редкостные вещи, которые я буду ей дарить, я получу когда-
нибудь обратно».
19 октября.
Видел у Ниеля полное собрание гравюр Мериона со всеми
подготовительными работами к ним: рисунками, набросками
и т. п. Чудесно, фантастично в своей реальности. Готическая
душа; душа, сама кажущаяся реминисценцией этого Парижа,
увиденного глазами прошлого. Горизонты – совершенно поэти
ческие, еле намеченные, неопределенные дали туманятся, как
некая неземная мечта. Великолепный, неоцененный талант.
Рассудок у этого поэта перспективы еще более затуманен, безу
мие и нищета подсели к его рабочему столу: у него нет ни зака
зов, ни хлеба.
Живет на два-три су в день, питаясь по большей части ово
щами, которые выращивает у себя в садике, на самом верху
8*
115
предместья Сен-Жак. И в этом изнуренном мозгу – мозгу
человека, едва не умирающего с голоду, – живут воображаемые
страхи, ужас перед полицией, которая будто бы покушается
на его жизнь, на его существование, на его талант, ничего для
нее в действительности не значащий. Порой он бывает на
столько безумен, что кричит, будто императорская полиция
убила Людовика Святого.
Однажды это больное сердце посетила прекрасная мечта:
он влюбился в актрису небольшого театрика, которую как-то
увидел при свете кенкетов. Он полюбил ее, он сходил с ума от
страсти, он просил актрису стать его женою; она отказала,
потому что какая уж тут чета – голод да нищета! Он вообра
зил, что это подстроила полиция, что она отравила ее – за
метьте – с помощью шпанских мушек: именно эта отрава по
любилась его воображению. Он возомнил, что убитую, в довер
шение жестокости, закопали в его саду; и когда Ниель видел
его в последний раз, он целые дни проводил в саду, перека
пывая землю в поисках ее трупа...
Бывший морской офицер. Подолгу бродит по ночам, чтоб
наблюдать те странные эффекты, которые создает темнота в
больших городах.
20 октября.
Равенство 89-го года – ложь; неравенство, существовавшее
до 89-го года, было несправедливостью, но несправедливостью,
дающей преимущества главным образом воспитанным людям.
Нынче же в аристократы лезут те, у кого нет на это никаких
прав; появилась аристократия банкиров, биржевых маклеров,
торговцев. Придет время, и Париж потребует закона, сдержи
вающего их наглость... В Таверне я сидел возле трех детин,
торговцев подержанными вещами, бывших овернцев, говорив
ших на каком-то тарабарском языке, еще не смывших с себя
грязь от своей медной рухляди; каждый платит теперь по
десяти тысяч за помещение, снятое под лавку; они оглушают
вас, а при случае могут и оскорбить.
21 октября.
Можно было бы написать премилую вещицу под заглавием
«Бутылка» – без всякой морали. < . . . >
27 октября.
Кофейня кажется мне развлечением, находящимся на ста
дии детства. Думаю, со временем найдут что-нибудь получше
116
и позанятней. Местечки, где при помощи газа или еще бог весть
чего вас до краев накачают весельем, словно пивом; где вол
шебный напиток возродит вас к радости; где официанты пода
дут вам в бокалах покой и беззаботность тела и души. Разлитое
по чашкам райское блаженство, настоящие лавочки утешений *,
где ваши мысли обретут новый, прекрасный строй, где хотя бы
на час у вас совершенно изменится расположение духа.
28 октября.
Странно видеть, что, по мере того как растет комфортабель
ность жизни, комфортабельность смерти исчезает. Никогда
смерть так не уважали, не украшали, никогда с ней столько не
возились, как у древних народов, у египтян и проч. Нынче же
везут на свалку...
29 октября.
Мари возила меня к Эдмону, великому чародею в глазах
определенного сорта девиц и всего Парижа.
