355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдмон де Гонкур » Дневник. Том 1. » Текст книги (страница 44)
Дневник. Том 1.
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Дневник. Том 1."


Автор книги: Эдмон де Гонкур


Соавторы: Жюль де Гонкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 50 страниц)

венное мнение согласны в том, чтобы изгнать мертвых * за три

дцать километров от Парижа, экспроприировать могилы, под

вергнуть пересадке и переноске дорогие нам останки наших

близких, прорыть железнодорожные туннели, из-за которых

будут вздрагивать потревоженные в гробах кости. Понятно, что

это нисколько не волнует журналистов – у них нет семейных

склепов, откупленных мест погребения; но другие, не журнали

сты, не поддерживают ли они тайно тех приверженцев ути

литаризма, которые мечтают добывать из человеческих остан-

618

ков и из почвы кладбища жженую кость для изготовления

красок?

Мы думали об этом, стоя перед маленьким кладбищем, спря

танным среди зеленых деревьев, которое мы обнаружили в Бу-

лонском лесу; оно закрыто для посетителей, окружено камен

ной стеной, забыто, заперто на замок, висящий, как печать за

прета, на заржавленной калитке, через прутья которой вид

неется истинное место успокоения, настоящий сад, постепенно

покинутый всеми и словно обещающий вечный могильный по

кой под ветвями ползучих роз.

20 марта.

Нас уважают и ненавидят – таков наш жребий на этой

земле. <...>

Мы теперь хорошо понимаем: любой характер, любой тип в

литературном произведении должен представлять собою сплав

всякой фальши – только тогда он понравится публике.

22 марта.

Приходим к Сент-Беву, который предупредил нас через

одного общего знакомого, что собирается написать разносную

статью о «Госпоже Жервезе» и любезно предлагает нам ему

ответить. И вот, в течение целого часа, он читает нам нечто

вроде проповеди, многословной и кислой, по временам впадая

в ребяческий гнев.

После того как он целый час продержал нас под этим ду

шем, он обвиняет нас в том, что мы исказили смысл «Подража

ния Христу» *, этой сладостной книги, полной любви и мелан

холии; он посылает Труб а за своим экземпляром и показывает

эту книжку, похожую на гербарий, со множеством засушенных

цветов и с пометками на полях; повернувшись к окну, за кото

рым уже спускаются сумерки, он начинает гнусавить по-ла-

тыни, читая медленно, неожиданно изменившимся, поповски

елейным голосом, и закрывает книгу со словами: «О! Сколько

здесь любви... Этой сладости хватит на всю жизнь!»

И мы смеялись про себя, думая: уж не собирается ли этот

епископ епархии атеистов *, выступив против нашей книги,

лицемерно защищать религию!

24 марта.

Когда мы курим после обеда, суперинтендант рассказывает

нам, что он ищет участок земли, чтобы построить себе дом, где

он разместит свои вещи, свои ценности, где он будет жить, если

619

ему придется уехать из Лувра, – примерно на расстоянии парка

Монсо. Он говорит об участке в триста метров, по двести фран

ков за метр, общей стоимостью в шестьдесят тысяч франков,

о доме в сорок тысяч франков, с холлом, столовой, спальней,

без конюшни... И когда мы удивляемся дешевизне этой по

стройки, он замечает:

– О, Лефюель построит мне дом приблизительно за эту

цену, который простоит... лет двадцать! А так как у меня нет

наследника... Впрочем, я и хочу, чтобы мой дом не бросался

в глаза, чтобы весь комфорт был внутри... Он ничем не должен

отличаться от других, на случай революции.

Мы слушали его с некоторым удивлением. Нам кажется, что

если человек пользовался всеми выгодами какого-нибудь ре

жима, то его достоинство и в известной мере честь требуют,

чтобы он смело встретил все неприятности, связанные с паде

нием этого режима. <...>

Страстная пятница, 26 марта.

Странная вещь – поститься в тот день, когда распяли апо

крифического человека из Священного писания, и есть скором

ное в тот день, когда умерла ваша мать.

1 апреля.

