Текст книги "Дневник. Том 1."
Автор книги: Эдмон де Гонкур
Соавторы: Жюль де Гонкур
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
двадцатилетия. Он всерьез хотел умереть от угара, но угадайте,
в чем он разжег для этого уголь? В поясной ванне своего отца,
которая от жары распаялась и вернула обществу Эвдора-Вер-
тера.
25 мая.
У Ренана, на пятом этаже маленького дома по улице Вано,
в маленькой квартирке, мещанской, чистенькой, с дешевой
современной мебелью, обитой зеленым бархатом, с головками
Ари Шеффера на стенах; среди нескольких дюнкеркских безде
лушек – слепок с прелестной руки, вероятно с руки его сестры.
Через открытую дверь видна небольшая библиотека – полки
из некрашеного дерева, книги без переплетов, сваленные или
сложенные стопками на полу, разрозненные материалы о Во
стоке, всевозможные ин-кварто, среди которых брошюра о япон
ской лексике; а на столе дремлет корректура «Святого Павла» *.
588
Из обоих окон открывается широчайший горизонт, один из тех
зеленых лесов, которые спрятаны среди стен и камней Парижа,
огромный парк Галлиера, волны древесных вершин, возвышаю
щихся над церковными строениями, над куполами, над коло
кольнями; некое сочетание благочестивого провинциального
города с Римом.
Чем ближе узнаешь Ренана, тем он кажется очарователь
нее, проще и сердечнее в своей учтивости. Физическая непри
влекательность сочетается в нем с привлекательностью духов
ной, есть нечто неуловимое в этом апостоле сомнения, что
могло бы придать возвышенность и завершенность приветли
вому нраву у священнослужителя науки.
Он дает нам прочесть написанный им рассказ о жизни его
возлюбленной сестры *. Вернувшись домой, мы читаем вслух
эти строки; они глубоко волнуют наши братские чувства; от
слез у нас сжимается горло, и приходится прекратить чтение.
25 мая.
Ох, шум, этот шум! Дошло до того, что я начинаю ненави
деть птиц. Я, как Дебюро, мог бы сказать соловью: «Замол
чишь ли ты наконец, мерзкая тварь?» *
В сущности, мы просто пришли в отчаяние. Мы не спим, мы
потеряли аппетит, желудок у нас сдавлен, весь пищеваритель
ный тракт напряжен, недомогание во всем теле, и страх перед
той минутой, когда мы окончательно заболеем. Нужны неверо
ятные усилия, чтобы сдвинуться с места или даже захотеть
чего-либо, во всех телесных органах какая-то невнятица и рас
слабленность. А ведь нужно работать, стряхнуть с себя все это,
работать в адски нервном состоянии, при непрерывной физи
ческой раздраженности; нужно, чтобы голова как-то отрешилась
от всего этого, нужно заставить ее творить и изобретать, чека
нить мысли и артистичность языка, несмотря на болезнь одного
и вызванную ею тревогу другого.
С некоторого времени – уже с давнего времени – нам ка
жется, что мы поистине прокляты, обречены на пытки по
самым нелепым причинам, что мы подвергаемся таким же
истязаниям, как если бы жили в доме из пьесы «Пилюли
дьявола» *.
Эх! Неужели же всевышний испугался нашей книги? Сло
вом, никто, кроме нас, и не узнает, сколько требовалось от
нас героизма при такой жизни, какие невзгоды, какое отчаяние
мы преодолевали. <...>
589
27 мая, Фонтенебло.
В те минуты, когда мы чувствуем себя совсем уж плохо, мы
говорим друг другу: «Давай обнимемся, это придаст нам му
жества!» И мы обнимаемся, не говоря больше ни слова.
30 мая, Барбизон.
Увидеть что-нибудь снова всегда грустно.
Четверг, 18 июня.
Когда мы беседовали с Мишле о его книге «Священник и
женщина», он с живостью прервал нас:
– Ах, эта книга, лучше бы она никогда не была написана,
хотя благодаря ей я... *
Старик, встряхнув длинными седыми волосами, посмотрел
на свою жену, и глаза его помолодели от благодарной любви.