Это на Фонтен-Сен-Жорж, 30, в доме, выстроенном «Леше-
ном, под шестнадцатый век, облепленном скульптурами сверху
донизу, с каменными совами, несущими караул над всеми две
рями, – в доме, который, как поговаривают, куплен Эдмоном
на денежки, нажитые им на своих прорицаниях. Двор запол
нен гипсовыми поделками Лешена на деревянных, под мрамор,
пьедесталах: охота на кабана, ньюфаундленд, защищающий
голого ребенка от змеи. Кстати, никогда талантливый скульп
тор не возьмется изображать ньюфаундленда, сплошь зарос
шего мохнатой курчавой шерстью; скульптура любит крепкие,
подобранные тела животных, с гладкой, туго натянутой шку
рой, плотно облегающей мускулы.
Второй этаж. Открывает седая старуха, мать Эдмона, кла
няется и ведет нас в столовую, сплошь обезображенную, оме-
щаненную гипсовыми муляжами под шестнадцатый век. По
стенам, в рамках, – «Жнецы» Леопольда Робера и раскрашен
ные литографии Жюльена. Под ними, в рамках, на черном
фоне, руки, вырезанные из белой бумаги, с линиями и раз
ными значками, сделанными пером: рука Робеспьера, руки Им
ператора и Императрицы, рука монсеньера Аффра, «убитого на
баррикадах», и – поскольку это приемная для девок, которые
мечтают о лучшем будущем, – рука госпожи де Помпадур.
у зеркала – папка, в которой есть все, что душе угодно: талис
маны, астрологические предсказания, гороскопы и т. п.
117
Открывается дверь, и появляется мужчина, приглашая вас
войти. Он грузен, с крупной квадратной головой, крупные чер
ты, большие усы, большое лицо, как у Фредерика Сулье на
портретах; черный бархатный халат с широкими болтающи
мися рукавами; комната почти совершенно погружена во мрак.
Занавески задернуты только сверху, через витраж проникает
пестрый преломленный свет и, играя, падает в эту темень, ки
шащую всевозможными предметами, которые вы нащупываете
глазами, но едва можете различить, – вроде белой совы и т. п.
Садимся. Садится и он. Нас с ним разделяет стол, где таинст
венное освещение резко обрывается, словно на картине Рем
брандта.
«В каком месяце вы родились? Сколько вам лет? Какой
цветок вы любите? Какое животное предпочитаете?»
Затем, перетасовывая колоду каких-то карт размером с ла
донь, он предлагает: «Тяните тринадцать штук наугад!» И он
раскладывает их. На каждой что-нибудь изображено: страсть,
встреча, картинка из жизни или, например, некая брюнетка.
И все эти аллегории, все изображения размалеваны красным и
черным, сделаны человеком, ничего не смыслящим в рисунке,
человеком со странным до смешного воображением, одновре
менно фантастичным и мещанским. – Чудовищное сочетание
таких-то впавших в ничтожество гибельных божеств и грубой
реальности, словно все это нарисовал и яростно раскрасил сан
гиной полоумный ребенок какого-нибудь буржуа с улицы Сен-
Дени. Внизу на каждой карте подписано толкование и предска
зание.
И вот, властным жестом простирая руку и направляя ука
зательный палец в поток падающего света, словно предрекая
и предустанавливая будущее, чародей начинает – и наглым го
лосом, с простонародными интонациями, битых полчаса рас
сказывает роман, которого вам не миновать. Редкостный ма
стер своего дела: его речь не иссякает, он говорит без остано
вок, без отдыха, то понижая, то повышая голос; торжественные
фразы прорицателя, напыщенные бессмыслицы оракульского
велеречия, вроде: «Люки подземелий откроются, и привидения
двинутся на вас, выпустив когти», – а в это пышнословие, те
кущее величественной рекою, вдруг врываются фразы, произ
несенные голосом Вотрена: «У вас будет жена, вы ее броси
те!» – и на физиономии прорицателя хитрая, гнусная улыбка.
И тут же, стремясь растревожить дремлющую в вашей душе
страсть к авантюрам, рассказывает об ожидающих вас неверо
ятных приключениях: «Женщины, необычайно богатые, ино-
118
странки, вы познакомитесь с ними в городе, где будут разва
лины» и проч. и проч. – Бесконечные «Вы»: «Вы такой... Вы
этакий... У вас в мозгу как бы некий барометр». Такой калей
доскоп, такая смена картин волшебного фонаря, такой поток
происшествий, такая сумятица предвидимых и предрекаемых
событий, что этот человек, с его звучным голосом и присталь
ным взглядом, затуманивает вам мозги и зачаровывает ваше
внимание... Ловкач, наделенный необходимым ему видом крас
норечия, – я чуть было не сказал – вообще наделенный крас
норечием, искусством говорить ни о чем.