В омнибусе рядом с нами – молоденькая крестьянка, как

видно только сегодня приехавшая в Париж, чтобы наняться

в прислуги. Она не может усидеть на месте. Напрасно она пы

тается принимать спокойные позы, сидеть сложа руки, – в этом

огромном, подавляющем ее Париже она, кажется, испытывает

какую-то непоседливую тревогу, робкое, но сильное волнение,

а в то же время ее охватывает любопытство, и каждую минуту

она поворачивает голову к открытому окну у себя за спиной.

Это маленькая толстушка в белом чепце. Как будто ее кусают

блохи, завезенные из деревни, она, как коза, трется о стенку

омнибуса спиной и бедрами, уже податливыми и похотливыми,

словно она уже готова покориться судьбе распущенной париж

ской потаскушки. Ошеломленная, как животное, которое везут

в вагоне, она покусывает ноготь, рассеянная, счастливая, не

сколько испуганная, что-то тихонько бормочет про себя, потом

зевает от усталости. <...>

3 апреля.

Суд присяжных. – Дело об убийстве на улице Монтабор.

Когда мы входим, перед нами неясный профиль обвиняе

мого с выступающей скулой, тень от которой падает ему на

620

щеку. Он дает показания на допросе, беспрерывно раскачи

ваясь, заложив руки за спину, словно они у него связаны,

словно его уже засупонили перед гильотиной.

Когда предъявляют кухонный нож, которым была убита

женщина, – неописуемо выражение его серых глаз, прячу

щихся под белесыми ресницами, угрюмый взгляд из-под при

щуренных век: глаза смотрят, не желая видеть.

Когда председатель суда велит ему рассказать, как было со

вершено преступление, он проводит рукой по лбу; на мгновение

его тусклое серое лицо краснеет; нервно передернув плечами,

он плюет на пол, вытирает губы платком; затем, запинаясь,

произносит несколько слов, снова проводит рукой по лицу,

опять открывает рот, – от волнения голос его прерывается. По

том вдруг он начинает рассказывать, и, как будто рассказ об

убийстве снова зажег в нем жажду крови, он жестами воспро

изводит свое преступление, выбрасывая вперед руку страшным

и гордым движением!

– Когда я ее ударил, она не упала, – говорит он, – я под

держал ее!

Во время свидетельских показаний он сидит, сгорбившись

за барьером, так что видны лишь его пальцы, запущенные в

волосы.

Только когда председатель спрашивает его: «В тот вечер,

по словам свидетеля, вы играли и вам невероятно везло?» – он

отвечает: «Да, невероятно везло», – каким-то странным тоном,

как будто считая, что преступление принесло ему удачу в игре.

Во время одного из свидетельских показаний в зале царит

взволнованная тишина: говорит его любовница, бедная, некра

сивая актриса из Батиньоля, худенькая, в черном платье,

в котором она ходит на репетиции; принося присягу, она под

нимает красную, отмороженную руку; скромным и мужествен

ным голосом это несчастное существо громко признается в

своей любви к человеку, сидящему между двумя жандармами;

великие муки женщины придают этой бездарной актрисе ка

кое-то величие на этой трагической сцене.

Прокурор произносит обвинительную речь, и подсудимый

впервые слышит слова: высшая мера наказания. И теперь в

ушах живого начинает звучать слово «смерть», – его смерть,

о которой говорят при нем, которая является целью и выводом

каждой фразы генерального прокурора, выполняющего свою

обязанность, упоминается и в речи адвоката, с целью произве

сти драматическое впечатление на присяжных. Проходят дол

гие часы; подсудимый сидит, охватив голову руками, как будто

621

чувствует, что она уже непрочно держится на его плечах и, так

сказать, качается во время этого спора между Правосудием

и Защитой.

Адвокат – это Лашо, патентованный защитник убийц, не

что вроде плохого проповедника или бездарного актера в ка

ком-нибудь скверном театре, – у него фальшивое волнение,

фальшивая чувствительность, во время своей декламации он

жестикулирует, дергается, это просто какой-то бесноватый кри

кун.