Г-жа Мишле подхватила:
– Да, он сделал исповедника слишком уж интересным. Он
превратил исповедь в целый роман. – И она ссылается на от
рывок из книги. – Многие женщины, прочитав его, захотели
исповедаться... Ну, а я наоборот, я читала ее, когда была сов
сем молоденькой, и с тех пор я возненавидела священников...
– Ох, в этом несчастье хорошо написанных произведе
ний! – согласились мы.
– Нет, нет, – твердит Мишле, – Вольтер не написал бы
этой книги. Здесь нет вольтеровской полемики... Да вот, любо
пытный факт. Одного молодого человека приговорили на Юге
к трем месяцам тюремного заключения, – он напечатал в га
зете что-то недозволенное. Он был слабого здоровья, и ему раз
решили отбывать срок заключения в госпитале. Сестры мило
сердия, которые ухаживают за всеми больными, стали ухажи
вать и за ним и спросили, не скучает ли он, не хочет ли
почитать какую-нибудь книжку. «Да какие же тут книжки,
сестрицы!» – «Ну, например, у нас есть «Священник и жен
щина» господина Мишле...» – «Господина Мишле?» – «Да, эта
книга разрешена нашим исповедником...» – Так вот, когда мне
это рассказали, это было для меня настоящим ударом! <...>
19 июня.
Мы в старой конторе, где вершились почти все дела нашей
семьи: серый и темный кабинет в глубине двора на улице Сен-
Мартен; белые панели на стенах, решетки на дверях, задерну-
590
тые зелеными шторками; под сводами, в нишах – гипсовые
бюсты, выкрашенные под бронзу. Не хватает только двух не
забвенных ламп Карселя, стоявших на камине еще при папаше
Бюшере.
Дело идет о продаже наших ферм в Гутт, крупном поместье
деда, бывшем гордостью нашей семьи, предметом благочести
вого почитания и поклонения, из-за чего наши родители,
несмотря на свои небольшие средства, отказывали, в самых
стесненных обстоятельствах, самым выгодным покупщикам,
лишь бы сохранить для своих детей звание и положение зе
мельных собственников, «верный кусок хлеба», а главное, все
то, что для старинной семьи представляла собой земля.
Наконец, после целого года переговоров, переписки, соби
рания документов, нам удалось освободиться от этого наказания,
от этой обузы. Человек с Верхней Марны, тупой, но хитрый кре
стьянин с маленькими, как у бегемота, глазками, явился сюда
в сопровождении сына, похожего на печального избитого Жо-
крисса *, и жены в грубом черном платье, – того порыжелого
черного цвета, какой бывает у старых драпировок в бюро по
хоронных процессий, хлопочущей, словно наседка, над день
гами в кожаном мешочке, который она зажала между колен.
Деньги выходят оттуда совсем теплыми, и она провожает их
одичалым от жадности взглядом, и у мужа мочки больших
ушей дрожат от волнения, а лицо сына становится уныло-серь-
езным.
Считают ассигнации, потом все клерки складывают в стол
бики золотые монеты, вынутые из бумажных оберток. Счи
тают, пересчитывают. В глубоком молчании раздается скепти
ческий голос: «В этом столбике не хватает ста франков, в
этом – десяти, а в том – двухсот франков». Деревенское трио
поражено, они смотрят. Они все смотрят на золото, разложен
ное на столе, как будто своим взглядом могут откуда-то из
влечь и уложить на столбики те монеты, которых три сообщ
ника заведомо недодали. В конце концов, так как монеты все
медлили, мы, впредь до их появления, оставили в конторе свои
расписки.
22 июня, Виши.
Я сидел в ванне из минеральной воды. Эдмон открывает
дверь, протягивает мне телеграмму: «Согласна на 48 тысяч.
Подробности письмом. Сходите к нотариусу. Уважающая вас
де Турбе».
Эта телеграмма – одна из радостей нашей жизни! Ка-
591
жется, мы стали владельцами дома, который случайно уви
дели на днях в Парке принцев; это забавный дом, почти смеш
ной, похожий на домик султана из сочинений Кребильона-
сына, но он очаровал нас, заворожил своей какой-то странной
оригинальностью. Он, конечно, нравится нам особенно потому,
что не похож на буржуазные дома, как у всех. Притом там есть
большой сад, настоящие деревья.