Одна фраза меня поразила; довольно странно, что она по
пала ему на язык: «Вам нечего бояться ни пистолета, ни
шпаги, опасайтесь только пера!» В самом деле, на этот раз он
попал в точку, сказав такое литератору, уже испытавшему го
нения и чувствующему, что он будет гоним всю жизнь... Но не
имела ли эта фраза в устах прорицателя какого-то иного смы
сла? Обращаясь к молодому человеку, который пришел к нему
с известной на этой улице женщиной легкого поведения, не
намекал ли он, говоря о пере, на подписание векселей?
Визит обошелся мне в сорок су, но зато я узнал париж
ского духовника, торгующего Надеждой. Можно было бы напи
сать какую-нибудь вещичку об этом гадальщике... Я вышел,
убежденный, что колдовство умрет лишь в один день с рели
гией: эти две Веры бессмертны, как Надежда человеческая.
Число прорицателей в каждой стране пропорционально числу
священников.
30 октября.
< . . . > Реализм возникает и расцветает, меж тем как дагер
ротип и фотография показывают, насколько искусство отсту
пает от жизненной правды. < . . . >
4 ноября.
Относительно «Газеты» Шанфлери *. Мы давно уже поду
мываем об издании своего журнала, журнала двоих, чего-то
вроде «Критических недель» *, но более серьезных, или «Кар
тины Парижа» Мерсье с примесью «Папаши Дюшена» * и при
бавлением лично нас интересующих тем: новости обществен
ной жизни, философия с точки зрения салонов, светского обще
ства и улицы. Первая статья – о влиянии девки на современное
общество, вторая – о распространившемся увлечении бытом
художников, об арго в устах молодых людей; третья – о фи
нансовом ажиотаже, о бирже, о комиссионных начислениях
119
биржевых маклеров и т. д. Словом, это должен быть журнал,
исследующий мораль XIX века в мизансценах, в живых кар
тинах современности. Но для этого надо... ждать! < . . . >
16 ноября.
< . . . > Вот каким представляется мне рай для литераторов:
святые и ангелы божественно распевают, наигрывая на эоловых
арфах, и все писатели узнают в этом пении свои книги, и Гюго
говорит: «Это мои стихи», и Монье говорит: «Это моя девка
с каменной болезнью» *.
Я думаю, что рай заслужат лишь те, кто трудится ради
будущего, – и там они окажутся живыми. Но ад уготован тем,
кто ничего не сделал ради будущего, – бюрократам, буржуа,
кретинам, надзирателям и т. п., – и они окажутся там мерт
выми, мертвыми, мертвыми. < . . . >
23 ноября.
Встретил на улице одного молодого родственника, – это
Эжен, он уже женат, глава семейства, развязался с долгами;
он затащил нас к себе, в дом на углу улицы Шуазель, и пока
зал свои нынешние занятия: веер, тщательно расписанный по
веленевой бумаге. Он уже отвоевал себе частицу немудреного
счастья и живет, свыкнувшись со скукой, без стремлений к
чему-либо, без желаний, вставая в девять и ложась в десять,
выстаивая на лестнице вечера у Кана; он врос в растительную,
размеренную и упорядоченную жизнь, в эту смену однообраз
ных дней, этот тихий распорядок, в котором умерло всякое
движение.
Вопросы: «А ваши друзья? Что с тем? Где этот?» – О, ка
кие опустошения производит жизнь в рядах шаркунов, жуи
ров, любителей любовных утех, как быстро выметает жизнь
и громкую суету, и авантюры, и молодость! Как Париж пожи
рает вот таких молодцов и их состояния! Год, от силы дру
гой – и асфальт их сжигает. Их шумное процветание не долго
вечней подожженной вязанки хвороста.
«Камюза? Его дело рассматривается в судебном порядке.