Наступают сумерки, и заключительные слова председателя

исходят из его беззубого рта, словно из черной дыры.

Суд удаляется, присяжные уходят в совещательную ком

нату. Публика заполняет зал. Стола с вещественными доказа

тельствами не видно: его заслоняют спины склонившихся над

ним любопытных и спины солдат муниципальной гвардии, пе

ресеченные кожаными ремнями. Разворачивают окровавлен

ную рубашку, вставляют нож в жесткую от запекшейся крови

материю, в том месте, где она была прорезана, и определяют

ширину смертоносной раны.

Наконец – страшный звонок; совещание окончено. Двери

распахиваются, и на площадку освещенной лестницы, ведущей

в совещательную комнату, опережая присяжных, отбрасы

ваются их черные тени, потрясающие, почти фантастические

вестники их приближения. А в это время за скамьей подсуди

мого появляется жандармский офицер в треуголке. Присяжные

садятся; зажженные лампы бросают узкие полосы света на

стол, на бумаги, на кодекс законов; слабый красноватый от

свет на потолке; в окнах угасает бледная лазурь вечернего

неба.

Обыденные лица присяжных становятся строгими, как лица

великих судей. Сосредоточенное, взволнованное внимание,

почти благочестивая тишина. С последней скамьи поднимается

седобородый старик, председатель присяжных, – оказывается,

это старик Жиро, художник принцессы; он разворачивает бу

магу и, внезапно охрипшим голосом, читает заключение при

сяжных, гласящее: «Да, виновен».

Все затаили дух, зал замер в ожидании. Жиро сел на свое

место. «Смертная казнь!» – пробегает тихий шепот по всем

устам; и от мрачного изумления перед этим неожиданным Да,

без смягчающих обстоятельств, в зале словно повеяло ледяным

торжественным холодом; трепет, сотрясающий сердце толпы,

дошел до подножья судилища, и человеческое волнение пуб

лики отозвалось в этих бесстрастных исполнителях закона.

622

Обвиняемого отводят на его место, и публика, снова охва

ченная жестоким любопытством, встает на скамьи, чтобы пос

мотреть на него; все жадно стремятся увидеть смертельный

страх на его лице. Он кажется спокойным, решительным, при

говор он встретил смело, подняв голову, поглаживая бородку.

Председатель суда читает ему заключение присяжных, и голос

старого судьи, в течение всего разбирательства едкий и ирони

ческий, сейчас звучит серьезно, взволнованно. Суд встает и

совещается несколько секунд, потом председатель вполголоса

по раскрытому перед ним кодексу читает осужденному статьи

законов; можно уловить слова: смертная казнь и отсечение

головы.

При этих словах раздаются два крика и, со стороны скамьи

свидетелей, – стук от падения тела на деревянный пол: это ли

шилась чувств любовница осужденного. Чтение, которое осуж

денный выслушал мужественно, закончилось; он с исступлен

ным видом одним прыжком вскакивает на скамью, располо

женную ярусом выше, и, обернувшись к тому месту, откуда

раздался крик, ударяет себя рукой в грудь резким, потрясаю

щим жестом, словно хочет послать свое сердце, вместо послед

него поцелуя, той, чей крик он только что слышал. <...>

7 апреля.

У Маньи.

Говорили о том, что Вертело предсказал, будто через сто

лет научного развития человек будет знать, что такое атом, и

сможет по желанию умерять солнечный свет, гасить и снова

зажигать его. Клод Бернар, со своей стороны, заявил, что че

рез сто лет изучения физиологии можно будет управлять орга

нической жизнью и создавать людей.

Мы не стали возражать, но думаем, что, когда мир дойдет

до этого, на землю спустится старый белобородый боженька,

со связкой ключей, и скажет человечеству, так же как в пять

часов говорят на выставке в Салоне: «Господа, закрываем!»

16 апреля.

Ездили в питомник в Бур-ла-Рен, чтобы купить магнолию.