И вот мы целый день полны тревожной радости и лихора
дочных мечтаний, беспрерывно думаем об этом доме, об этой
крутой перемене в окружающей нас среде и во всей обстановке;
мы надеемся обрести покой для своих нервов и больше уваже
ния к нашей работе.
Пятница, 26 июня.
Право, можно подумать, что нас преследует ирония судьбы.
Сегодня утром мы распечатываем письмо: в то время как г-жа
де Турбе продавала нам свой дом, Жирарден и Барош продали
его другому лицу. А вот уже целая неделя, как мысленно мы
владеем этим домом, как мы воображаем свою жизнь там,
устраиваем его и на песке в саду целестинцев набрасываем
план мастерской, которую хотим там построить! Этот дом нас
в самом деле покорил, мы влюбились в него, захваченные тем
великим неведомым, которое влечет вас к одной какой-то жен
щине больше, чем ко всем другим, и делает ее для вас единст
венной. Настоящее горе в нашей жизни! <...>
30 июня.
Старое общество будет убито не философией и не наукой.
Оно погибнет не от великих и благородных атак мысли, а про
сто-напросто от низменного яда, от сулемы французского ост
роумия: от зубоскальства. < . . . >
Талант Дюма-сына как собеседника сводится главным об
разом к тому, что он переносит дурной тон в хорошее обще
ство.
3 июля.
Этот дом, который мы увидели и тут же потеряли, произвел
в нас настоящий переворот. Он привил нам желание, почти по
требность просыпаться по утрам при солнечном свете, играю
щем в листве сада. Неужели мы можем стать сельскими жите
лями? Нам кажется, что это уже почти наступление старости,
физической и духовной. < . . . >
592
Типы для пьесы или романа – эти буржуа, создавшие для
себя королевство, гаремы, министерство, правительство, прессу,
газеты, театр, жизнь, в которой они командуют и тешат свою
гордость, свою жажду удовольствий, как, например, Беназэ или
этот здешний Каллу.
4 июля.
В кофейне Парка.
За моей спиной сидели какие-то священники и буржуа, ко
торые сначала со страстью спорили о существовании бога, а по
том с тою же страстью стали спорить о значении «пустышки»
при игре в домино.
18 июля.
<...> От всякого чрезмерного величия, созданного челове
ком для человека и превышающего человеческие масштабы, лю
дям становится грустно. Версаль – пример меланхолии, кото
рой веет от всякой пирамиды. Только величие природы, лесов,
гор не подавляет человека грустью.
Сен-Гратьен, 21 июля.
За последние месяцы мы замечаем у принцессы приступы
сангвинического раздражения, вспышки гнева, возникающие
по адресу кого угодно, по любой причине; стремление всем про
тиворечить, резко и грубо, с почти глупой злобностью. Ве
роятно, это происходит из-за каких-то неясных, затаенных огор
чений. Быть может, она уже предчувствует падение государст
венной власти, а то, быть может, подозревает, что ей изменяет
Ньеверкерк?
22 июля.
Вчера утром я читал Готье главы из «Госпожи Жервезе».
Готье, который из искренних дружеских чувств пользуется вся
кой возможностью представить нас в выгодном свете, похвалил
этот роман принцессе. И вот у нее разыгралось любопытство,
она захотела, чтобы мы прочли ей роман, она почти ревнует
нас из-за этого к Готье. Видно, уж невозможно будет укло
ниться, хотя мы по опыту знаем, что ничего приятного из всего
этого не получится. При любом чтении, даже при чтении ше
девра, принцессу одолевает такая скука, подобную которой мне
не случалось наблюдать ни у кого другого, и кажется, что за
эту скуку она сердится на самого чтеца.
38
Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
593
Итак, в хорошеньком будуаре, рядом с ее спальней, я читаю
ей семь или восемь глав. Она слушает уныло, с недовольным
видом, словно наше сочинение чем-то ее оскорбляет. Но, боже
мой, зачем это венценосцы хотят интересоваться тем, что их не
интересует?