Наделал долгов под четыреста процентов у господ, с которыми
встречался на скачках. Не знаю уж сколько тысяч ливров ренты
он просадил на табуны челяди и табуны любовниц... Толстяк
Оржеваль? Этот все просадил – и теперь женат».
Женат, – женат или пошел ко дну, таков постоянный припев.
«Сен-Лу? Сен-Лу живет с какой-то девкой в Бретани и иг-
120
рает в пикет с ней и с тамошним кюре». – «А твой брат?» —
«Я его приютил. Теперь у него едва ли наберется и три ты
сячи ливров ренты». – «Ну, а Ловаис?» – «Он в бегах. Давал
поручительство за отца, а тот прогорел». – «А помнишь, этот,
как его?..» – «А, этот угодил в отдел происшествий... пустил
себе пулю в лоб... Выстрел из пистолета – и готов!»
Такова цепочка падений, скатывания в мещанство, в ни
щету; все эти мальчишки кончают, как шлюхи: либо остепе
нятся, либо подохнут где-нибудь в неизвестности. И страшно
слышать, как подводится итог, и видеть тех, кто так быстро
выбывает из строя.
Брату Эжена сосватали невесту: некую девицу из Гента,
семья которой искала жениха с титулом, пускай даже фиктив
ным. Кстати, какую разницу видите вы между человеком, не
законно носящим ленточку Почетного легиона, и человеком,
незаконно носящим титул? < . . . >
25 ноября.
< . . . > Подумать только, кроме Гаварни, нет никого, кто
стремился бы отразить в живописи быт и одежду XIX века!
Целый мир, которого еще не касалась кисть художника. А ме
жду тем сколько любопытного и прелестного, сколько жизни в
писанных с натуры портретах XVIII века – Кармонтель и
проч., – ведь в этих портретах раскрывается весь человек, по
казанный в своей привычной позе, в повседневной своей об
становке. Безумие – писать портреты в торжественных позах
и разнообразить декорации колоннами и драпировкой! < . . . >
3 декабря.
Обедал и провел вечер у Диношо и у себя дома с литерато
рами и потаскухами – в этом обществе, которое плюет на бур
жуазию, не верит ни в ее сердце, ни в способность к порыву, к
поступку без задней мысли, ни в непосредственность ее уст
ремлений. И что же, сами они не что иное, как дельцы. Когда
из уст красивой потаскухи, словно какие-то жабы, выскаки
вают слова, от которых мороз дерет по коже, то все это —
только расчет, сухой и холодный, словно при учете векселей.
И тирады этих литераторов тоже произносятся не без умысла;
за их рукопожатьями скрыт какой-нибудь ход, за их зубоскаль
ством – маневр. Эти продажные твари мужского и женского
пола все сплошь заняты ловлей случая или издателя, они отли
чаются логикой машины и полнейшей бесчувственностью коме-
121
диантов, начисто отделавшись от совести и души. Уж об этих
декольтированных дамочках, об этих вертопрахах можно навер
няка сказать, что они не умрут от аневризма!
12 декабря.
У Банвиля, за заставой, на бульваре Клиши, в квартале
Верон, небольшая квартирка с комнатушками, похожими на
те, что сдаются летом в парижских пригородах. Несколько
зарисовок театральных костюмов Баллю, фотография Луизы
Мелвил, поломанное готическое панно с изображением девы
Марии. Зеленое Чудовище *, облаченное в халат Банвиля.
В камине тлеет уголь; отсутствие мебели скрадывается не
сколькими стульями, беспорядочно разбросанными вокруг кре
сла; во всем чувствуется жизнь труженика, которому посто
янно мешают, досаждают, доставляют мучения мелкие житей
ские дрязги, долги, переезды с квартиры на квартиру;
случайный домашний очаг. О какой борьбе, о какой печали и
постоянной тревоге безмолвно рассказывают эти стены! Ничто
так не весело, как домашний очаг буржуа. Счастливые люди!
Как хорошо отомстили они тем, кто пишет, думает, мечтает!