Там нас охватила новая страсть: искать редкости и художест

венные произведения среди произведений природы. Прежде

мы не знали этого чувства, и для нас совсем ново это восхище

ние прекрасными линиями какого-нибудь растения, его изыс

канностью и, так сказать, аристократизмом, – ведь у природы,

623

как и у человечества, есть свои любимые существа, которых

она ласкает и наделяет особой, высшей красотой.

И, ничего не понимая в садоводстве, мы влюбились в два де

рева, которые оказались самыми дорогими в питомнике. <...>

Нас всюду преследует какое-то проклятие! Мы переехали

сюда, думая, что купили себе тишину за девяносто тысяч фран

ков! Но слева у нас за стеной лошадь, а справа, в саду, беспре

рывно кричат и плачут пятеро детей-южан.

Мы здесь заинтригованы тремя людьми. Один – человек в

фуражке с опущенными наушниками – зимой и летом, в лю

бую погоду сидит на раскладном стульчике под виадуком; он

что-то пишет на листочках бумаги и тут же рвет их.

С ним обычно бывает другой человек, который тоже все

свое время проводит вне дома, на воздухе; это длинный, худой

старик с седыми волосами, растрепанными, словно их разве

вают ветры несчастья, с черным жгутом галстука, из-под кото

рого никогда не бывает видно белой рубашки. Он вечно в пальто

цвета винного осадка и в коричневых панталонах, свисающих

ему на башмаки такими же перекрученными складками, какими

завивались панталоны на костюмах, изобретенных Гаварни;

под мышкой – трость, во рту – потухшая трубка.

В дождь, ветер, мороз и снег, не обращая внимания на по

году, он ходит туда и сюда, поблизости от Отейльских ворот,

что-то бормочет, спорит сам с собою, сердится, горячится, гля

дя в пространство, голос у него резкий, как трещотка, – это

какой-то маньяк. В воскресенье, когда мы на минутку присели

в зале ожидания, среди веселых людей, потоком спускавшихся

с железнодорожной лестницы, мы видели, как он вытащил из

кармана маленькую черную книжку, молитвенник, с виду анг

ликанский, почитал ее немного, потом опять продолжал свою

прогулку.

Его очень часто сопровождает тоненький мальчуган, изящ

ный, хрупкий и зябкий, который виснет у него на руке и ле

ниво тащится за ним, – бледный, усталый подросток; старик

говорит с ним резко и в бурных порывах своего нервного воз

буждения все время дергает его и заставляет поворачиваться.

Но мальчик его не слушает, взгляд его теряется вдали, он

смотрит перед собой большими черными глазами с длинными,

в палец, ресницами, – прекрасными грустными глазами боль

ного; кашне, которым почти всегда закутана его шея, оберты

вает ее грациозно, как если бы это была шаль, и придает всему

624

его облику чувственную мягкость, словно это не мальчик, а

молодая женщина с короткими волосами.

Зачем нам наводить справки об этих людях? Нам больше

нравится мечтать об их жизни и, может быть, в один прекрас

ный день придумать ее.

Недавно у нас произошла одна история с Сент-Бевом, с на

чала до конца довольно странная. После того как он резко и

ненавистнически выступил против нашего романа, проявив

словно личную враждебность к нашей героине, он сообщил нам

через Шарля Эдмона, что намерен написать о нас две статьи

в «Тан». Но предупредил нас, что мы должны будем принять

их «приятные и неприятные стороны», – он, впрочем, надеется

в той же газете получить от нас ответ на свою строгую кри

тику. Мы сразу же ухватились за предложение Сент-Бева и за

любезно предоставляемую возможность ответить ему.

Мы зашли к нему и договорились обо всем, но через неко

торое время встретили одного знакомого, который сказал нам,

что Сент-Бев не пишет статей и говорит, что это по нашей вине.

Мы написали ему. Он ответил письмом, именуя нас в обращении

не «любезными друзьями», а «любезными господами», —

письмом смущенным, запутанным, в котором он намекал, что

его отношения с принцессой не позволяют ему сейчас написать

обещанные статьи. Уже прочтя первые слова этого письма, я

понял, что дело тут в сплетнях каких-нибудь врагов, какого-

нибудь шпиона, присутствовавшего на обедах по средам, может

быть, Тэна...