– Уф! – говорит Готье после этого тяжкого сеанса, во
время которого он два-три раза отважился воскликнуть: «Как
хорошо!» – Я сильно призадумался над тем, что она сказала
мне о романе госпожи Санд: он ей так понравился потому, что
там есть женщина с красивыми руками...
Сегодня вечером появился Тэн, которого мы не видели со
времени его женитьбы. Разряженный, напыженный, смущен
ный и растолстевший. С фатоватым видом говорит принцессе,
что не привез к ней свою жену только потому, что той нездоро
вится.
Меня он спрашивает, «как поживает господин Флобер».
Господин Флобер! По-моему, он хватил через край, этот препо
даватель, бывший студент Нормальной школы, превратившийся
в буржуа, уже надутый важностью крупного университетского
чиновника и говорящий так, словно он сидит в своем будущем
кресле министра. Министра? А почему бы и нет? У него есть
очки, талант – нечто среднее между Монтескье и Марселе-
ном, – наконец, удачливость и карьера педанта.
Едва усевшись, он принялся читать принцессе лекцию о сле
пых, которыми он занимается для своей книги «Об уме». И это
угрожало так затянуться, что мы с Готье пошли выкурить по
сигаре.
Сегодня вечером, когда заговорили о Мольере, мы высказали
мысль, что он уступает Лабрюйеру в знании человеческого
сердца, а Готье, как поэт, стал осуждать и винить его за пош
лое рифмоплетство и грубый комизм, возмущаясь низкими ме
щанскими идеалами его женщин, всех этих Готон и Анриетт,
и противопоставляя им души шекспировских женщин-анге-
лов, – и принцесса, читавшая Мольера не больше, чем всякая
другая женщина, вдруг стала откидываться на спинку своего
кресла в угнетенной позе, опустив подбородок на грудь, нервно
подобрав скрещенные ноги, с невыразимой скукой, презрением,
отвращением, почти ненавистью к нашим словам и к нам са
мим. Потом ее молчание взорвалось целым фонтаном глупо
стей, настоящей бурей злобных бессмыслиц, потоком грубой
брани, – в такие минуты те, кто любит ее, должны сказать:
«Господи, прости ей, она не ведает, что говорит...»
594
Среда, 29 июля.
Из нравов современного большого света. Одиннадцать часов
ночи. Молодой Уэльс де ла Валетт щелкает пальцами, точно
так, как будто подзывает свою собаку, – оказывается, он зовет
свою жену. Так как жена не двигается с места, он подсвисты
вает: «Фюить!» – для того, чтобы яснее дать ей понять, чего он
хочет; жена продолжает сидеть; тогда он хватает ее за кончик
носа, заставляет подняться, тащит на средину гостиной, где
жена сердито хлопает его по руке, чтобы он отпустил ее. И они
уходят.
Суббота, 1 августа.
<...> Художник может рисовать натуру, находясь в состоя
нии покоя; писатель принужден хватать ее на лету, словно вор.
3 августа.
Крупным людям свойственно мелкое тщеславие.
4 августа.
Мы здесь, в Отейле, на крыльце этого желанного дома.
Сквозь деревья сада светит солнце. Газон и листья кустов свер
кают под дождем, которым их обдают из кишки.
– Восемьдесят две тысячи пятьсот? – говорит мой брат, и у
нас обоих бьется сердце.
– Я напишу вам завтра, – отвечает владелец дома, – ве
роятно, соглашусь.
– Восемьдесят три тысячи, если дадите ответ сейчас же.
Он раздумывал в течение пяти бесконечных минут и нако
нец сказал меланхолическим тоном:
– Что ж, согласен *.
Мы вышли; мы были словно пьяные. < . . . >
9 августа.
<...> Чистая литература, книга, которую художник пишет
для собственного удовлетворения, – это жанр, готовый, мне ка
жется, вот-вот исчезнуть. Из настоящих литераторов, искрен
них, честных писателей, не осталось никого, кроме нас и Фло
бера. Когда наша троица умрет, во Франции останется только
весьма малочисленный кружок Маньи, который будет издавать
свои книги для немногих поистине образованных тонких чита
телей, – может быть, их будет человек пятьдесят, не более.