Какие у них здоровые, прочные радости, – что перед ними по
хвалы, щекочущие болезненное самолюбие, что перед ними оди
ночество вдвоем с какой-нибудь девкой! Как все жалко и не
складно, грустно до боли у этих богов-париев, как все здесь
пропахло яростной каждодневной работой с пером в руке, исто
чающим яд против достатка, который сюда не приходит! Как
мало песен в этих домах, из которых летят к людям смех и поэ
зия – голубки, часто ничего не приносящие на обед! Ужасна
жизнь этих людей, лишенных семьи, лишенных здравого смы
сла, присущего глупцам, педантам и богачам!
Банвиль все так же очарователен в своих парадоксах: «Зна
ете, по какому рецепту Дювер и Лозан стряпают свои водевили?
Они берут «Андромаху» и принимаются за работу. То бишь
все переиначивают на свой лад: Андромаху заменяют пожар
ным, ревность – желанием получить табачную лавочку, и даль
ше в том же духе...»
Бедняга правит корректуру своих «Акробатических од» и
получает по утрам письма на четырех страницах от своего изда
теля. «Это опасный человек, – говорит Банвиль, – я перестал
ему отвечать. Решительно, надо уехать в провинцию, чтоб найти
время для стольких писем! А он изливается: «Но, сударь, ведь
Декарт сказал о душе...» Писать мне подобные вещи!»
122
21 декабря.
Был в три часа у Мари, которая заставила нас до мелочей
осмотреть ее квартиру – квартиру Томпсона. Это двухэтажный
лабиринт гостиных, кабинетов, закоулков, ателье, лабораторий,
сушилок, чуланов для хранения химических реактивов, – сло
вом, помещение, оборудованное под фотографическую мастер
скую. Кучи дагерротипов, стереоскопов, снимков... Смертью
веет от этих забальзамированных подобий человеческих. Бог
весть чьи лица нагромождены друг на друга, разложены по
ящикам, будто в гробах, и всюду мертвая плоть и глаза, ли
шенные цвета и выражения. Погребальный портрет жизни!
Там и сям всяческая ветошь, словно приготовленная для оде
вания покойника или для восковой фигуры, – совсем как гар
дероб в морге; мундир старой гвардии, выцветший и старый,
как реликвия, в гордой позе ожидает модели. Портрет мерт
вого ребенка – и тут же рядом портрет голой женщины и На
ционального гвардейца.
Среди всего этого суетится Мари, расхаживает взад и впе
ред, вертится, перелетает с места на место, с объяснения на
объяснение; резкие жесты и резкий голос; то она показывает
свои раскраски, «экономическую печку», то заставляет попро
бовать ее вина, ее водку и пирог с крольчатиной, то прини
мается играть на фортепьяно или завивать волосы своей дев
чушке, – она и впрямь похожа на хозяйку, почти на мать, эта
Мари Лепелетье с улицы Исли! От прежней жизни осталось у
нее только кресло, обитое красным узорчатым штофом. К сча
стью, оно немо! <...>
Замысел новеллы, где будет показан человек, для которого
единственным сдерживающим началом служит бесчестный за
кон. < . . . >
25 декабря.
За триста франков продали Дантю все двадцать «Интимных
портретов XVIII века» – едва ли этим окупаются сожженные
за время работы дрова и ламповое масло; чтоб написать эти
два тома, одних подлинных писем мы купили на две-три тысячи
франков.
ГОД 1857
3 января.
Редакция «Артиста» *. Готье – тяжелое, одутловатое лицо
с заплывшими чертами, словно заспанное, интеллект, затонув
ший в бочке материи, усталость гиппопотама, перемежающееся
внимание, глухота к новым мыслям, слуховые галлюцинации:
слышит сзади то, что говорят ему спереди.
Нынче он влюблен в изречение Флобера, услышанное от
него утром и принятое Готье как высший закон Школы, до
стойное, по его словам, быть высеченным на стенах: «Форма
рождает идею».
Прихвостень Готье, биржевой маклер, помешанный на
Египте, приезжающий всегда с каким-нибудь гипсовым слеп
ком с египетского базальта под мышкой, нагруженный тяже
ловесными изречениями, этакий Прюдом, корчащий из себя
Шамполиона, объясняет своим слушателям и всей Европе свой
метод работы: ложиться в восемь вечера, подниматься в три
ночи и, выпив две чашки черного кофе, работать до одинна
дцати.