Ну что ж, значит, до конца, до гробовой доски Сент-Бев

остается таким, каким он был всю жизнь, – человеком, который

в своей критике всегда подчинялся бесконечно мелким, нич

тожным соображениям, личным расчетам, зависел от всяких

домашних ценителей! Критик, который никогда ни об одной

книге не судил свободно, со своей личной точки зрения!

Причина всего этого заключается в том, что он собирается

в настоящий момент порвать с друзьями принцессы, но хочет

создать впечатление, что ссора исходит от них.

18 апреля.

< . . . > Прочел сегодня о проектах, которые строил Бальзак.

Он заслуживал того, чтобы прожить десятью годами больше, —

так же как Гюго десятью годами меньше.

625

1 мая.

Какой счастливый талант – талант художника по сравне

нию с талантом писателя. У первого – приятная деятельность

руки и глаза, у второго – пытка мозга; для одного работа —

наслаждение, для другого – мука!

5 мая.

< . . . > Мы укрылись от дождя на паперти Отейльской

церкви. Там мы прочли, что господин аббат по фамилии Обс-

кюр – да, именно Обскюр 1, – «специально занимается брако

сочетаниями».

Нам кажется, что книги, которые мы читаем, написаны с

помощью пера, разума, воображения, мысли авторов. Ориги

нальность же наших книг состоит в том, что они написаны не

только с помощью этого: они созданы ценой наших нервов и

наших страданий, так что у нас на каждый том затрачивались

не только мысли, ко и нервы и чувства. <...>

15 мая.

Вдоль решетки зоологического сада, по направлению к боль

нице Милосердия, санитары несут на больничных носилках

старушку, – в ногах у нее зонтик, возле нее маленький клеен

чатый саквояж; она лежит, укрытая шалью, на подстилке из

грубого шерстяного одеяла; с лиловой шляпы откинута чер

ная вуаль, так что видно лицо умирающей, ее глаза, которые

неопределенно блуждают по снующим мимо нее живым людям.

Время от времени усталые санитары, чтобы вытереть пот со

лба, ставят носилки на тротуар, как бы делая остановку на

станциях агонии.

22 мая.

У Мишле.

Несмотря на годы и долгую работу, этот убеленный седи

нами старик еще молод, сохранил живой ум и по-прежнему так

и брызжет яркими словами, красноречием и парадоксами.

Говорим о книге Гюго *. Мишле считает, что роман – это

требующее огромных усилий создание чуда, то есть нечто прямо

противоположное тому, чем занимается историческая наука,

«великая разрушительница чудес». И по этому поводу он при

водит в пример Жанну д'Арк *, которая уже перестала быть

1 Буквально: темный ( франц. ) .

626

чудом после того, как он показал всю слабость и недостаточ

ность английской армии и противопоставленную ей концентра

цию и собранность французских войск.

Он представляет себе Гюго не как Титана, а как Вулкана,

как гнома, кующего железо в большой кузнице, в глубине зем

ных недр... Прежде всего это создатель эффектов, влюбленный

в чудовищ: Квазимодо, «человек, который смеется», – именно

эти чудовища создали его книгам успех; даже в «Тружениках»

весь интерес романа сосредоточен на спруте... У Гюго есть

сила, большая сила, и он подстегивает, перевозбуждает ее, —

это сила человека, который всегда гуляет под порывами ветра

и два раза в день купается в море.

Потом Мишле говорит о трудностях создания современного

романа, состоящих в том, что среда теперь мало меняется; и,

видимо, не слушая наших возражений, он переходит к «Па

меле» *, большой интерес которой состоит для него в измене

нии тогдашних нравов, – в превращении старого английского

пуританизма в методизм, в его приспособлении к человеческим

интересам и к практике жизни, которое началось с того дня,

когда Уэсли сказал, что «у святых должны быть свои обязан

ности».

«Памела, – говорит Мишле, подчеркивая свои последние

слова улыбкой, – Памела, одновременно тип молодой женщины

и магистра!»