38*
595
Арсен Уссэ на приеме у принцессы, уж не знаю почему —
потому ли, что человек с запятнанной репутацией часто хочет,
чтобы честный человек оказался чем-нибудь ему обязан, —
предлагает похлопотать у Дюрюи об ордене для меня. Я сейчас
же письмом попросил его ничего не делать в этом направлении
и сказал ему то, что мы всегда думали: литератор имеет право
принять орден, но не имеет права его добиваться.
Когда у Франции появляется желание бить полицейских, то
правительство, какое бы оно ни было, если только это умное пра
вительство, должно дать ей возможность бить иностранцев.
Мы наконец купили дом и по такому важному для продавца
и покупателя делу могли судить о той несерьезности, с какой
совершаются самые серьезные в жизни дела. Мы поражены
тем, как легкомысленно совершаются купчие, обсуждаются раз
ные пункты, производятся всякого рода проверки под рассеян
ным руководством вертлявых нотариусов, которые перелисты
вают акт, болтая между собой, – настоящие нотариусы из
пантомимы, поверхностные, невнимательные и словно отсут
ствующие, они ровно ничего не знают ни о нашем деле, ни о
купчей, которую они дают нам подписать.
Среда, 12 августа.
<...> Никто в этом мире не похож на другого и не равен
ему. Непреложное начало в каждом обществе, единственно ло
гичное, единственно естественное и законное, – это привилегия.
Неравенство – это естественное право, равенство – самая
ужасная из несправедливостей. < . . . >
17 августа.
В Гавре прочел речь, озаглавленную «Взаимоотношения ме
жду политикой и литературой», речь, произнесенную г-ном
Прево-Парадолем на годичном открытом торжественном засе
дании Академии. В конце этой речи есть одно место, где упомя
нутый академик запрещает любить литературу из-за нее са
мой – буквально! – и осуждает культ искусства для искусства,
который, по его словам, во все времена вел к вычурности, из
мельчанию и посредственности.
Тут он переходит к самому трескучему месту своей речи:
он говорит о Музах, да, о Музах с большой буквы, – они, по его
мнению, презирают тех, кто проводит всю жизнь, стоя перед
ними на коленях, и свои самые драгоценные дары приберегают
596
для отважного смертного, который, направляясь к своей работе,
приветствует их с мужественной любовью. И он продолжает
тем же стилем – тем же стилем! – изображать этого отваж
ного смертного, который, направляясь к своей работе, и т. д. —
словом, изображать самого себя, в каждой строке, в каждом
слове своей бессвязной проповеди наделяя самого себя бес
смертием, даруемым Богинями!
Вот каков французский язык, французский язык в этом про
изведении, под которым не захотел бы подписаться и Прюдом!
Но оставим комизм его языка и его позы, заимствованные у фи
гур, украшающих каменные часы времен Империи. Обратимся
к святотатственным высказываниям этого политического вы
скочки, в сорок лет уже попавшего в Академию, где для Баль
зака места не нашлось *. Как смеет он в стенах Академии
оскорблять эстетическую совесть, исключительную и бескоры
стную любовь к литературе, оскорблять последних писателей,
еще презирающих злободневные темы, уменье устраиваться,
весь тот успех, которого добьется даже талант, подобный та
ланту этого оратора, подлаживаясь к переменчивым страстям и
переменчивой публике!
Какую чудесную жизнь, если говорить о физических на
слаждениях и всякой снеди, многие, вероятно, прожили в
XVI веке!
17 августа.
В Гавре, на молу, ночью. – Воздействие на нас музыки,
нервное возбуждение, более сильное, более глубокое, чем пре
жде, живительное для литературного творчества, пробуждаю
щее новые мысли.
28 августа.
Возвращаемся из Трувиля, нас вызвал Гоштейн, директор
театра Шатле; * он хочет поставить нашу пьесу в своем театре.
Говорит, что принимает ее заранее, не читая, полагаясь на
наше имя, и назначает нам свидание в понедельник, чтобы
сразу же распределить роли. Случай настолько странный, что
кажется нам невероятным, и мы верим этому лишь наполовину.