При этих словах Готье пробуждается от спячки и переби
вает Фейдо:
– Это свело бы меня с ума! По утрам я просыпаюсь от того,
что мне снится, будто я голоден. Я вижу мясо с кровью, длин
ные столы, заставленные едой, роскошные пиршества. Мясо
меня и поднимает. Позавтракав, я курю. Я встаю в половине
восьмого и так убиваю время до одиннадцати. Тут я подвигаю
кресло, выкладываю на стол бумагу, перья, чернильницу —
орудия пытки. Так все это надоело!.. Писать мне всегда было
124
скучно, да к тому же это ведь никому не нужно!.. Я начинаю
не спеша, спокойно, словно какой-нибудь писарь. Я подвигаюсь
медленно, – вот он видел меня за работой, – но все подвигаюсь
вперед, потому что, видите ли, я не исправляю. Статью, стра
ницу я пишу за один присест. Это все равно что ребенок: или
его делаешь, или же нет. И я никогда не думаю, как буду
писать. Беру перо и пишу. Раз я литератор, то должен знать
свое ремесло. Вот я над листом бумаги, будто клоун, вышед
ший на трамплин... И к тому же синтаксис у меня в голове —
в полном порядке. Я швыряю фразы в воздух, словно кошек,
и уверен, что они упадут на лапы. Все ведь очень просто: надо
только хорошо знать синтаксис, – берусь обучить писать кого
угодно. Я мог бы преподать все искусство писать фельетоны
за двадцать пять уроков. Да вот моя статья – смотрите: без
единого исправления!.. А, это Гэфф! Ну, принес что-нибудь?
– Ах, милый, вот ведь какая штука, у меня совсем про
пал талант. Я сужу по тому, что занимаюсь теперь идиотскими
вещами. Просто идиотскими, сам это понимаю. И все-таки это
меня забавляет!..
– А ведь у тебя был талантишко!
– Теперь мне нравится только одно – валандаться с раз
ными тварями.
– Вам только запить не хватает, Гэфф.
– Ну, если б еще он запил...
– У тебя уже появились на носу красные прожилки?
– Благодарю, пока нет. Если б я и взаправду пил, у меня
бы весь нос расцвел. И тогда шальные куртизанки перестали б
любить меня, мне пришлось бы покупать баб за двадцать су.
Я стал бы мерзок, отвратителен... И в конце концов подхватил
бы венерическую болезнь.
7 января.
Никогда еще так не брехали, как в наш век. Брехня по
всюду, даже в науке. Из года в год всяческие господа Биль
боке * пророчат нам по утрам новое чудо; новый элемент, новый
металл, новый способ обогревать нас с помощью медных кру
гов, погруженных в воду, добывать нам пропитание из ничего,
убивать нас оптом по пустякам, продлевать нам жизнь до бес
конечности, выплавлять железо из чего угодно. Все это – ака
демическое и непомерное вранье, благодаря которому ученые
получают доступ в Институт, ордена, влияние, оклады, уваже
ние серьезных людей. А жизнь тем временем дорожает вдвое,
втрое; не хватает самого необходимого; даже смерть не делает
125
успехов, в чем мы наглядно убедились в Севастополе, где мы
так развернулись, – а выгодные покупки остаются самыми не
выгодными.
Оглядываясь вокруг, на вещи в моей гостиной, я думаю вот
о чем: вкусы не рождаются сами по себе, они прививаются.
Вкус требует воспитания и упражнения, это хорошая привычка;
и когда я вижу, как мой привратник восхищается в мебели са
мой яркой позолотой, самой грубой формой и самой кричащей
окраской, не хотите же вы, чтоб я всерьез поверил, что кра
сота – вещь абсолютная и что утонченное понимание доступно
каждому?
18 января.
Вчера был с Девериа на бал-маскараде. Вот что серьезно,
гораздо серьезнее, чем принято думать: Удовольствие умерло.
Свидание с непредвиденным, ярмарка романов без заглавия и
без окончания, развивающихся по воле случая, карнавал ве
селья и любви; смычок Мюзара, раз за разом подхлестывавший
танцующих то громовыми ударами, то пением флейты, все это
общество, в котором смешаны люди разного общества, встречи
в толпе, беглый огонь острых словечек, мимолетная и беско
рыстная радость; прекрасное сумасбродство, потешавшееся
само над собою, яростная юность, попиравшая завтрашний день
подошвами ботфорт, – все это теперь исчезло, осталось только
место, где шаркают ногами.