В беседе мы касаемся выборов. Он сообщает нам любопыт

ную вещь: народ говорит не «будущая революция», а «буду

щая ликвидация». В наше время, когда царствует Биржа, гнев

народа заимствует свой язык из финансового жаргона. <...>

23 мая.

Книга Флобера, его парижский роман, закончена. Вот, на

зеленом сукне его стола, рукопись, в специально изготовленной

для этого случая папке, с названием, от которого он упорно

не хочет отказаться: «Воспитание чувств» – и с подзаголов

ком: «История молодого человека».

Он собирается послать ее переписчику, ибо, с тех пор как

Флобер начал писать, он хранит, с каким-то благоговением,

бессмертный памятник своих сочинений, переписанных от

руки. Этот человек вносит немножко смешную торжественность

в самые мелкие подробности своих творческих мук... Право, не

знаем, чего в нашем друге больше, тщеславия или гордости!

627

25 мая.

У Маньи говорили о молодом Реньо, о его успехе в Салоне,

о его «Приме», о прелестном розовом эскизе «Графиня Барк».

По поводу эскиза Шенневьер рассказал, что эта женщина

была женой провинциального юриста и отдалась императору

мимоходом, во время одной из его поездок. Ее мужа перевели

в Париж. Он любил свою жену. Он узнал обо всем. За не

сколько месяцев он убил себя всевозможными излишествами.

Его вдова некоторое время была домоправительницей у мисс

Говард, потом вышла замуж за шведского дворянина, графа

Барка, все состояние которого заключалось в портфеле с чудес

ными старинными рисунками, полученными неизвестно откуда.

Он продал Лувру несколько превосходных рисунков Рубенса,

в том числе «Марию Медичи». Странная пара! Они вечно были

озабочены, как бы извернуться, а когда оказывались уж совсем

без гроша, отправлялись в Музей предложить какой-нибудь

рисунок, иногда стоимостью всего в пятьдесят франков. Потом

муж и жена переехали в Испанию, где она стала любовницей

Прима и принимала гостей в его салоне. Любопытная чета

современных авантюристов!

Выборы? Ну, и что ж? Это просто всеобщее голосование.

После бесконечных веков столь медленного воспитания дикого

человечества вернуться к такому варварству, когда решает

большинство, к победе слабоумия слепых масс! Выборы, отме

ченные восторгом Парижа перед Банселем, субъектом, все рас

ходы которого на рекламирование его кандидатуры, на бюлле

тени, объявления, циркуляры и т. д. оплачивала, говорят, со

держательница брюссельского публичного дома. И, при нашем

полном политическом равнодушии, нам хочется, чтобы, к стыду

Парижа, это оказалось правдой! *

Гюго, которого теперь можно было бы именовать Синай

ским Коммерсоном *, дошел до чудовищного пародирования

самого себя. В своей книге он словно глумится над собою.

10 июня.

Едем на воды в Руайа. Приступ печени. Всю ночь мне му

читься в поезде, как перерезанному червяку. < . . . >

22 июня.

Генерал рассказывает нам, какое чувство испытываешь во

время сражений. В первые разы ты, как только бросишься в

628

бой, уже не волнуешься, – зато волнуешься перед боем, когда,

например, еще лежа в постели, заслышишь первые выстрелы

из окопов своего лагеря. В такие минуты ощущаешь стеснение

в груди, а где-то в глубине души – как бы тоску.

Можно было бы составить очень любопытную, очень инте

ресную и очень новую книгу, собрав отрывки из рассказов воен

ных, под общим заглавием «Война», – книгу, автор которой

был бы лишь вдумчивым стенографистом рассказчиков. <...>

28 июня.

Здесь, возле курортных ванн, есть маленькая будка, где ка

кой-то отставной военный показывает чудо искусства. Это

камера-обскура. Представьте себе в темноте комнатки, на круг

лом листе бумаги, диаметром с солдатскую чарку XVIII века, —

горы, здание ванн, лошади, омнибусы, прохожие, идущие

по дороге, маленькие водопады, словно нарисованные и рас

крашенные самыми восхитительными миниатюристами, о ка

ких только можно мечтать. И любопытнее всего в этом зрелище

не то, что это природа, та природа, которую мы видим своими

глазами, а то, что это самая красивая, самая тонкая, самая зо

лотистая, самая красочная живопись, какая когда-либо суще

ствовала; так что если, – как позволяет предполагать разви

тие техники, – научатся закреплять эти цветные картинки, то

искусство живописи окажется ненужным.