31 августа.
Сегодня Гоштейн должен сообщить нам о своих собствен
ных, личных впечатлениях.
597
Нас заставляют блуждать по лабиринту, темному, как ка
такомбы, который в этом большом театре с запутанными кори¬
дорами как будто оберегает его директора от кредиторов и ру
кописей новых пьес. Гоштейн заставляет нас немного подо¬
ждать, потом появляется с нашей пятиактной пьесой в руках,
запустив пальцы в свой чуб дельца или Робера Макэра, садится
на ступеньку эстрады, словно это ступенька лестницы, ведущей
в святилище драмы, осененное выполненными гальванопласти-
ческим способом фигурами «Мушкетеров» Дюма, и говорит
нам:
– Я прочел вашу пьесу с большим вниманием. Я принимаю
ее, так что будьте спокойны – все решено... Говорю это для
того, чтобы вы не волновались... Мое первое впечатление такое,
что цензура ни за что не пропустит пьесу... * Теперь позвольте
высказаться с точки зрения моего театра. Во всех пяти актах
вашей пьесы нет драматизма, нет напряженности... Это Рево
люция в гостиных... Не хватает движения...
– Как? Нет движения! В третьем акте нет движения?
– Нет! Послушайте, моей публике нужно... Ей нужно,
чтобы в какой-то момент появился предатель, который выско
чил бы в окно... Серьезно, вот вы увидите, когда будете рабо
тать для нашего театра... Вы редко бываете в Шатле?..
– Никогда!
– Нет, видите ли, даже если цензура пропустит третий акт,
нужно, чтобы все происходило на улице... Прохожие, народ,
представляете себе?.. А не в закрытом помещении! * Это просто
замечательно! А стиль-то, ох, какой стиль! Портреты, харак
теры... А граф! О, этот граф! А настоятельница монастыря! Но
сыграть надо превосходно... Одни только картины... А всякие
словечки, – но нужно еще, чтобы их пропустила цензура... Да,
я вам говорю, я поставлю вашу пьесу, поставлю за ее колорит...
Ну, а что касается успеха... Ах, тут уж я ни за что не ручаюсь...
А потом, просто невозможно, когда у вас эта женщина объяс
няется в любви в тюрьме *, – словно удар грома разражается!
С нас достаточно этого дурацкого шотландского душа, этой
смены горячего и холодного, бессознательной дерзости и грубых
комплиментов; с нас довольно этого антрепренера, подчиняю
щегося рутине, который под угрозой разорения хотел совер
шить отчаянный поступок, сделать свою последнюю ставку на
наше имя, и совершенно растерялся, обалдел, увидев, что наша
пьеса совсем не похожа на привычных ему Деннери или Бу-
шарди; для нас звучит иронией, когда этот человек, столь близ
кий к банкротству, ссылается на свою публику – публику, ко-
598
торая освистывает в Шатле все, – что это животное, этот
«умный» директор, для нее выискивает!
В сущности, нам было бы противно, если бы нашу пьесу
когда-нибудь сыграли здесь и если бы ее поставил этот господ
чик, но мы все трое, по общему соглашению, решаем послать
пьесу в цензуру для получения предварительной визы, причем
каждый из нас втайне надеется, что желанное вето расстроит
всю эту затею.
12 сентября.
Сегодня вечером чувствуем себя разбитыми, как от целой
ночи азартной карточной игры. После покупки этого дома,
стоившего нам около ста тысяч франков, покупки, столь небла
горазумной с мещанской точки зрения, при наших небольших
средствах, мы предлагаем две тысячи франков – цена, какой
даже из прихоти не предложили бы ни император, ни Рот
шильд, – за японское чудовище, прелестную бронзу; какой-то
внутренний голос подсказывает нам, что мы должны обладать
этой вазой.
В сущности, это странно: мы наполняем нашу столь обы
денную жизнь множеством сильнейших волнений – мы,
внешне такие холодные, в глубине души такие безумцы, такие
страстные, такие влюбленные. Ибо мы называем влюбленным
лишь того, кто разоряется ради обладания любимым предме
том: женщиной или вещью, одушевленным произведением
искусства или неодушевленным.