Мы обегали все сверху донизу, пытаясь завязать разговор,
задевая проходящих каким-нибудь замечанием, стараясь запо
лучить на лету чьи-нибудь уши и язычок, какой-нибудь диалог,
кусочек Ватто, промелькнувший в случайной улыбке, сами за
говаривая с женщинами на французском языке и во француз
ском духе. Никто не соизволил нам ответить. Дела, повсюду
дела, даже в ложах верхнего яруса. И Лоретка теперь уже не
похожа на лоретку Гаварни *, еще сохранившую что-то от
гризетки и способную тратить время на развлечения, – нет,
теперь это женщина-делец, она заключает сделки без всяких
фиоритур. Никогда еще юдоль любви не отражала так верхи
общества, как сейчас! Дела, у всех дела, от вершины лест
ницы до подножья, от министра до девки. Дух, нрав,
характер Франции совершенно переменились, обратились
к цифрам, к деньгам, к расчетам, полностью избавились от
непосредственности. Франция стала чем-то вроде Англии или
Америки! Девка нынче – деловой человек и власть. Она царит,
126
она правит, она меряет вас взглядом, оскорбляет вас; вы видите
в ней наглость, презрение, олимпийское спокойствие. Она за
полняет общество – и сознает это... Нынче она задает тон, ей
плевать на общественное мнение; она ест глазированные каш
таны в ложе рядом с вашей женой; у нее есть свой театр —
Буфф *, и свой мир – биржа. В конце концов я стал отводить
душу тем, что хлопал по плечу этих царствующих потаскух и
говорил: «Погоди, милочка, придет день, и тебе выжгут кале
ным железом фаллус на этом плечике!» Да, я думаю, что вскоре
придется прибегнуть к воздействию полиции. И будут изданы
постановления, которые укажут девкам их место – среди по
донков общества, запретят им, как это было в XVIII веке,
доступ в ложи для порядочных людей, обуздают их наглость
и ограничат их процветание.
Все это придет, придет и еще одно: великая стирка. Я ее
чувствую, я ее предвижу. Наше время анормально, смятение
в душе и сердце родины слишком велико, устремление Фран
ции к материальным благам слишком поспешно и слишком
отвратительно, чтобы общество не взлетело в воздух. И когда
все взорвется, то это будет уже не 93-й год! Тогда, быть может,
погибнет все!
Создать для «Молодой буржуазии» * красноречивый персо
наж – молодого человека, разглагольствующего на жаргоне
экономистов. – Посмотреть у Луи «Историю неимущих клас
сов» Шарля Дониоля. <...>
19 января.
Раздумываем над тем, во что обошлось нам одно из пяти
внешних чувств – зрение. Все последние дни ничем не заняты:
беготня по набережным и крупные покупки. Сколько предме
тов искусства перебывало у нас в руках за всю нашу жизнь,
сколько радости они нам принесли! Мы равнодушны или почти
равнодушны к природе, картина волнует нас больше, чем пей
заж, и человек больше, чем бог, – не в устройстве ли нашего
глаза кроется причина такой нашей любви к искусству, позво
ляющему рассматривать предмет вблизи, ласковым взглядом,
почти касаясь руками. Надо полагать, что именно поэтому бли
зорукие – прирожденные коллекционеры и любители.
20 января.
В редакции «Артиста» зашла речь о Флобере, которому при
ходится сесть, подобно нам, на скамью подсудимых * перед
судом исправительной полиции; я высказал мысль, что в вер-
127
хах стремятся задушить романтизм и что романтизм стал госу
дарственным преступлением,– тогда Готье заявил: «Право,
мне стыдно за свое ремесло! Ради тех жалких грошей, без ко
торых я умру с голода, я не решаюсь говорить даже половины,
даже четверти того, что думаю... Да и то рискую за любую
фразу угодить под суд!»
22 января.
< . . . > Молодежь из Школ, когда-то молодая молодежь, ко
торая своими рукоплесканиями возносила наш стиль к