На мгновение человек, показывающий это волшебство, на

вел на донышко моего серого цилиндра и задержал целый

склон горы, и это напомнило мне японскую гравюру, отпеча

танную на куске крепа.

30 июня.

< . . . > В овернских церквах на самом видном месте выве

шены объявления, напоминающие верующим, чтобы они не

плевали на пол ввиду святости этого места.

7 июля.

Весь день оглушаемые стуком лошадиных копыт с одной

стороны, и криками пятерых детей – с другой, мы вынуждены

уходить в Булонский лес и лежать там на траве, как те не

счастные, у которых нет своего дома.

Вечером с трудом тащимся в Сен-Гратьен. Сильные мира

сего не любят, когда их приближенные больны: принцесса при-

41 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

629

нимает нас холодно, руки, протянутые нам для поцелуя, сухи.

Мы плохо себя чувствуем, в можно подумать, что это оскорб

ляет ее и что она сердится на нас за это. Впрочем, сегодня все

ее внимание принадлежит гостям: Теофилю Готье, Поплену,

который втерся к ней в дом и укрепился в нем, Ренану, —

сегодня она кислая, со всеми спорит, отрицает факты, которые

ей приводят, мстит за свои неприятности, за свои страхи, за

тяжелое впечатление, произведенное на нее бунтами *, за свои

мучительные политические тревоги, – и месть эта выражается

в грубых репликах, в детских выходках, которые подавляют и

убивают всякий спор. Ей говорят об опасностях всеобщего го

лосования, а она отвечает, что все равно все будут голосовать

за императора!

Доктор Филипс заводит разговор о некоторых чисто совре

менных болезнях, о болезнях нервной системы, возникающих,

например, в результате определенных механических усилий,

одних и тех же движений, повторяющихся минута за минутой,

в течение семи часов подряд, – скажем, когда шьют на швей

ной машинке; об особой болезни спинного мозга, от которой

страдают кочегары, из-за постоянного сотрясения машины; об

омертвениях, появляющихся на нижней челюсти у работниц

спичечной фабрики.

Принцесса отрицает все это и говорит доктору, что он при

думывает всякую гадость. Разум, здравый смысл – все как

будто забаррикадировалось в ее голове, за костями ее лба; и,

обернувшись к кружку, который ее слушает, она изливает на

него все презренье здорового существа к немощному; кровь

бросается ей в лицо, и она кричит, что все мы калеки, больные

и сумасшедшие.

Сегодня вечером Филипс говорил еще о лорде Хертфорде, —

этот английский архимиллионер умирает от рака мочевого пу

зыря и с железным мужеством переносит ужасные страдания

уже в течение девяти лет. Никогда еще не было такого скупого

миллионера, как этот лорд. Он никогда никого не приглашал

к себе на обед; говорят, правда, что кто-то, зайдя к нему в час

завтрака, съел у него котлету, да еще, в начале его болезни,

доктор Филипс выпил чашку бульона. Провожая его, майор,

близкий друг миллионера, – лорд называет его своим товари

щем по кутежам, – хлопнул хирурга по плечу со словами:

«Вам еще повезло, хоть чем-то здесь поживились!..»

Этот лорд – полное, абсолютное, совершенное чудовище,

еще более законченное, чем его брат Сеймур, у которого черная

злоба, присущая всем членам его рода, искупалась некоторыми

630

благородными чертами. Этому лорду Хертфорду принадлежат

такие страшные слова: «Люди злы, и когда я умру, у меня бу

дет по крайней мере то утешение, что я никогда не оказал им

ни одной услуги».

9 июля.