Отейль, 16 сентября.
Мы не совсем уверены, что это не сон. Неужели нам принад
лежит эта большая изящная игрушка, эти две гостиные, это
солнце в листве, эта купа деревьев на фоне неба, этот уголок
земли и полет несущихся над ним птиц?
17 сентября.
Да, но для нас, задумавших бежать от парижского шума,
здесь есть шумная лошадь в доме направо, шумные дети в доме
налево, шумные поезда, которые проходят мимо, рыча, свистя
и наполняя грохотом нашу бессонницу. И мы начинаем сомне
ваться даже в том, существует ли на земле «вечный покой».
18 сентября.
Встали при ярком солнце. Вот уже несколько дней, как мы
расположились здесь лагерем на матрацах. А все-таки этот
особнячок и этот сад – просто прелесть!
599
Сегодня в десять часов утра мы получили согласие Шан-
тона, которого добивались и ждали целый месяц. Он уступает
знаменитую вазу-чудовище за две тысячи франков.
Ну что ж! Мы поселимся в нашем доме, обеднев на десять
тысяч франков ренты, и в нынешние-то времена! Но мы всегда
были такими сумасбродными коллекционерами. Старший из
нас, еще в то время, когда учился на юридическом факультете
и получал тысячу двести франков на содержание и мелкие
расходы, купил на распродаже библиотеки Бутурлина * «Те
лемаха», на веленевой бумаге, с миниатюрами, за четыреста
франков!
Но все эти радости, которые во многих должны бы вызвать
зависть, а нам доставить столько счастья, отравлены тайным и
жестоким ядом: угрозой приступов у одного и беспрерывными
неполадками с желудком у другого!
Шум, вечный шум! Словно кто-то нарочно преследует нас.
Мне нездоровится, я не мог заснуть днем; ночью меня мучит
бессонница; в глубине желудка у меня словно притаилось какое-
то ухо, болезненно воспринимающее всякий шум; и я приду
мал мрачную сказку, сюжет которой я хотел бы подсказать
тени Эдгара По. Человек, вечно преследуемый шумом, переез
жает с квартиры на квартиру, из одного купленного им дома в
другой, из города в город, в леса, где, как в Фонтенебло, трубят
в рог загонщики ланей; прячется в келье, устроенной в пира
миде, и там его оглушает стрекот кузнечиков; он все ищет и
ищет безмолвия и никак не может его найти – и, наконец,
убивает себя, чтобы обрести безмолвие вечного покоя, но и тут
не находит его: могильные черви мешают ему спать.
26 сентября.
Ресторатор Маньи сообщил нам сегодня вечером любопыт
ную подробность, свидетельствующую о вырождении француз
ской кухни и гастрономии. Если бы он не был влюблен в свое
дело, то последовал бы примеру иных собратьев и мог бы за те
двадцать семь лет, что он содержит ресторан, заработать сто
тысяч франков на поставках масла, считая по четыре тысячи
франков в год.
27 сентября.
< . . . > Настоящий тип для романа, совсем новый, появив
шийся лишь в последнее время, – этот наш юный родственник,
который недавно, после смерти отца, получил в наследство пять-
600
десят тысяч ливров ренты. Тип современного молодого чело
века, который не желает довольствоваться своим положением,
хочет обладать всем, завел себе невероятно богатую жену, как
заводят любовницу, думает о политической карьере, хочет стать
советником, депутатом, собирается затеять крупные спекуля
ции, купить у себя на родине целую равнину, засадить ее ябло
нями ранет, начать миллионное дело, продавать свои яблоки в
Англии, в Испании, в Италии... Грандиозно, грандиозно для
людей нашего поколения!
8 октября.
<...> Всякая женщина по природе своей существо скрыт
ное и таинственное.
Человек только в диком состоянии может по-настоящему
чем-нибудь обладать. Повсюду, где есть цивилизация, прави
тельство, исполнительная власть, налоги, общность владения,
экспроприация, – человек уже не является безраздельным вла
дельцем своей собственности.
21 октября.
Когда произвели вскрытие тела Морни, когда вынули мозг
из черепной коробки и нечем было заполнить пустоту, туда на
пихали старые номера «Фигаро» и «Пти журналь». Содержи
мое головы от этого не изменилось...
Идеал, к которому нужно стремиться в романе: посредством
искусства создать самое живое впечатление человеческой
правды, какова бы она ни была. < . . . >
26 октября.
Вино, гашиш, опиум, табак, которыми природа щедро наде
ляет человека, приносят счастье, состоящее в забвении жизни.
Это яды, убивающие скуку бытия. < . . . >
29 октября.
<...> Увлечение всем китайским и японским! Мы первые
испытали его. Теперь оно захватило всех и все, вплоть до глуп
цов и мещанок, – но кто больше нас распространял это увлече
ние, чувствовал, проповедовал, передавал его другим? Кто заго
релся страстью к первым альбомам и имел смелость их поку
пать?
601
В нашей первой книге, «В 18...», есть описание камина с
японскими безделушками, – из-за него мы имели честь сойти
за каких-то нелепых безумцев и людей без вкуса, а Эдмон
Тексье даже требовал, чтобы нас посадили в сумасшедший дом.
Но обратимся к еще более ранним временам, к далеким се
мейным воспоминаниям. Старший из нас был в то время четыр
надцатилетним мальчиком, и у нас в провинции была толстая
старая тетушка, у которой были такие легкие кости, что при
всем своем огромном объеме она ничего не весила. Эта толстуха
нас обожала. И знаете, из-за чего произошла наша единствен
ная ссора с ней? Для нее китайцы – это был народ, существовав
ший только в качестве изображений на ширмах; так как она
видела их исключительно на обоях, она вообразила, что это
просто забавная выдумка. Нас учили в коллеже, что они изоб
рели компас, порох, книгопечатание, и мы рассказали все это
тетушке, чтобы поднять их престиж, – но она упорствовала в
своем презрении. «Вот, передай своим китайцам!» – сказала
она наконец, сопровождая свои слова звуком, которого но
стеснялись в доброе старое время. Наша тетушка принадле
жала к этому времени...
Ноябрь.
Когда живешь на горизонте Парижа, создается впечатление,
что ты воспарил над мелкой славой бульваров. Начинаешь пре
зирать ее, появляется чувство собственного превосходства.
Крепнет воля создавать произведения для себя. На отдалении
мелкие события и людишки литературной среды становятся
на свое место. Только в глубине души немного боишься, как бы
эта мирная жизнь на лоне природы не притупила в тебе
остроту чувств, необходимую литераторам, и лихорадочное
стремление творить.
2 ноября.
<...> Женщина, когда она – шедевр, это лучшее произве
дение искусства.
Энгр в своем манифесте * говорит, что художнику доста
точно недели, чтобы научиться писать: да, писать так, как он...
И мы находим, что это еще слишком долго!
28 ноября.
<...> Есть вещи, которых никто не видит. С тех пор как
в Италии существуют зеленые дубы и художники, от Пуссена
602
до Фландрена-брата, – ибо одного Фландрена оказалось недо
статочно, было два Фландрена, – ни один художник не заме
тил, что в Италии растет это дерево, такое типичное и харак
терное для ее пейзажа. Ни один ученик в Риме, ни один пейза
жист, премированный поездкой в Рим, не увидел его и не на
писал; интереснее всего то, что в самой ограде Виллы Медичи
имеется великолепный дубовый bosco! 1 <...>
1 декабря.
<...> Мы, в особенности один из нас, были довольно не
справедливы к таланту г-жи Санд. Мы прочли двадцать томов
«Истории моей жизни». Среди мусора прибыльного издания
встречаются восхитительные картины, бесценные сведения о
формировании воображения писателя, потрясающие зарисовки
типов, непосредственно переданные сцены, – такие, например,
как смерть ее бабушки – смерть в духе XVIII века, проникну
тая изнеженным героизмом, смерть ее матери, настоящей па
рижанки; сцены, вызывающие восхищение и слезы!
В этом ценнейшем документе психологического анализа,
к сожалению, слишком многословном, – талантливое изображе
ние правды жизни, дар наблюдения над собою и над окружаю
щими, творческая память г-жи Санд удивляют и трогают.