И еще говорят о равенстве перед законом! Шолль ведет со

своей женой грязный, скандальный, порочащий его процесс, и

ни в одной газете, даже в юридических газетах, ничего об этом

не печатают. Все, точно сообщники, хранят молчание. Если бы

Шолль не был литературным мерзавцем, то, разумеется, все

журналисты стали бы угощать публику его процессом и за

щитительной речью Дюваля.

12 августа.

Поплен, изготовитель фальшивых старых эмалей, недавно

получил орден. Он добился его тысячью мелких низостей; не

которые из них мне известны, и по ним я могу представить

себе те, о которых я подозреваю. Но лучшее его изобретение

следующее: нищий щиплет своего ребенка и заставляет его

плакать, чтобы растрогать прохожих; а он, Поплен, щипал сво

его сына, чтобы тот рассмешил принцессу. <...>

15 августа.

Как изменился этот дом и сама принцесса! Когда мы впер¬

вые пришли сюда, здесь еще бывали люди смелые, независи

мые, значительные личности или бескорыстные характеры,

мысли которых внушали ей такое уважение, что она их об

суждала, но не оспаривала. Всегда находился кто-нибудь, кто

возражал на бессмыслицы, высказанные ею сгоряча, на искаже

ния истины, допущенные ею в запальчивости, – и свободная

откровенность наших слов всегда встречала одобрение и под

держивалась сочувственным молчанием. Теперь здесь только

попрошайки, лакеи, люди низменного ума, низкого сердца,

подобострастная клака. В таком окружении она понемногу

привыкла к тому, что ей никто не противоречит, и на малейшее

возражение она отвечает вспышками слепого, глупого, ребяче

ского гнева. У нее как будто с каждым днем становится все

меньше благоразумия, рассудительности, все меньше понима

ния сущности людей и обстоятельств, она все чаще резко отри

цает истину, и все это ведет к тому, что разум ее временами

как бы мутится и покидает ее.

Невозможно себе представить, чего только не наговорила

41*

631

она сегодня утром по поводу орденов, розданных за этот год

(она считает, что художника Бодри слишком поспешно награ

дили офицерским крестом ордена Почетного легиона, а архи

тектору Виоле слишком поздно дали командорский крест) ; по

поводу амнистии, по поводу политики правительства, которое

само себя предает и распускает, – этого отказа одного из На

полеонов от двух основных сил наполеоновского правитель

ства: власти и славы.

О, как возрастает презрение к человечеству, к сильным мира

сего, к их приближенным, придворным и слугам, когда пожи

вешь немного среди тайн и секретов вот такого маленького

двора, за его кулисами! Какое ложное представление создает

себе публика о здешнем мирке, понятия не имея о том, как

скучна и неинтересна может быть близкая дружба с принцес

сой императорской крови!

Вот действующие лица и статисты Сен-Гратьена. Бездар

ный художник, по фамилии Анастази, нечто вроде мистика-

идиота, пошлого, как чернь; поэтишка Коппе; этот Поплен со

своим девятилетним интриганом-сыном; заполняющие собою и

салоны, и пейзаж, и озеро три дочери профессора Целлера, три

довольно хорошенькие девушки в желтых костюмах пастушек

из оперетты; мадемуазель де Гальбуа, которую приказано на

зывать мадам де Гальбуа, несмотря на ее сорок лет девствен

ности. Среди всего этого от группы к группе переходит слепая

галлюцинирующая г-жа Дефли, с большим козырьком над гла

зами, и по пути нащупывает тень, которую она принимает за

женщину.

По воскресеньям приходят еще чета Жиро, Сентен и этот

старый шут Араго.

Да вот, боже мой, и весь кружок принцессы.

Здесь больше не беседуют, никто не слышит друг друга:

шум, производимый маленьким Попленом, заглушает все голоса.

Он все заполняет собой, перебивает Готье, который говорит

о Екатерине Медичи, и громко высказывает свои историче

ские взгляды десятилетнего школьника. Он всех называет на ты,

взрослые дочери Целлера для него – малявки, за обедом он

требует, чтобы ему принесли меню принцессы, кладет обратно

на блюдо кусочек цыпленка, который ему положил метрдотель,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю